«БЕЛАЯ КНИГА». НОВОГО РУССКОГО ДЕТСТВА
19. ДАТО
Мама Дато пекла такие вкусные хачапури, что их раскупали мгновенно, они не успевали остыть. Все грузинские женщины хорошо готовят, однако не все на продажу пекут как для себя.
Но когда ее постоянные покупатели выражали восторг, Манана отвечала с грустной улыбкой:
— На рояле я тоже играла неплохо. Даже лауреатом двух международных конкурсов была…
Они приехали в Москву после грузинско–абхазских событий: Манана, ее муж и шестилетний Дато. В Абхазии муж был главврачом районной больницы, но в Москве ему пришлось срочно перепрофилироватся. К моменту нашего знакомства он уже был в ранге владельца продовольственного ларька. Они снимали двухкомнатную квартиру — по московским меркам довольно неплохо для семьи из трех человек. Но Дато требовал, чтобы ему вернули его дом.
— Вы поймите, ему и в четырехкомнатной квартире было бы тесно, — объясняла мать. — Дом — это совсем другое. Это окна на все четыре стороны. В одну сторону посмотришь — море, в другую — горы, окно его спальни выходило в мандариновый сад… а когда мы обедали на веранде, то могли разговаривать с соседями, они нам ближе родственников были… Где в Москве это возьмешь? Что делать, не знаю! Замучил меня мой Дато. Сны он видит про наш дом, рисует наш дом, сто раз в день меня спрашивает: «Зачем здесь живем? Почему не вернемся?»
В Москве грузинскому мальчику было плохо не только поэтому. У него были совершенно другие стереотипы поведения: то, что на Кавказе считалось проявлением здоровой мужской инициативы, которая всячески поощрялась с самого раннего возраста, в московской «песочнице» воспринималось как наглость. А южный темперамент, любовь к шумным играм, возне, борьбе на нашей почве выглядели драчливостью и отпугивали как детей, так и взрослых. Тем более, что у Дато на природный характер накладывалась повышенная возбужденность после пережитого стресса. Возбужденность, которую родители принимали за живость, за непоседливость.
— Он у нас настоящий джигит, в прадеда пошел, — с гордостью рассказывал отец. — Рядом с нами бомбили, а он бегает, кричит, радуется, глаза сверкают. Дом сгорел на его глазах — а мой Давидик ни одной слезинки не проронил! Я его, между прочим, так назвал в честь нашего грузинского царя Давида Строителя.
И даже то, что мальчик начал сильно заикаться после пожара, не навело родителей на мысль, что под маской радости скрывались совсем иные чувства Впрочем, когда живешь с человеком бок–о–бок, часто не улавливаешь даже вполне очевидных причинно–следственных связей. Отделить главное от второстепенного гораздо легче издалека. А уж в данном случае взрослым столько надо было держать в поле внимания, меняя всю свою жизнь, поворачивая судьбу, что их ненаблюдательность и вовсе неудивительна.
Дато и раньше был вспыльчив, а в Москве после всего пережитого стал прямо–таки нетерпим. Любое возражение, не говоря уж об отказе, вызывало у него приступ бешенства. В невинной шутке ему слышалось издевательство, он не желал играть по установленным правилам, не терпел очередности, отказывался водить и, не помня себя от ярости, вцеплялся в «обидчика» бульдожьей хваткой.
Когда соседский ребенок, не сошедший по первому требованию Дато с качелей, угодил в больницу с сотрясением мозга, родители запретили своим детям играть с драчуном, и за ним прочно закрепилась кличка «псих». А иногда звучали обидные высказывания и в адрес его кавказских кровей.
Дато с этим смириться не мог и объявил войну всему двору. Но, конечно же, был обречен на поражение. Дело кончилось тем, что маме пришлось держать его дома, где он томился, как тигр в клетке. И оттого становился еще более неуправляемым.
Родители не видели выхода. У них оставалась одна слабая, но все–таки надежда на школу. «Там дисциплина, там новые ребята, там голова будет занята», — думали они.
И действительно, первые школьные недели прошли относительно благополучно. Дато с увлечением готовил уроки под руководством мамы, рвался отвечать, рассказывал, как его хвалит учительница. Несмотря на новую ситуацию, он даже стал меньше заикаться!
Зато у отца дела шли неважно. Он несколько раз подряд промахнулся с товаром и сел на мель. Друзья, на поддержку которых он рассчитывал, не поддержали. Впрочем, Ираклий их в этом и не винил. Они тоже были приезжими и отчаянно боролись за место под северным солнцем, таким неласковым, таким скупым. Виноваты были все остальные, и вечером, придя домой, Ираклий отводил душу. Московские партнеры представлялись ему скопищем всех человеческих грехов: глупые, ленивые, необязательные, лгущие на каждом шагу, готовые продать за копейку. С характеристики отдельных людей он как–то незаметно переходил на все общество, на всю страну, и получалось, что это Богом проклятое место, населенное порченым людьми, у которых нет будущего. А уж тех, кто сочувствовал абхазцам, а не грузинам, Ираклий вообще за людей не считал! Их же тогда в Москве было немало, поэтому у Ираклия создавалось впечатление, что он живет во враждебном лагере. Жена советовала ему воздерживаться от политических дебатов, но он не мог, и в результате часто ругался с партнерами, что тоже не лучшим образом сказывалось на его делах.
Дато постоянно варился в атмосфере недовольства, напитывался ею, набирался слов и выражений, и однажды, повздорив с одноклассником, выдал все «по полной программе». Тот в ответ обозвал Дато «черно…опым» и заявил, что «русским от них проходу нет» и что они «все квартиры скупили» (тоже, видно, дома напитался). Его поддержало еще несколько человек. Кто–то знал про рынки, оккупированные кавказцами, кто–то — про мафию… Короче, межнациональный конфликт завершился изрядной потасовкой. Дато в кровь разбили нос, но самое обидное было не это, а слова одного мальчишки: «Не нравится в России — поезжай домой!» Как Дато ненавидел его в эту минуту! Как хотел крикнуть, что не нужна ему никакая Россия и что он хоть сейчас бы уехал, если б у него был дом! И что такого чудесного дома, как у него, ни у кого из них нет и никогда не будет…
После этого происшествия Дато притих, но эта тихость была настолько не в его характере, что настораживала еще больше, чем повышенная возбудимость. Он стал часто болеть, потерял интерес к учебе, и даже игрой его трудно было развлечь.
Однажды, когда он лежал простуженный с обычным теперь для него угрюмым выражением лица, Манана, у которой давно уже сердце разрывалось от жалости к нему, спросила:
— Что для тебя сделать, сынок? Что ты хочешь?
И вдруг услышала в ответ:
— Умереть.
И поняла, что он сказал правду…
Вечером у отца с сыном состоялся мужской разговор. Ираклий напомнил Дато славную историю предков, подчеркнув, что мужчины в их роду никогда не сдавались, а стояли до последнего. И закончил свое отцовское наставление словами:
— Ты должен вырасти и вернуться. Вернуться, чтобы отомстить врагам и построить дом. На том самом месте, где стоял наш.
Дато слишком много пропустил, и его не аттестовали по основным предметам. Пришлось остаться на второй год.
Но нет худа без добра. В новом первом классе оказалось еще два мальчика–кавказца. Они быстро составили маленькую коалицию, которую Дато возглавил по праву старшинства. Вскоре отыскались и покровители из подростковой среды, тоже недавно с Кавказа. У каждого за спиной были позор и трагедия бегства, а в сердце уже пробудилась и все громче заявляла о себе неутоленная жажда мести. Но поскольку реальные враги были недосягаемы, агрессия ребят частенько выплескивалась на врагов мнимых — ни в чем не повинных московских школьников. И в этом не было национальной специфики. Очень многие люди, будучи не в силах дать отпор обидчику, берут реванш в отношениях с более слабыми…
— Можете не продолжать! — скажет читатель. — Финал и так ясен. Парни образовали «преступную группировку» по национальному признаку.
Но мы не будем продолжать сюжет вовсе не поэтому. Не столь принципиально, на наш взгляд, чем эта история закончится: образованием невинного землячества или банды малолетних преступников. А что же тогда важно?
— Мы думаем, само появление в нашем обществе значительного числа людей, которые живут без установки на подлинную адаптацию. Раньше так у нас себя чувствовали только иностранцы. Но во–первых, их было мало, а во–вторых, степень их интегрированности в общество была ничтожной. К примеру, политэмигранты–чилийцы не владели в Москве разветвленной сетью аптек или фруктовых ларьков, не боролись за разделение сфер влияния в какой–либо из отраслей промышленности, не шли в политику. А «дети (да и взрослые!) разных народов», жившие в СССР, не ощущали себя, приезжая в Москву — и шире: в Россию — ни беженцами, ни представителями другого, часто враждебного государства. Проявления бытового национализма, конечно, были и тогда, но они не подкреплялись государственными установками. И тем более не могли перерасти в антагонизмы политические.
Теперь же мы живем в этом отношении на пороховой бочке. А заигравшиеся в политические игры негодяи еще и норовят поднести к ней зажженный фитиль.