Часть Четвёртая: Мораль в нашем мире
Глава 16: Эволюционная этика
Дарвинизм и братская любовь
Вполне мыслимо, что ценности Дарвина (иронично говоря) препятствовали его размышлениям о естественного отборе. Подумайте, миллиарды и миллиарды организмов бегают вокруг, каждый под гипнотическим заклинанием собственной истины, и все эти истины, сколь же идентичны, столь же логически несовместимы друг с другом: "Мой наследственный материал — важнейший материал на Земле, его выживание оправдывает ваше огорчение, боль, даже смерть". И вы — один из этих организмов, живущий в рабстве логической нелепости. Этого достаточно, чтобы заставить вас ощутить небольшое отвращение, хорошо, если не тотальный бунт.
Есть и другой смысл, в котором эволюционное восприятие работает против эгоизма, смысл, который Дарвин не мог полностью оценить. Это смысл, в котором новая дарвиновская парадигма может заметно приблизить нас к ценностям Милля, Иисуса и Дарвина.
Это неформальный смысл. Я не требую, чтобы всякий моральный абсолют вытекал из дарвинизма. Действительно, как мы видели, сама идея моральных абсолютов определённо повредилась в руках Дарвина. Но я полагаю, что большинство людей, ясно понимающих новую эволюционную парадигму и старательно думающих над ней, придёт к большему состраданию и участию ради собрата по человеческому виду. Или, по крайней мере, к допущению в момент беспристрастности, что большее сострадание и участие выглядят должными.
Новая парадигма снимает с эгоцентризма его благородные одежды. Вспомним, что эгоизм редко предстаёт перед нами в голом виде. Принадлежа к виду, особи которого оправдывают свои действия нравственностью, мы созданы так, чтобы полагать самих себя хорошими, а наше поведение оправдываемым даже тогда, когда эти суждения объективно сомнительны. Новая парадигма, высвечивая биологические предпосылки этой иллюзии, делает её менее правдоподобной.
Например, почти все мы говорим и верим, что не питаем нелюбовь к людям без причины. Если кто-нибудь является объектом нашего гнева, пусть даже чёрствого безразличия, если мы испытываем удовлетворение, видя его страдания, или можем легко одобрить его, то мы говорим, что это следствие его поступков, он заслуживает холодного обращения.
Теперь мы стали ясно понимать, как у людей возникло это чувство, что то должное, которое они воздают людям, они воздают справедливо. И его происхождение не вселяет большой моральной уверенности.
В корне этого чувства карательный импульс, один из основных стражей взаимного альтруизма. И он возник не для блага вида, нации или даже племени, но для блага индивидуума. Впрочем, даже это неправильно. Итоговая функция импульса — обеспечить копирование его генетической информации.
Это не означает, что импульс возмездия непременно плох. Но это означает, что некоторые резоны, которые мы полагали благими, теперь открыты для сомнений. В частности, в ауру благоговения вокруг этого импульса — неосязаемое ощущение того, что возмездие несёт в себе более высокую этическую истину, труднее поверить, если осознать, что эта аура — корыстный сигнал от наших генов, а не благословенный знак небес. Её происхождение не более божественно, чем происхождение чувства голода, ненависти, жажды или любого подобного чувства, которые существуют благодаря их былому успеху в деле проталкивания наших генов из поколения в поколение.
Фактически, у возмездия есть роль, которая может быть уместна в разных моральных системах, как в прагматической, так и в любой другой этической системе, которая видит свою задачу в том, чтобы заставить людей вести себя деликатно друг к другу. Возмездие решает проблему «мошенника», проблему, с которой сталкивается любая моральная система: люди, за которыми замечено, что они берут больше, чем дают, впоследствии наказываются, отбивая охоту всегда пользоваться придержанной дверью, но никогда её не придерживать самому. Даже притом, что карательный импульс не нацелен на благо группы, как предполагала моральная система Милля, он может повышать (и часто действительно повышает) суммарное благосостояние общества. Благодаря ему люди не забывают об интересах других людей. Несмотря на непритязательность его происхождения, он стал обслуживать высокую цель. И за это ему нужно быть благодарным.
Этого могло бы быть достаточно, чтобы реабилитировать карательный импульс, если бы не один факт: обиды, причиняемые возмездием не отвечают критериям божественной объективности, которые приписал ему Милль. Мы не стремимся наказать лишь только тех людей, которые точно обманули нас или плохо относились к нам. Наша моральная бухгалтерия своенравно субъективна и оформилась под действием сильного предубеждения в свою пользу.
И это глобальное предубеждение в калькуляциях того, что нам должны, — только один из нескольких отходов от ясности моральных суждений. Мы склонны полагать наших конкурентов нравственно ущербными, полагать наших союзников достойными сострадания, соотносить сострадание с их социальным статусом,91 в целом игнорировать представителей социальных низов. Кто может, глядя на это всё, тем не менее, искренне утверждать, что наши всевозможные отходы от братской любви несут в себе ту честность, которую мы им приписываем?
91 и не только социальным! Нередко можно наблюдать неоправданно сочувственное отношение к человеку с высоким биологическим ранговым потенциалом, но невысоким социальным статусом, и наоборот — А.П.
Мы правы, когда говорим, что мы никогда не питаем нелюбовь беспричинно. Но причина эта часто в том, что любить их не в наших интересах, симпатия к ним не поднимет наш социальный статус, не поможет нам в приобретении материальных или сексуальных ресурсов, не поможет нашей семье или не сделает что-то иное, что в ходе эволюции сделало гены плодовитыми. Чувство «справедливости», сопровождающее нашу неприязнь, — лишь оформление витрины. И как только вы это увидели, так власть чувства может уменьшиться.
Но минуточку! Не могли ли мы подобным образом обесценивать чувство правоты, сопровождающее сострадание, симпатию и любовь? В конце концов, любовь, как и ненависть, существует только из-за её прошлого вклада в распространение генов. На уровне генов любовь к родному брату, детям или супругу совершенно корыстна, так же как и ненависть к врагу. Если основа происхождения возмездия вызывает сомнения, то почему бы не подвергнуть сомнению также и любовь?
Обсуждение этого вопроса кардинально отличается от обсуждений других аспектов морали проделанных в этой книге. Это утверждение не только о том, что новая дарвинистская парадигма поможет нам понять, какие моральные ценности мы при случае выбираем. Утверждение состоит в том, что новая парадигма сама может влиять, причём законно, на наш выбор базовых ценностей. Некоторые дарвинисты упорно утверждают, что такое влияние не может быть законным. То, что они имеют в виду, — натуралистическое заблуждение, допущение которого в прошлом так повлияло на их стиль работы. Но то, что мы сейчас делаем, не есть натуралистическое заблуждение. Как раз наоборот. Изучая природу, узнавая происхождение карательного импульса, мы видим, как мы были принуждены к совершению натуралистического заблуждения, не зная об этом; мы узнаём, что аура божественной истинности, окутывающая феномен возмездия, не более, чем инструмент, посредством которого природа — естественный отбор — заставляет нас некритически принимать его «ценности». Как только это открытие осознаётся, мы с меньшей готовностью повинуемся этой ауре и, следовательно, с меньшей вероятностью совершаем ошибку.
Ответ в том, что в любви тоже нужно сомневаться, но это сомнение переживается довольно легко. По крайней мере, оно легко переживается в свете прагматизма или верно для всякого, рассматривающего счастье как моральное благо. Любовь, по крайней мере, побуждает нас хотеть счастья для других; она побуждает нас идти на некоторые жертвы так, чтобы другие (любимые) имели много. Более того, любовь на деле делает это ощущение пожертвования приятным, следовательно, увеличивая всеобщее счастье ещё более. Конечно, иногда любовь приносит зло. Я свидетель случая, когда женщина в штате Техас подготовила убийство матери конкурента её дочери. Её материнская любовь, бесспорно сильная, не фигурирует на позитивной половине морального бухгалтерского баланса. Как и во всех других случаях, когда любовь приводит к большему вреду, чем к пользе. Но в обоих случаях, хорош ли этот результат, или плох, моральная оценка любви не отличается от таковой для возмездия, нам сначала нужно разобрать оформление витрины, интуитивное чувство «справедливости», а затем трезво оценить эффект для всеобщего счастья.
Таким образом, назначение новой парадигмы, строго говоря, не в том, чтобы показать основу наших моральных чувств; эта основа, сама по себе, не имеет значения ни «за», ни «против» них; глубинный генетический эгоизм, лежащий в основе этого импульса, нравственно нейтрален и не даёт оснований ни для одобрения, ни для осуждения импульса. Скорее, парадигма полезна тем, что помогает нам видеть иллюзорность ауры справедливости, окружающей многие наши поступки; даже чувствуя себя правым, человек может делать вред. И понятно, что ненависть чаще, чем любовь, наносит вред с ощущением правоты. Именно поэтому я заявляю, что новая парадигма скорее приведёт думающего человека к любви и отдалит от ненависти. Она помогает нам судить о каждом чувстве по его объективным достоинствам; а при оценке объективных качеств любовь обычно побеждает.
Конечно, если вы не прагматик, то сортировка этой проблемы может быть сложнее. И хотя утилитаризм отвечает предлагавшемуся Дарвином и Миллем решению морального вызова современной науке, но эта концепция не всеобща. Эта глава также не предназначена для того, чтобы сделать эту концепцию всеобщей (хотя признаю, что это моя концепция). Назначение её, скорее, в том, чтоб показать, что дарвиновский мир — это не аморальный мир. Даже если вы принимаете такое простое утверждение, что счастье лучше несчастья (при прочих равных условиях), вы отсюда можете продолжать строительство всеохватной моральной системы, с неотъемлемыми законами, правами и всем остальным. Вы можете продолжать полагать похвальным многое из того, что мы и так всегда полагали похвальными — любовь, самопожертвование, честность. И только предельно несгибаемый нигилист, настаивающий на том, что в счастье людей нет ничего хорошего, мог полагать слово «мораль» бессмысленным в постдарвиновском мире.