Часть вторая. Социальный цемент
Глава 10: Совесть Дарвина
Бесстыдная уловка
Одна поразительная особенность поощрений и наказаний, раздаваемых совестью, состоит в том, что ощущения как таковые при этом слабы. Муки совести по силе далеки от мук голода; с другой стороны, удовлетворённая совесть не даёт того блаженства, которое даёт секс. Она заставляет нас чувствовать, что мы сделали что-то неправильное, или наоборот — правильное; виновность или невиновность. Поразительно, что такой аморальный и абсолютно прагматичный процесс, как естественный отбор, смог создать психический орган, который вызывает у нас ощущение прикосновения к высшим истинам. Воистину, бесстыдная уловка.
Но если он эффективен, то он эффективен во всём мире. Родственный отбор обеспечил всех людей способностью чувствовать глубокую вину в, скажем, прискорбном причинении вреда или игнорировании брата или сестры, дочери или сына, даже племянницы или племянника. А взаимный альтруизм расширил чувство долга (выборочно) за пределы круга родственников. Имеется ли где-нибудь хотя бы одна культура, в которой пренебрежение друзьями не осуждается и широко одобряется? Мы бы все отнеслись скептическими к сообщению какого-нибудь антрополога, если б он утверждал, что нашёл такую.
Взаимный альтруизм мог оставить более широкий отпечаток и на совести. Несколько десятилетий назад, психолог Лоуренс Колберг пробовал строить естественную последовательность морального развития человека, ранжированную от простых концепций малыша, типа, "это плохо" (за что его наказывают родители) до беспристрастного оценивания абстрактных законов. Высшие ступеньки лестницы Колберга, занятые этическими философами (и возможно Колбергом), далеки от видотипичных. Но ступенька, которую он назвал "стадия три" выглядит стандартной в разнообразных культурах. На этой ступени вызывается желание быть для других людей «приятным» и «хорошим». Или можно сказать так: желание восприниматься надёжным взаимным альтруистом, человеком, с кем можно с пользой иметь дело. Этот импульс помогает согласовать моральные императивы огромной силы; все мы хотим быть, точнее, пользоваться репутацией хорошего человека.
За пределами этих видов основных и очевидно универсальных координат морального чувства, конкретное содержание чувства совести непостоянно. Конкретные нормы, влекущие коллективную похвалу или осуждение, отличаются не только от культуры к культуре (другое напоминание огромной изменчивости для природы человека — допущение возможностей), но в пределах одной культуры строгость повиновения им меняется от человека человеку. Одни люди, подобно Дарвину, имеют большую и острую совесть и лежат ночью с открытыми глазами, размышляя над их прегрешениями. Другим же это совсем не присуще.
Видимо, некоторые аспекты отдельных сильных сомнений Дарвина имели отношение к отдельным генам. Поведенческие генетики говорят о том, что группа признаков, которые они называют «добросовестностью», наследственно обусловлена примерно на 30 или 40 %; это означает, что примерно треть различий между людьми (по крайней мере, в типичной для конца 20-го века социальной обстановке) имеет след в различных генах. Тем не менее, остаются две трети, имеющие след в окружающей среде. Совесть в значительной степени можно считать примером генетически заданной рукоятки природы человека, подвергающейся настройке среды, могущей широко изменить настройку. Каждый способен чувствовать вину. Но не каждый чувствует её так же остро, как Дарвин, по результатам каждодневного общения. Каждый иногда сочувствует страдающему человеку, а иногда — чувствует (кратко), что страдание оправдано гарантированным возмездием. Но факт, что рабы жестоко наказывались в Бразилии, когда её посещал Дарвин, означает, что не все обладали присущим ему соотношением чувств сочувствия и возмездия.
Вопросы таковы: Почему естественный отбор дал нам такую весьма гибкую совесть, а не стал фиксировать её установки врождённо? И как естественный отбор обеспечил формирование настроек совести? Как и почему рукоятки морали человеческой природы настраиваются?
Что касается вопроса «как», то сам Дарвин полагал, что его мораль начала настраиваться очень рано, под воздействием семьи. То, что он мог назвать себя "гуманным мальчиком", он приписывал влиянию "обучения и примеру моих сестёр. Я не могу сказать, является ли гуманность естественным или врожденным качеством". Его планы приступить к собиранию коллекции насекомых были приостановлены, когда "проконсультировавшись с сестрой, я заключил, что не вправе убивать насекомых ради коллекции".
Главным моралистом была сестра Каролин, которая была старше его на девять лет; она исполняла роль матери после смерти последней в 1817 году; Чарльзу тогда было восемь. Дарвин вспоминает, что Каролин была "чрезмерно рьяна в стараниях улучшить меня, хорошо помню…, когда я собирался входить в комнату, где она была, я мысленно спрашивал сам у себя: "В чём она обвинит меня сейчас?"
Отец Дарвина также был силой, с которой нужно было считаться, — крупный, импозантный, часто строгий мужчина. Его серьёзность породила теории о психодинамике между отцом и сыном, и они часто были нелестны для отца. Один биограф Дарвина вывел такую обобщённую характеристику Роберта Дарвина: "Его замашки домашнего деспота оказывали на сына эффект непрекращающегося бедствия невроза и бессилия".
Акцент, сделанный Дарвином на моральном влиянии семьи, был подтверждён поведенческими науками. Родители и выразители власти, включая старших детей, служат наставниками и образцами для подражания, формируя совесть своей похвалой и порицанием. Это основной путь, описанный Фрейдом в формировании суперэго, который в его схеме охватывает и совесть, и он кажется в основном правилен. Дети, равные ребёнку по положению, также обеспечивают положительную и отрицательную обратную связь, поддерживающие соответствие нормам детской психики.
Разумеется, родственники в критической степени определяют моральное развитие. Так как у них много общих генов с ребёнком, у них есть сильные, хотя и не безграничные, возможности давать полезные установки. По той же самой причине, ребёнку есть смысл им следовать. Как отметил Роберт Триверс, у детей есть поводы для скептицизма, например, недоверчиво воспринимать родительские проповеди о равенстве с братьями. Но в других сферах, например, сфере взаимоотношений с друзьями, с незнакомцами, основания для родительского воздействия уменьшаются, а следовательно, степень влияния наследственных факторов растёт. В любом случае ясно, что голос близких родственников имеет особый резонанс. Дарвин говорит, что он реагировал на педантичные ворчания сестры Каролин, настраивая себя на "упрямое безразличие к тому, что она могла бы сказать". Преуспел ли он в этом — другой вопрос. В своих письмах к Каролин из колледжа, он приносит извинения за его стиль письма, предпринимает напряжённые усилия, чтобы убедить её в своём религиозном благочестии, и вообще проявляет постоянное беспокойство о том, что она могла бы сказать.
Каналы отеческого влияния также сохранялись широко открытыми в мозгу Дарвина. Молодой Дарвин боготворил своего отца и всю жизнь помнил его мудрый совет и наиболее грубый упрек: "Ты заботишься о стрельбе, собаках, ловле крыс и ни о чём более, ты позоришь и самого себя и всю нашу семью". Чарльз искренне желал одобрения своего отца и предпринимал упорные усилия, чтобы получить его. Он говорил: "Я думаю, что когда я был молод, отец был несколько несправедлив ко мне; но позже я с благодарностью думал, что прославился благодаря ему". Когда Дарвин сказал это замечание одной из своих дочерей, она отметила "печать живого воспоминания счастливой мечтательности, которая сопровождала эти слова", как будто "воспоминание оставило глубокое чувство покоя и благодарности". Это ощущение мира разделяют многие люди, — ощущение, что страдания детства благотворны для уже взрослого человека (в противоположность желанию подшучивать над родительским неодобрением), что свидетельствует о мощи эмоционального воздействия.
Но «почему»? Почему естественный отбор сделал совесть податливой? Допустим, семья Дарвина была естественным поставщиком полезных моральных наставлений; но что в этом полезного? Что, с точки зрения генов, такого особо ценного в экспансивной виновности, которую они вселяли в молодого Дарвина? И если уж на то пошло, если великая совесть настолько ценна, почему гены не прописывают её в мозгу в виде жёстких связей?
Ответ начинается с осознания того, что действительность сложнее компьютера Роберта Акселрода. В турнире Акселрода группа электронных организмов TIT FOR TAT, одержав победу, зажила долго и счастливо во взаимовыгодном сотрудничестве. Этот опыт ценен наглядностью процесса возможного развития взаимного альтруизма и, следовательно, причин наличия у нас эмоции, управляющих им. Конечно же, мы не используем эти эмоции с простой устойчивостью TIT FOR TAT. Люди иногда лгут, обманывают, крадут и, в отличие от TIT FOR TAT, могут вести себя так даже по отношению к людям, которые хорошо к ним относятся. И более того — они иногда даже процветают таким образом. То, что у нас есть способность быть эксплуататорами, и то, что эта способность иногда очень выгодна, означает, что в ходе эволюции были времена, когда делание добра хорошим людям не было генетически оптимальной стратегией. У нас могут быть механизмы TIT FOR TAT, но у нас есть также и менее восхитительные механизмы. И мы постоянно сталкиваемся с вопросом, какой из них использовать. Следовательно — вопрос в адаптивной ценности гибкой совести.
Вот хотя бы предложение Триверса в его статье 1971 года о взаимном альтруизме. Он отметил, что вознаграждение за помощь людям и вознаграждение за обман людей зависят от социальной обстановки. Но социальные среды меняются с течением времени. Так, "можно ожидать, что отбор одобрит пластичность развития черт, приспосабливающих альтруистические и обманывающие тенденции к ответам на эти тенденции в других людях". И таким образом, "усиление ощущения виновности организмом" может "быть сформировано частично семьёй, чтобы позволить те формы обмана, которые адаптивны местным условиям, и препятствовать тем, которые приводят к более опасными последствиям". Короче, "моральные установки" — это эвфемизм. Родители заинтересованы вкладывать в детей только то «моральное» поведение, которое выгодно в данных условиях.
Трудно определить точно, в каких обстоятельствах в ходе эволюции различные моральные стратегии становились более или менее ценными. Возможно, были периодические изменения размеров деревень или плотности доступной для охоты дичи, или угрожающих хищников. Любой из них мог затрагивать количество и ценность совместных усилий, необходимых в этом месте. И, кроме того, человек рождается в семье, которая занимает конкретную нишу в социальной экологии, и каждый человек имеет конкретные социальные активы и долги. Некоторые люди могут процветать без того, чтобы идти на риск обмана, другие — нет.
Безотносительно к причине естественный отбор сначала обеспечил наш вид гибкими взаимно альтруистическими стратегиями, появление гибкости которых далее поднимает их ценность. Как только господствующие ветры сотрудничества меняют направление от поколения к поколению, от одной деревни к другой, или от одной семьи до следующей, эти изменения есть сила, с которой нужно считаться, а гибкая стратегия — способ это сделать. Как показал Аксельрод, ценность конкретной стратегии крайне зависит от норм окружения.
Если Триверс прав, если формирование совести молодого человека включает частично инструкцию о выгодном обмане (и выгодную защиту от обмана), то можно ожидать, что маленькие дети будут легко изучать практику обмана. И это, пожалуй, преуменьшение. Джин Пиагет, в своём исследовании морального развития в 1932 году, написала, что "склонность говорить неправду — естественная тенденция… Непринуждённая и универсальная". Последующие исследования подтвердили это.
Конечно, Дарвин тоже был таким естественным лгуном — "премного предрасположен к сочинению преднамеренных неправд". Например, "я когда-то собрал много вкусных фруктов с деревьев моего отца и скрыл их в кустарнике, а затем бежал, затаив дыхание, чтобы распространить новость о том, что обнаружил запас украденных фруктов". (Что, в некотором смысле, так и было). Он редко возвращался с прогулки без того, чтобы утверждать, что видел "фазана или какую-то странную птицу", вне зависимости от того, было ли это истиной. И он когда-то сказал мальчику, "что я мог выращивать по-разному окрашенные нарциссы и первоцветы, поливая их определёнными цветными жидкостями, что было конечно абсурдной нелепицей, я этого никогда не пробовал".
Смысл здесь в том, что эти детские неправды — это не только стадия безвредного проступка, на который мы закрываем глаза, но первый из серии тестов на корыстную непорядочность. Посредством положительного подкрепления (для необнаруженных и плодотворных неправд) и отрицательного подкрепления (для неправд, которые раскрываются товарищами или влекут выговор семьи) мы изучаем, где можно, а где нельзя избежать последствий, и что наша семья рассматривает (или нет), как законный обман.
То, что родители редко читают детям лекции про ложь и добродетель, не означает, что они не обучают их лгать. Дети явно продолжают лгать, если это не будет настоятельно пресекаться. И не только те дети, чьи родители лгут чаще, чем в среднем, имеют шансы стать хроническими лгунами; но также дети, растущие без должного родительского присмотра. Если родители не препятствуют неправде детей, заведомо выгодной для них, и если они говорят такие неправды в их присутствии, то они дают им продвинутый курс лжи.
Один психолог написал: "Без сомнения, ложь увлекает, причём сам процесс манипуляции может более увлечь детей лгать, чем выгода, из него следующая". Эта дихотомия вводит в заблуждение. Возможно, из-за выгод от умелой лжи естественный отбор сделал экспериментирование ложью увлекательным. Еще раз: естественный отбор делает «размышление»; мы же — выполняем.
Дарвин вспоминал про сочинение историй ради "чистого удовольствия захватывающего внимания и удивления". С одной стороны, "когда эти неправды не были обнаружены, то они возбуждали мое внимание и, производя большой эффект, порождали удовольствие, подобно трагедии". С другой стороны, время от времени они вызывали у него чувство позора. Он не говорит почему, но есть два источника этих возможностей в мозгу. Один — это возможность раскрыть некоторые неправды бдительными детьми. Другой — это возможность претерпеть за ложь наказание от старшего родственника.
Так или иначе, но Дарвин получал обратную связь о допустимости (или нет) лжи из его конкретной социальной обстановки. И, так или иначе, эта обратная связь оказывала эффект. Когда он стал взрослым, он был честен по любому разумному стандарту.
Передача моральных инструкций молодежи подобна передаче генетических инструкций и иногда неразличима в проявлениях. В «Самопомощи» Сэмюэль Смайлс написал, что "характеры родителей, таким образом, постоянно повторяются в их детях, и ежедневные демонстрации привязанности, дисциплины, трудолюбия и самообладания живы и действенны, в то время, как услышанное ими ушами, возможно, уже давно забыто…. Кто скажет, сколько злых намерений было остановлено мыслью о некотором хорошем родителе, чью память дети не могут пятнать совершением недостойных дел или потаканием нечистой мысли"?
Эта точность передачи морали очевидна у Дарвина. Когда в своей автобиографии он расхваливает отца, отмечая его великодушие, его симпатию, то он мог бы говорить о себе точно то же самое. И сам Дарвин в свою очередь прилагал усилия, чтобы снабдить своих собственных детей твёрдыми навыками взаимного альтруизма, от моральной неподкупности до социальной приятности. Сыну в школе он написал: "Ты должен писать г. Вартону: лучше начать с "Мой уважаемый господин"… а в конце написать: "благодарю вас и госпожу Вартон за доброту, которой Вы всегда одаривали меня. Поверьте мне, Ваш искренне обязанный".64
64 само по себе это ещё не мораль, это может быть лишь муштрованием ритуалов — А.П.
Одним вероятным источником таких возможностей могли бы быть регулярные контакты с близлежащими деревнями. Адаптацию, которая помогла бы охватывать эти возможности, мы в точности находим в человеческой психике: бинарный моральный пейзаж, состоящий из внутригруппового, заслуживающего уважения, и внегруппового, заслуживающего эксплуатации. С одной стороны, даже члены городских банд кому-то да доверяют; с другой — даже пунктуально вежливые викторианские мужчины пошли на войну, убежденные в справедливости смерти, которую они сеяли там. Моральное развитие — часто не только вопрос силы совести, но вопрос её широты и применимости.