Книга 1. ДОМ ДУШИ

Правило из исключения


...

ПОСВЯЩЕНИЕ

(Из романа)

Молодой герой этих страниц чем-то напоминает автора в студенческой юности.

Герой старший — личность таинственная, человек сверхживой. Есть смысл читать эту главу как учебник.

Тропинки к Тебе начинаются всюду, концов не имеют. Смертному в джунглях земных суждено заблудиться. Ищут Тебя молодые, ответствуют старцы, будто нашли, а в душе безнадежность.

Видишь Ты каждого путь. Знаешь заранее, кто забредет на болото, кто в ледяную пустыню; кто, обезумев в тоске, брата убьет или себя уничтожит. Больно Тебе наблюдать, как рожденные радостью обращаются в скучных чудовищ. Страшно смотреть, что творят они с вечной любовью, которою созданы. Ложь производят из веры, насилие из свободы. Племя самоубийц!

Ищешь Ты, в чем ошибка. Просишь снова и снова: ищи…

КУИНБУС ФЛЕСТРИН

— Мир не тесен — дорожки узкие, вот и встретились. Коллеги, значит. На третьем? Придешь ко мне практикантом. Гаудеамус!..

«Gaudeamus igitur» (лат.) — «Итак, будем веселиться» — начало старинной студенческой песни.

Психиатр из нашего мединститута.

Вот уж не помышлял о таком знакомстве, да еще в питейном заведении…

— Мечтал хирургом, да куда однолапому. Пришлось — где языком. Ну, химия… Зато клиника наша всюду. И здесь лечатся, кто как понимает. Вон тот приятель, слева, с подбитым носом, видишь? Из депрессии вылазит посредством белой горячки. Через месячишко пожалует ко мне в буйное.

«Куинбус Флестрин, — чуть не вслух вспомнилось из любимого «Гулливера». — Куинбус Флестрин, Человек-Гора».

— Там буду в халате, «вы» и «Борис Петрович Калган». Здесь — «ты» и «Боб», покороче.

— У нас во дворе кричали: как дам по калгану!

— Во-во, голова, как котелок, голая — вот такая. А еще цветок, корень вроде жень-шеня, ото всех хворей. Батя, сапожник рязанский, болтал, поддамши, будто предки наши каштановый секрет знали, знахарствовали. А бокс ты вовремя бросил — мозги нокаутами не вставишь…

Как он узнал, что я занимался боксом?..

Правая рука этого громадного человека была ампутирована.

Правая нога оторвана целиком, левая нога — от колена. Протез. Костыль. На лысом черепе глубокие вмятины, вместо правого глаза — шрам. Голос низкий, золотистого тембра.

Через несколько секунд я перестал замечать, что у него один глаз. Выпуклый, то серо-сиреневый, то карминно-оранжевый, глаз этот был чрезвычайно подвижен; не помню, чтобы хоть одно выражение повторилось. В пространстве вокруг лучился мощный и ровный жар, будто топилась невидимая печь, и столь явственно ощущалось, что серьезность и юмор не разграничиваются, что хотелось наглеть и говорить, говорить…

— Обаяние, — предупредил он, стрельнув глазом в рюмку. — Не поддавайся. А ты зачем сюда, а, коллега? Я тебя приметил. Зачем?..

— Ну… Затем же, зачем и…

— Я? Не угадал. Научная, брат, работа. По совместительству. Сегодня, кстати, дата одна… Это только глухим кажется, что за одним все сюда ходят. Этот, сзади, не оглядывайся — завсегдатай. Знаешь, какой поэт!.. Помолчи, вслушайся… Голос выше других…

Действительно, над пьяным галдежом взлетали, как ласточки, теноровые рулады, полоскались где-то у потолка, вязли в сизой какофонии: «…тут еще Семипядьев повадился. Художник, он всегда ко мне ходит. Ну знаешь, во-во, распятия и сперматозоиды на каждой картинке. Да видал я их выставки, подтереться нечем. Слушай, говорю, Семипядьев, поедем вместе в сожаление, ночной курорт на полпути в одно мое стихотворение, не помню, господи прости… Не одобряю, когда при мне ходят в обнимку со своей исключительностью, сам исключительностью обладаю, другим не советую. Опять сперматозоидов своих притащил. А я ему, как всегда: а пошел ты, говорю, как всегда, на улицу. Мне, говорю, на твой сексреализм… Ты послушай, говорю. Резво, лазорево, розово резали зеркало озера весла, плескаясь в блеске. Руны, буруны, бурлески… Убери от меня свою исключительность, я свою-то не знаю куда девать. Он — как это, как это? Ты что ж, Мася, лажаешь гения, история не простит. А я ему: а пошел, говорю, тебе, спрашиваю, что-либо непонятно? Могу повторить: пошел, пошел со своей гениальностью, история говорю, и не такое прощала…»

— Слыхал? Экспромтами сыплет. И все врет, не ходит к нему никто. А ты фортепиано не забывай, а то пропадешь».

А это откуда знает?

— Борис Петрович…

— Здесь Боб.

— Боб… Если честно, Боб. Если честно. Мне не совсем понятно. Я понимаю, есть многое на свете, друг Горацио…

— Не допивай. Оставь это дело.

— Ослушаюсь. Повинуюсь. Но если честно, Боб… Я могу, Боб. Я могу. Силу воли имею. Гипнозу не поддаюсь. Могу сам…

— Эк куда, эрудит. Сказал бы лучше, что живешь в коммуналке, отца слабо помнишь.

— Точно так, ваше благородие, у меня это на морде написано, п-психиатр видит насквозь… Но если честно, Боб, если честно… Я вас — с первого взгляда… Дорогой Фуинбус Клестринович. Извини, отец, но если честно…

— Ну, марш домой. Хватит. Таких, как ты… Вдруг посерел. Пошатнулся.

— Доведи, — ткнул в бок кто-то опытный. — Отрубается.

…Полутьма переулка, первый этаж некоего клоповника.

Перевалившись через порог, он сразу потвердел, нашарил лампу, зажег, каким-то образом оказался без протеза и рухнул на пол возле диванчика. Костыль прильнул сбоку.

Я опустился на колено. Не сдвинуть.

— Оставь меня так. Все в порядке. Любую книгу в любое время. Потом следующую.

Выпорхнуло седоватое облачко. Глаз закрылся.

Светильник с зеленым абажуром на самодельном столике, заваленном книгами; свет не яркий, но позволяющий оглядеться. Книги, сплошные книги, ничего, кроме книг: хребты, отроги, утесы на голом полу, острова, облака, уже где-то под потолком. Купол лба, мерно вздымающийся на всплывах дыхания. Что-то еще кроме книг… Старенькая стремянка. Телевизор первого выпуска с запыленной линзой. Двухпудовая гиря. Метроном.

Мстительная физиология напомнила о себе сразу с двух сторон. В одном из межкнижных фьордов обнаружил проход в кухоньку.

На обратном пути произвел обвал: обрушилась скала фолиантов, завалила проход. Защекотало в носу, посыпалось что-то дальше, застучал метроном.

«Теория вероятностей»… Какой-то арабский, что ли, — трактат? — знаковая ткань, змеисто-летучая, гипнотизирующая… (Потом выяснил: Авиценна. «Трактат о любви».

«Теория излучений». Да-да… И он, который в отключке там, все это… На всех языках?..

У диванчика обнаружил последствие лавины: новый полуостров. Листанул — ноты: «Весна священная» Стравинского, Бах, Моцарт…

А это что такое, в сторонке, серенькое? Поглядим.

«Здоровье и красота для всех. Система самоконтроля и совершенного физического развития доктора Мюллера».

С картинками, любопытно. Ух ты, какие трицепсы у мужика! А я спорт забросил совсем. Вот что почитать надо.

Подошел на цыпочках.

— Борис Петрович… Боб… Я пошел… Я приду, Боб.

Два больших профиля на полу: изуродованный и безмятежный, светящийся — раздвинулись и слились.

…Утром под мелодию «Я люблю тебя, жизнь» отправляюсь на экзамен по патанатомии. Лихорадочно дописываю и рассовываю шпаргалки — некоторая оснащенность не повредит… Шнурок на ботинке на три узла, была-а-а бы только тройка… Полотенце на пять узлов, это программа максимум… Ножницы на пол, чайную ложку под книжный шкаф, в карман два окурка, огрызок яблока, таблетку элениума, три раза через левое плечо, ну и все, мам, я бегу, пока, ни пуха ни пера, к черту, по деревяшке, бешеный бег по улице, головокружительные антраша выскакивающих отовсюду котов…

ВОЗВРАТ УДИВЛЕНИЯ

…Как же, как же это узнать… откуда я, кто я, где нахожусь, куда дальше, что дальше, зачем… зачем… нет, нет, не выныривать, продолжать колыхаться в тепловатой водице… света не нужно… я давно уже здесь, и что за проблема, меня просто нет, я не хочу быть, не хочу, не надо, не надо меня мять, зачем вам несущество — ПРИДЕТСЯ СОЗДАТЬ НАСИЛИЕ — застучал метроном…


Я проснулся, не открывая еще глаз, исподтишка вслушался. Нет, не будильник, с этим старым идиотом я свел счеты два сна назад, он умолк навеки, а стучит метроном в темпе модерато, стучит именно так, как стучал… Где? Кто же это произнес надо мной такую неудобную фразу… Что создать?.. А, вот что было: я валялся на морском дне, в неглубокой бухте, вокруг меня шныряли рыбешки, копошились рачки, каракатицы, колыхались медузы, я был перезрелым утопленником, и это меня устраивало; а потом этот громадный седой Глаз… Метроном все еще стучит, — стало быть, я еще не проснулся, это тот самый дурацкий последний сон, в котором тебя то ли будят в несчетный раз, то ли опять рожают, и можно дальше — ПРИДЕТСЯ СОЗДАТЬ НАСИЛИЕ — метроном смолк. Что за черт, захрипел будильник. Проснулся. Вот подлость всегда с этими снами: выдается под занавес что-то страшно важное — не успеваешь схватить… Вставать, увы, пересдавать проклятую патанатомию.