РУСАЛКА В СЮРТУКЕ


...

Дом с мезонином

Багровый от жирной пищи, прыщавый от незнакомства с мылом, спрыснутый веницейскими духами, наспех припудренный, восемнадцатый век пошалил с безгласной чухонской природой — и вот разряженным карликом чинно гуляет городок под трухлявыми липами.

Мертворожденных время не убивает. Оно сочится сквозь поры и разжижает плоть. Сходили на нет родословные, выползал из-под позолоты тусклый цинк, зарастали кустарником десятилетия. Алебастровые аллегории перевоплощались в дощатые, изваяния — в манекены, челядь — в чины.

Рушились колонны — и блистали свежей краской заборы. Заглохли каскады — но шумели ватерклозеты.

Вспухало пространство пустырями, щелями, норами, укромными беседками, шуршала осыпающаяся почва, зацветала вода, — и вот мы уже в пункте, населенном гвардейцами, жандармами, полицейскими, путейцами, педагогами, гимназистами, гимназистками, а также мокрыми безносыми статуями.

Сверх этого, вся окрестность кишит отражениями, копиями, подобиями. Они глядят из камня, дерева и воды на людей в мундирах, на детей в мундирах, на собак в мундирах...

О, Царское Село, приют дрессированных дриад и начитанных подростков!

Царское Село, кукольный, табакерочный город с душным запахом нечистых желаний и состриженной листвы над преющими прудами...

Палисадник российской словесности, балованный мопс на чугунном поводке, искусственный астероид в кометном кольце Петербурга, — о, Царское Село, город образованных домовладельцев!

Блок жил у самой Маркизовой лужи, Анненский — на дне пруда.

(То есть вообще-то в квартире при гимназии, потом снимал у г-на Эбермана, под конец — у г-на Панпушко, на Захаржевской.)

... Он висит в глубине, отдаляющей звуки, преломляющей свет, в толще прозрачных отражений, среди игрушечных обломков и маленьких скользких чудовищ. Ниже травы, но высоко над уровнем моря, — ни волна, ни течение, ни даже невод не бросят его на берег.

...Из тяжелых стеклянных потемок
Нет пути никому никуда.


А на самом-то деле — просторная темноватая квартира в доме с мезонином. Пахнет табаком, старыми книгами, осенними листьями, разлетевшимися по подоконнику. Любое слово и каждый шаг беззвучным эхом отдаются в дельфиньем теле рояля. Ночью слышней одышка стенных часов и всхлипы умывальника. Днем их перебивает улица — неразборчивая перебранка железа с камнем.

Тоска Анненского — горбатенький близнец музы Блока — мечтательным подростком съежилась под роялем, под тяжким, рокочущим, механическим чревом. По воскресеньям карточные партнеры хозяина только что не спотыкаются об нее.

А хозяин такой беломясый, такой мягкоусый, безукоризненный такой джентльмен как бы в корсете: шея не гнется, — и холодные руки, холодные глаза. Опытный педагог, приятный сослуживец, исправный супруг, жалостливый любовник... Всем, всему чужой, верный только рисунку обоев над кроватью да крахмалу закушенной наволочки.

Он настаивал стихи на головной боли, разводил бессонницей.

Едва пчелиное гуденье замолчало,
Уж ноющий комар приблизился, звеня...
Каких обманов ты, о сердце, не прощало
Тревожной пустоте оконченного дня?