Книга 3. ЭГО, ИЛИ ПРОФИЛАКТИКА СМЕРТИ


...

II. ЗАЧЕРКНУТЫЙ ПРОФИЛЬ


Вечная мерзлота обняла меня. «Жди» — услышалосъ. Льдинкой застыло эхо.
Стихи докажут все —
ах, верить только
в возможность быть любимым,
лишь возможность, не более.
Любому идиоту
дано такое,
да, но он
не верил,
нет,
в свою возможность
не верил, только знал, как любят
по-настоящему.
Он знал,
как любит сам — такой любви,
он знал, — ни у кого («…как дай вам Бог…»),
но быть любимым…
Ах, верить только
в возможность…


Нечаянная клякса на строке обогатилась бюстом. Вышла дама при бакенбардах, в черном парике и с первородным яблоком Адама, известным под названием «кадык». Небрежные штрихи и завитушки. «И назовет меня всяк сущий в ней язык…» Автопортрет писал художник Пушкин.

Сенатская площадь. Кресты на полу. Пять виселиц тощих и профиль в углу.

А тот, с завитками, совсем не такой. Душа облаками, а мысли рекой.

Среди кудрей и ломких переносиц хрустел ухмылкой новенький диплом, где красовался титул «рогоносец». Но в этот миг он думал не о том. Рука чертила долговые суммы, носы тупые, сморщенные лбы, кокарды, пистолет… Но эти думы не совмещались с линией судьбы.

Под листом пятистопного ямба, с преисподней его стороны шелестит аладдинова лампа, пифагоровы сохнут штаны. Между тем, безымянный отшельник поспешает, косою звеня, расписать золоченый ошейник вензелями последнего дня.

На площади пусто. Потухший алтарь. Горящие люстры. Танцующий царь.

Потребует крови, как встарь, красота. Зачеркнутый профиль и пена у рта.

Искусники элиты и богемы к тебе приходят, как торговцы в храм, неся свои расхристанные гены и детский срам.

Все на виду: и судорога страха, и стыд, как лихорадка на губе, и горько-сладкая, как пережженый сахар, любовь к себе.

Поточность откровений и открытий. Живем по плану. Издаем труды. Седой младенец крестится в корыте, где нет воды.

И хоть мозги тончайшего помола и гениально варит котелок, потусторонний мир другого пола — наш потолок.

Припомнишь ли? Он думал не о лучшей, тот первый, полный ревности пастух. Он тосковал о слабой и заблудшей, но ты был глух.

Заботы, как тараканы, в дом заползают неслышно, осваиваются, наглеют — и в чашки, и в хлеб, и в суп.

Я их морил весельем. Вот что из этого вышло: куча долгов и дети. Потом разболелся зуб.

Я выводил их стихами. Я обложил их штрафом в пользу литературы. Они присмирели. И вдруг ночью сломалась машинка. Услышал шорох за шкафом. Встал. Подошел. Увидел компанию старых подруг.

Вылезли. Причесались. Изволили сесть и послушать музыку. Далее кофе. Мясо а ля натюрель. Потом сказали спасибо и сразу полезли в душу с ногами. Почти не глядя. Как в собственную постель.

Не помню, как отбивался. Бодал. Телефоном трахал. Люстра свалилась метко. (Вмятина на голове.) Стало темно и тихо. Рваные уши метафор ветер разнес той ночью со свистом по всей Москве.

Как медленно заносят нас метели.

Как медленно теряем мы себя

в глубоком сне на ласковой постели.

Как медленно, пронзая и знобя,

и мысль, и совесть уменьшая в росте,

ночные холода глодают кости,

и время, как сапог испанский, жмет,

и в темноту летят немые птицы,

и зреет в клетках ненависть, как мед,

и жалость жалит — не успеть проститься..

Осколки слез. Бессмысленность погонь. Молчанье звезд.

А мы с тобой хотели

сгореть —

сгореть, в полете на огонь

не замечая медленной метели…

Она так близко иногда. Она так вкрадчиво тверда. Посмотрит вверх. Посмотрит вниз. Ее букварь составлен из одних шипящих.

Разлуки старшая сестра. Вдова погасшего костра. Ей бесконечно догорать. Ей интересно выбирать неподходящих.

Пощупай там, пощупай здесь.

Приткнись. Под косточку залезь.

Там пустота, там чернота. Обхват змеиного хвоста:

не шевельнешься. А если втянешься в глаза, вот в эти впадины и за,

то не вернешься.

Нет небытия, есть забвение.

Обвиняю себя в черной неблагодарности

последней моей учительнице,

понимания ждущей,

единственной,

свет без тени дарящей.

Боюсь не тебя, только пути к тебе, Возлюбленная Неизвестность.

Небытия нет, есть неведение.

Страх мой лжет.

Мерзкий скелет —

это и есть мой страх в облике искаженной

жизни,

не ты это, нет,

знаю:

себя покинув,

не кончусь —

начнусь с неведомого начала —

небытия нет,

есть безверие.

Есть небытие в другой жизни,

в другой боли,

в другом сердце,

вот здесь, вот она, смерть —

равнодушие,

в этой смерти живу,

мертвой жизнью казню себя.

Иногда кажется — осталось чуть-чуть,

и стена прорвется,

из плена выйду

и всеми и всем

снова сделаюсь.

Звериная тяжесть не дает мне узнать себя.

Небытия нет,

есть безумие.

Возлюбленная Новорожденность,

научи быть достойным тебя,

научи.

Знаю,

почему трепещу.

это стыд,

душа не готова,

не постигла и малой крупицы твоей науки.

Иду,

дай мне время.

Седьмая фуга

(Посвящается тебе)

Приснилось, что я рисую.

Рисую себя — на шуме, на шуме… Провел косую прямую — и вышел в джунгли.

На тропку глухую вышел и двигаюсь дальше, дальше, а шум за спиною дышит, и плачет шакал, и кашель пантеры, и смех гиены рисуют меня, пришельца, и шелест змеи…

Мгновенный озноб.

На поляне — Швейцер.

Узнал его сразу, раньше, чем вспомнил, что сплю, а вспомнив, забыл.

(Если кто-то нянчит заблудшие души скромных земных докторов, он должен был сон мой прервать на этом).

Узнал по внезапной дрожи и разнице с тем портретом, который забыл. Но руки такие же, по-крестьянски мосластые, ткали звуки, рисующие в пространстве узор тишины.

— Подайте, прошу вас, скальпель… Все, поздно… Стоять напрасно не стоит, у нас не Альпы швейцарские, здесь опасно, пойдемте. Вы мне приснились, я ждал, но вы опоздали. (Стемнело).

Вы изменились, вы тоже кого-то ждали?.. Не надо, не отвечайте, я понял. Во сне вольготней молчать.

(Мы пошли).

Зачатье мое бьшо в день субботний, когда Господь отдыхает.

Обилие винограда в тот год залило грехами Эльзас мой. Природа рада и солнцу, и тьме, но люди чудовищ ночных боятся и выгоду ищут в чуде.

А я так любил смеяться сызмальства, что чуть из школы не выгнали, и рубаху порвал и купался голым.

Таким я приснился Баху, он спал в неудобной позе…

Пока меня не позвали, я жил, как и вы, в гипнозе, с заклеенными глазами.

А здесь зажигаю лампу и вижу — вижу сквозь стены слепые зрачки сомнамбул, забытых детей Вселенной, израненных, друг на друга рычащих, веселых, страшных…

Пойдемте, Седьмая фуга излечит от рукопашных.

Я равен любому зверю и знанье мое убого, но скальпель вонзая, верю, что я заменяю Бога.

Иначе нельзя, иначе рука задрожит, и дьявол меня мясником назначит, и кровь из аорты — на пол…

(Стоп-кадр. Две осы прогрызли две надписи на мольберте: «Рисунки на шуме жизни». «Рисунки на шуме смерти».)

А истина — это жало, мы вынуть его не осмелились.

Скрывайте, прошу вас, жалость, она порождает ненависть. Безумие смертью лечится, коща сожжена личина…

Дитя мое, человечество, неужто неизлечимо?

Пицунда

(Вариация)

Вике Чаликовой

Любовь измеряется мерой прощения, привязанность — болью прощания, а ненависть — силой того отвращения, с которой мы помним свои обещания.

Я снова бреду по заброшенной улице на мыс, где прибой по-змеиному молится, качая права, и пока не расколется, качать продолжает, рычит, алкоголится, и пьяные волны мычат и тусуются, гогочут, ревут, друг на друга бросаются, как толпы поэтов, не втиснутых в сборники, не принятых в члены, но призванных в дворники.

Стихия сегодня гуляет в наморднике, душа и природа не соприкасаются.

Любовь измеряется мерой прощения, привязанность — болью прощания, а совесть, как требует упрощение, всего лишь с собою самим совещание.

На пляже не прибрано. Ржавые челюсти, засохшие кеды, скелеты консервные, бутылки, газеты четырежды скверные. Ах, люди, какие вы все-таки нервные, как много осталось несъеденной прелести на взгляд воробья — и как мало беспечности. Модерные звуки как платья распороты, а старые скромно подкрасили бороды и прячутся в храме — единственном в городе музее огарков распроданной вечности.

Сегодня органный концерт — возвращение забытого займа, узор Завещания. Любовь измеряется мерой прощения, привязанность — болью прощания.

Ночные мотыльки летят и льнут к настольной лампе. Рай самосожженья.

Они себя расплавят и распнут во славу неземного притяженья.

Скелеты крыльев, усиков кресты, спаленных лапок исполох горячий, пыльца седая — пепел красоты, и жажда жить, и смерти глаз незрячий…

Смотри, смотри, как пляшет мошкара в оскале раскаленного кумира. Ты о гипнозе спрашивал вчера. — Перед тобой ответ земного мира.

Психология bookap

Закрыть окно? Законопатить дом? Бессмысленно. Гуманность не поможет, пока Творец не даст нам знать о том, зачем Он создал мотыльков и мошек, зачем летят живые существа на сверхестественныи огонь, который их губит, и какая голова придумала конец для всех историй любви… (Быть может, глядя в бездну бездн, Создатель над Собой Самим смеется. Какая милость тем, кому дается искусство и душевная болезнь!..)

Летят, летят… В агонии счастливой сгорают мотыльки — им умереть не страшно, а с тобой все справедливо, не жалуйся, дуща должна болеть, но как?