БОГ И БРОДСКИЙ
Немного самиздата
В ранних стихах Бродского поражает черта, у молодых авторов довольно редкая: он занят не собой; почти буквально не играет никакой человеческой роли; автопортретом пренебрегает; чувств не описывает...
Верней, описывает одно только чувство не знаю, как его назвать; попробую чувством бесконечности: когда окружающий мир дан как огромное подлежащее, тяжело волнуя и понуждая этим необъяснимым волнением к равновеликому сказуемому; какие-то сложные, излишне близкие отношения между зрением, умом и голосом: жизнь буквально бросается в глаза, давит на сетчатку всем своим совокупным весом вымогая в ответ вопль.
Или скажем так: уже существовала к джазу полуподпольная любовь, и труба Диззи Гиллеспи певала летом из иных окон, так вот: молодость состояла из бесчисленных, бессвязных и маловажных вроде бы событий но это чувство бесконечности наделяло их непонятным сходством, и, сменяя друг друга, они как бы чередовались, как бы создавали все более отчетливый, все более резкий ритм ударник и контрабас все нетерпеливей требуют мелодии то есть голоса, воплощающего смысл ритма.
И это должна быть импровизация все до одной случайности годятся в дело, потому что смысл всего заключен во всем лишь бы дыхания хватило на немыслимо длинную строку, а всего бы лучше на стихотворение из одной строки, немыслимо длинной:
вот он красит
деревья, зажигает лампу, лакирует авто,
в узеньких переулках торопливо звонят
соборы,
возвращайся назад, выходи на балкон, накинь пальто.
Видишь,
августовские любовники пробегают внизу с цветами,
голубые струи реклам
бесконечно стекают с крыш,
вот ты смотришь вниз, никогда не меняйся
местами,
никогда ни с кем, это ты себе говоришь...
Вот еще из "Июльского интермеццо":
Когда на миг все люди замолчат,
недалеко за цинковой рекой
твои шаги на целый мир звучат.
Останься на нагревшемся мосту,
роняй цветы в ночную пустоту,
когда река, блестя из темноты,
всю ночь несет в Голландию цветы.
Скоро сорок лет, как я переписал у кого-то стихотворение с этой последней строфой, и листок до сих пор сохраняю, и сам себе не могу объяснить, отчего она мне кажется такой прекрасной чем похожа на подобный белой ночи призрак счастья и при чем тут Голландия... Наверное, в том-то и дело, что ни при чем. Может статься, прекрасное, как и счастье, всего лишь свобода необходимых случайностей, что-нибудь в этом роде?
В общем, нет занятия безумней, чем сочинять тексты о текстах, особенно прозу о стихах.
Но продолжим. Бродский в молодости, а потом и всю жизнь создавал главным образом пейзажи о свободе, как бы увиденные извне с высоты, с другой стороны времени. Восторг отчуждения осознается как судьба и долг:
не мертвец, а какой-то посредник,
совершенно один
ты кричишь о себе напоследок:
никого не узнал,
обознался, забыл, обманулся,
слава Богу, зима. Значит, я никуда не вернулся.
Слава Богу, чужой.
Никого я здесь не обвиняю.
Ничего не узнать.
Я иду, тороплюсь, обгоняю.
Как легко мне теперь,
оттого что ни с кем не расстался.
Слава Богу, что я на земле без отчизны остался.
Поздравляю себя!
Сколько лет проживу, ничего мне не надо.
Сколько лет проживу,
столько дам за стакан лимонада.
Сколько раз я вернусь но уже не вернусь
словно дом запираю,
сколько дам я за грусть от кирпичной трубы и собачьего лая.
Как видим, у судьи некоей Савельевой, вздумай она почитать стихи Бродского, нашлись бы основания вздорные, впрочем, признать подписанный ею приговор полезным для дела партии, а значит, и справедливым с точки зрения социалистической законности.
Но ведь и Бродский упомянул о своем якобы Заимодавце не машинально. Ему как бы доверена точка зрения, нисколько не обусловленная биографическими обстоятельствами. Ему дан и разрывает ему легкие голос, осуществляющий звучанием связь всего со всем. И отчаяние даровано ему как вдохновение, такая у него судьба, или так он ее понимает.