V Уход смысла и смысловой ход
Узлы значения и удовольствия
Потребность, требование,
желание
Благодеяния неблагодарности
Недоразумение и непризнание
Субъективность
Подойдя ко второй части своей работы об остроумии, части "патетической", Фрейд задается вопросом о происхождении доставляемого остроумием удовольствия.
Все более и более необходимо становится, чтобы вы хотя бы однажды этот текст прочитали. Я обращаюсь к тем из вас, кто полагает, что может без этого обойтись. Это единственный способ познакомиться с этой работой — разве что я вам ее буду здесь зачитывать вслух, что, на мой взгляд, придется вам не по нраву. Но даже рискуя заметно снизить уровень внимания, я все же приведу из нее некоторые отрывки, так как это единственный способ заставить вас дать себе отчет в том, насколько часть формулы, которые я предлагаю или пытаюсь вам предложить, вторят тем вопросам, которые задает себе Фрейд.
Не забывайте, однако, осторожности ради, о том, что мысль Фрейда часто следует отнюдь не прямыми путями. И когда он обращается к темам, заимствованным им из психологии или из других областей, само то, как он эти типы использует, вводит нас в неявно подразумеваемую тематику, не менее, если не более важную, нежели те темы, к которым Фрейд обращается эксплицитно и которые для него самого и его читателей являются общими. То, как он их использует, обнаруживает, между тем — и надо опять-таки удосужиться не открыть его книги, чтобы этого не почувствовать, — некое измерение, о существовании которого ни у кого до Фрейда и мысли не было. Измерение это и есть как раз измерение означающего. Его-то роль мы и попытаемся сейчас выяснить.
Я сразу же приступлю к занимающей нас сегодня теме: где источник того удовольствия, спрашивает себя Фрейд, которое острота нам доставляет?
На языке, в наши дни все еще слишком распространенном и которым многие готовы воспользоваться, ответ звучал бы примерно так: источник удовольствия от остроты следует искать в ее формальной стороне. К счастью, Фрейд предпочитает выражать свою мысль не в этих терминах. Напротив, он говорит даже самым недвусмысленным образом, что подлинный источник удовольствия, доставляемого остротой, лежит просто-напросто в насмешке.
Остается бесспорным, однако, что в центре того удовольствия, которое мы получаем во время произнесения остроты, лежит нечто иное. И разве не бросается в глаза то направление, в котором Фрейд в продолжение всего хода анализа данной проблемы этот источник ищет? Сама двусмысленность, внутренне акту остроумия присущая, мешает нам увидеть, откуда это чувство удовольствия берется, и огромные усилия прилагает Фрейд для того, чтобы путем анализа нам на этот вопрос ответить.
Здесь очень важно проследить самый ход его мыслей. В соответствии с системой положений, на которую он опирается явным образом и которая к концу работы приобретает черты все более отчетливые, первоначальный источник наслаждения связывается им с игровым периодом детской активности, с той первой игрой словами, которая обращает нас непосредственно к освоению языка как чистого означающего, к вербальной игре, к деятельности, которая сводится, мы бы сказали, почти без остатка, к посылу чисто словесной формы. Не идет ли, таким образом, речь просто-напросто о возврате к означающему как таковому, к тому способу обращения с ним, который свойственен был субъекту в период, когда контроль еще отсутствовал — в то время как разум постепенно приучает его как посредством образования, так и другими способами приноровиться к реальности, подвергать использование означающего контролю и критике? Не в этой ли разнице состоит главная пружина удовольствия, получаемого от остроты? Если бы мысль Фрейда действительно сводилась к этому, ответ показался бы очень простым, что на самом деле далеко не так.
Говоря, что источник наслаждения следует искать здесь, Фрейд одновременно демонстрирует нам те пути, которыми удовольствие это проходит, — пути эти принадлежат прошлому, но потенциально, виртуально они еще здесь, они еще существуют, они чему-то еще служат. Именно они действием остроты оказываются расчи-
щены, что и ставит их в привилегированное положение по сравнению с теми, что в первую очередь стали жертвами того контроля, которому подвергается мысль субъекта по мере перехода его во взрослое состояние. Проходя же этими путями, острота сразу же — здесь-то и говорит свое слово весь предварительно проделанный Фрейдом анализ ее внутренних пружин и механизмов — оказывается на тех задающих ее структуру путях, которые и есть не что иное, как пути бессознательного.
Другими словами — и мы следуем здесь тем выражениям, в которых говорит об этом сам Фрейд, — у остроты имеется две стороны.
С одной стороны, имеет место оперирование означающим, причем оперируют им с той свободой, что доводит возможности присущей ему двусмысленности до максимума. Налицо, одним словом, первичность означающего по отношению к смыслу, принципиальная поливалентность его, творческая роль, которая ему по отношению к смыслу принадлежит, оттенок произвольности, который им в смысл привносится.
Другая сторона — это сторона бессознательного. Тот факт, что любое оперирование означающим уже само по себе наводит на мысль обо всем том, что относится к бессознательному, достаточно, с точки зрения Фрейда, засвидетельствована тем, что структуры, которые мы в остроте обнаруживаем, ее кристаллизация, ее построение, ее функционирование полностью совпадают с теми, что были обнаружены им при первом же соприкосновении с бессознательным на уровне сновидений, непроизвольных промахов (или удач — это уж как посмотреть), даже на уровне симптомов, и для которых мы попытались найти более строгую формулу, поместив их под рубриками метонимии к метафоры. Формы эти являются эквивалентными для всех языковых операций, в том числе и тех, которые обнаруживаются в бессознательном, формируя его структуру. Они носят общий характер, в то время как сгущение, смещение и другие механизмы, которые Фрейд в структурах бессознательного вычленяет, являются в каком-то смысле лишь частным их применением. Придавать бессознательному структуру речи, возможно, и идет вразрез с нашими умственными привычками, но зато прекрасно согласуется с действительной динамикой взаимоотношений бессознательного с желанием.
Эта общая мера бессознательного, с одной стороны, и структуры речи, поскольку эта последняя управляется законами означающего, с другой, и есть то самое, к чему мы пытаемся все больше приблизиться и сделать все более наглядным, обратившись к работе Фрейда об остроумии. Именно к этому мы и постараемся сегодня как можно внимательнее присмотреться.
Если мы особо настаиваем на том, что можно назвать автономией законов означающего, если мы утверждаем, что они являются по отношению к механизму порождения смысла первичными, это не избавляет нас от необходимости задаться вопросом о том, как следует нам мыслить не просто возникновение смысла, но, если так, пародируя довольно неуклюжую, в школе логического позитивизма возникшую формулу, можно выразиться, смысл смысла — вовсе не имея в виду при этом, будто это последнее выражение само имеет смысл. Что хотим мы сказать, когда речь заходит о смысле?
Разве Фрейд, в главе, посвященной механизму удовольствия, не ссылается без конца на столь распространенную в отношении остроты формулу, как смысл в бессмыслице? Формула эта, давно уже предложенная, принимает во внимание две явно присущих удовольствию стороны: поражая вначале своей бессмыслицей, она привлекает нас, вознаграждая затем появлением в самой бессмыслице этой бог весть какого тайного смысла, столь трудно ктому же поддающегося определению.
Взглянув на дело с другой точки зрения, можно сказать, что путь для смысла прокладывается бессмыслицей, которая на какое-то мгновение нас ошеломляет и завораживает. Это, возможно, гораздо точнее описывает механизм остроты, и Фрейд, безусловно, склонен признать за бессмыслицей еще большее количество свойств. Согласно ему, роль бессмыслицы состоит в том, чтобы на какое-то мгновение ввести нас в заблуждение, с тем чтобы за время это еще незамеченный нами смысл поразил нас, пройдя через остроту, в момент, когда она доходит до нас. Смысл этот, впрочем, оказывается скоропреходящим и неуловимым, подобным молниеносной вспышке, а природа его та же, что у чар, которые на мгновение задержали наше внимание на бессмыслице.
На самом деле, присмотревшись внимательнее, мы заметим, что Фрейд доходит до отказа от самого термина "бессмыслица". Именно на этом я хотел бы сегодня ваше внимание остановить, потому что подобным приближениям как раз и свойственно недоговаривать последнего слова, умалчивать о главной пружине задействованного механизма. Сколь бы выигрышными на вид и психологически соблазнительными подобные формулы ни казались, для нас они, собственно говоря, непригодны.
Я предложил бы не начинать сразу обращаться к опыту ребенка. Да, мы знаем, что ребенок действительно может получать от игры со словами определенное удовольствие, а потому в попытке придать психогенезу механизма остроумия весомость и смысл можно действительно на нечто в этом роде сослаться и, воздав этой примитивной и отдаленной во времени игровой активности подобающие ей почести, тем удовлетвориться. Но если мы посмотрим на это свежим, не зашореным устоявшейся рутиной взглядом, то подобные объяснения, возможно, и не покажутся нам такими уж удовлетворительными, так как вовсе не очевидно, что удовольствие от остроумия, к которому ребенок имеет лишь самое отдаленное отношение, непременно исчерпывающим образом объясняется ссылкою на фантазию.
Чтобы увязать друг с другом использование означающего и то, что можно назвать удовлетворением, или удовольствием, я обращусь к факту, который вам покажется элементарным. Ведь прибегая за объяснением к поведению ребенка, нельзя забывать о том, что означающее явилось на свет не просто так — оно чему-то служит, а служит оно тому, чтобы выразить требование. Давайте же остановимся, чтобы посмотреть, что же за орудие представляет собою требование.
Что такое требование? А это та составляющая потребности, которая проходит через адресованное Другому означающее. Я уже говорил вам в последний раз, что, ссылаясь на этот процесс, стоит поглубже изучить его временные фазы.
Фазы эти изучены столь плохо, что даже некое лицо, занимающее чрезвычайно представительное место в психоаналитической иерархии, опубликовало по теме лишь одну, объемом страниц в двенадцать, статью (где-то в одном из моих текстов я на нее ссылаюсь), превозносящую достоинства того, что автор именует английским словом Wording — словом, соответствующим тому, что мы по-французски еще более неудачно зовем вербальным, отреагирова-нием или вербализацией. По-английски это явно звучит более элегантно. Однажды, когда пациентка этого лица решительно восстала против интерпретации, им приведенной, он высказал что-то такое, смысл чего сводился примерно к тому, что она, мол, предъявляет исключительные и настоятельные demands — слово, которое по-английски звучит куда "требовательнее", чем по-французски. Услышав это, пациентка была возмущена так, будто ее в чем-то обвинили или уличили. Однако когда несколько мгновений спустя он предложил ей ту же интерпретацию, использовав на этот раз слово needs, то есть потребности, перед ним вдруг оказалось Другое существо, готовое его интерпретацию смиренно принять. И автор статьи искренне этому изумляется.
Размеры, до которых автор статьи это открытие раздувает, ясно демонстрирует, в каком примитивном состоянии пребывает до сих пор в анализе или, по крайней мере, в некоторых кругах его, пресловутый Wording. Ибо тут-то, поистине, все и дело — требование по самой сути своей настолько тесно связано с Другим, что Другой немедленно оказывается в положении, где ему позволено предъявлять субъекту обвинения, отталкивать его, в то время как заговорив о потребности, Другой, напротив, дает субъекту свою санкцию и одобрение, принимает его каким он есть, его к себе привлекает и полагает уже начало его признанию, в котором удовлетворение, по своей сути, и заключается. Механизм требования устроен так, что Другой, по самой природе своей, противится ему, — можно даже сказать, что само требование, по природе своей, нуждается, чтобы в качестве требования состояться, в том, чтобы ему противились. Введение языка в процесс общения иллюстрируется ежеминутно тем способом, которым Другой идет требованию навстречу.
Давайте над этим хорошенько поразмыслим. Вступая в измерение языка, система потребностей не только моделируется ею заново, но уходит в бесконечность комплекса означающих — именно поэтому требование по самой сути своей и представляет собой нечто такое, что уже в силу своей природы полагает себя порою как заведомо непомерное. Не случайно же дети требуют луну с неба. И мы, кстати сказать, без колебаний им ее обещаем. И вот-вот, между прочим, готовы ее заполучить. Увы — в конечном счете она, луна эта, так до сих пор нам и не дается.
Здесь важно подчеркнуть следующее: что в требовании об удовлетворении желания, собственно, происходит? Мы отвечаем на требование, мы даем ближнему то, что он от нас требует, но через какое peoiCTo он при этом проходит? До какой степени должен он, умеряя свои притязания, умалить себя, чтобы требование его оказалось санкционировано?
Уже это заставляет нас обратить внимание на случаи, когда феномен потребности предстает в чистом виде. Я бы сказал даже, что для того, чтобы удовлетворить потребности как таковой, приходится апеллировать к какому-то стоящему по ту сторону субъекта Другому, которого зовут Христос и который себя с неимущим отождествляет. Относится это не только к тем, кто творит христианские дела милосердия, но и ко всем другим тоже. Недаром мольеровс-кий Дон Жуан, этот человек желания, подавая нищему то, что тот у него требует, говорит, что делает это "ради любви к человечеству". Отвечая на требование, соглашаясь с требованием, мы идем, в конечном счете, навстречу кому-то Другому, по ту сторону того, кто стоит непосредственно перед нами. Одна из историй, вокруг которых Фрейд выстраивает свой анализ остроты, история семги под майонезом, очень красиво эту мысль иллюстрирует.
Речь идет о человеке, который, дав другому по его просьбе какие-то деньги, в которых тот для уплаты просроченных долгов крайне нуждался, возмущается, обнаружив, что используются плоды его щедрости отнюдь не по назначению. Это действительно забавная история. Облагодетельствовав своего просителя, он неожиданно застает его в ресторане заказывающим семгу под майонезом, которая стоит, как известно, уйму денег. Чтобы передать тон этой истории, рассказывать ее надо с легким венским акцентом. "Я тебе разве для этого дал деньги! — обращается к должнику наш благодетель. — Чтобы ты кушал семгу под майонезом!" На что другой остроумно возражает: "Послушай, я тебя не понимаю. Когда у меня нет денег, я не могу кушать семги под майонезом, когда у меня есть деньги, я тоже не могу ее кушать. Когда же, скажи на милость, буду я кушать семгу под майонезом?"
Любая взятая в качестве примера острота тем более показательна, чем более она своеобразна, чем более в ней особых черт, обобщений не допускающих. Именно своеобразие это и открывает для нас механизмы, действующие в той области, которую мы сейчас изучаем.
История эта уместна в данном случае не хуже любой другой, ибо каждая из них обязательно поставит нас лицом к лицу с центральной проблемой — проблемой соотношения между означающим и желанием. Пройдя путем означающих, желание меняет свои акценты, переворачивается с ног на голову, приобретает глубочайшую
двусмысленность. Поймите хорошенько, что это значит. Любое удовлетворение дается во имя некоего регистра, где происходит вмешательство Другого — Другого, стоящего по ту сторону того, кто требует. Это обстоятельство глубочайшим образом извращает всю систему требования и ответа на него.
Одеть нагого, накормить голодного, посетить больного — мне нет нужды перечислять вам все семь, восемь или девять так называемых дел милосердия. Сами термины здесь довольно неожиданны. Одеть нагого — если бы требование это было чем-то, что следовало исполнять буквально, почему бы тогда не одеть и тех лиц жен-ска и мужеска пола, которых обнажил Кристиан Диор? Иногда это действительно делают, но при этом, как правило, сами их предварительно раздевают. Возьмем другое требование: накорми голодного — почему не дать им нажраться до отвала? Нет, так не делается, это не пойдет им на пользу, они привыкли к умеренности, у них, чего доброго, животы раздуются. Что до посещения больных, то, как сказал однажды Саша Гитри, "навещая кого-то, вы обязательно доставите ему удовольствие — если не вашим приходом, то, по крайней мере, вашим уходом".
Тематика требования находится у нас сегодня, таким образом, в центре внимания. Попробуем же нарисовать себе схему того, что происходит в том такте задержки, когда сообщение требования особым образом, как штык смещен по отношению к дулу, смещается по отношению к доступному для него удовлетворению.
Чтобы мы могли нашей маленькой схемой воспользоваться, я попросил бы вас обратиться к чему-то такому, что, будучи чистой воды мифом, по сути дела глубоко верно.
Итак, представим себе нечто такое, что где-нибудь, по меньшей мере по нашей схеме, обязательно существует, — представим себе требование, которое уходит в прошлое. В конечном итоге, в этом все дело — если Фрейд действительно ввел в наше понимание человека новое измерение, то состоит оно в том, что нечто такое, о чем я не сказал бы все-таки, что оно уходит в прошлое, нет, а что ему в прошлое уйти предназначено, — что желание, которое должно было бы уйти в прошлое, — оставляет где-то не просто даже следы, а настоятельно заявляющий о себе контур.
Будем, следовательно, исходить из чего-то такого, что представляло бы собой требование, которое уходит в прошлое. Поскольку у нас имеется детство, требование, которое уходит в прошлое, может с успехом найти себе там прибежище. Ребенок артикулирует нечто такое, в чем сам покуда уверенности не чувствует, но от чего уже получает определенное удовольствие, — на это как раз Фрейд, кстати сказать, обращает внимание. Юный субъект руководит своим требованием. Откуда это требование, даже не будучи еще пущено в ход, отправляется? Скажем так: вырисовывается нечто такое, что отправляется на нашей схеме от того пункта, который мы, назвав его дельта, обозначим-большой буквой D — первой буквой слова Demande, требование,
Что эта линия описывает? Она описывает функцию потребности. Заявляет о себе таким образом нечто такое, что исходит от субъекта и что предстает у нас как линия его потребности. Оканчивается она здесь, в точке А, в месте пересечения с кривой, соответствующей на схеме тому, что мы выделили для рассмотрения, наименовав дискурсом. Возникает этот дискурс путем мобилизации заранее именующегося готового материала. Линия дискурса, где запас означающего, на этот момент очень ограниченный, пускается в ход, когда субъект, соответственно, нечто артикулирует, — линия эта не является моей выдумкой.
Посмотрите, как все происходит. А происходит все одновременно в двух планах: в плане намерений, сколь угодно смутных, юного субъекта, когда он к кому-то свой призыв обращает, и в плане используемого, пусть самым беспорядочным образом, означающего, поскольку означающее это в призыве субъекта, в его усилии, задействовано. Означающее продвигается одновременно с намерением, вплоть до достижения ими точек пересечения — тех точек А" и М, о значении которых для понимания ретроспективного эффекта замыкающейся фразы мы уже говорили.
Обратите внимание на то, что до окончания второго такта линии еще между собой не скрещиваются. Другими словами, говорящий говорит здесь одновременно больше и меньше того, что он сказать должен. Наблюдения, свидетельствующие о том, что поначалу ребенок пользуется языком как бы на ощупь, этой картине более чем соответствуют.
Продвижение осуществляется одновременно по обеим линиям, завершаясь и здесь и там по окончании второго такта. То, что возникло в качестве потребности, назовется требованием. Что касается означающего, то оно замкнет свою петлю на том, что смысл требования, пусть сколь угодно приблизительно, довершает, образуя таким образом сообщение, у истоков которого стоит Другой — назовем его матерью, признавая время от времени, что хорошие матери существуют. Учреждение функции Другого сосуществует таким образом с завершением сообщения. И то, и другое определяется одновременно — одно в качестве сообщения, другое в качестве Другого.
В ходе третьего такта мы наблюдаем завершение нашей двойной кривой за пределами как точки А, так и точки М. Я укажу далее, по крайней мере чисто гипотетически, как мы можем эти конечные точки назвать и какое место занимают они в строении требования, лежащем, как мы пытаемся показать, в основе способа, которым используется на первых порах означающее для выражения желания.
Я попрошу вас допустить, по крайней мере на время, как полезный отправной пункт для тех соображений, которые мы попытаемся развить в дальнейшем, тот идеальный случай, когда требование встречает, и как раз в третьем такте, то, что его продолжает — Другого, который подхватывает его в соответствии с содержащимся в нем сообщением.
То, что мы должны здесь, со стороны требования, рассмотреть, не может, однако, в точности совпасть с удовлетворением потребности, ибо само применение означающего обязательно проявление потребности преобразует. Привнося означающее, мы совершаем в потребности то минимальное — именуемое, кстати, мета-форизацией — преобразование, в результате которого то, что означается, оказывается чем-то иным, потребности, в первоначальной ее форме, потусторонним, ибо само означающее моделирует егопо-иному. Начиная отсюда, с этого исходного момента, то, что в сознании означаемого участвует, не сводится уже к чистому переводу потребности, а подхватывает, усваивает и моделирует ее заново, создает нечто, от потребности отличное, — создает желание, то есть потребность плюс означающее. Так же как социализм, как говорил Ленин, сам по себе хорош, но для полного счастья нужно приплюсовать еще электрификацию, так и здесь, для выражения потребности приплюсовывается означающее.
С другой стороны, со стороны означающего, в третьем такте явно обнаруживается что-то такое, что соответствует чудесному удовлетворению Другого тем новым сообщением, которое только что было создано, — воистину чудесному, ибо мы допускаем, что удовлетворение это полное. Это и есть то, что приводит обычно к тому, что предстает у Фрейда как удовольствие от применения означающего как такового. В этом, идеально успешном, случае Другой оказывается на продолжении применения означающего. А продолжает эффект означающего не что иное, как разрешение в настоящее, неподдельное удовольствие, удовольствие от использования означающего. Вы можете вписать его в схему в виде некоей знаменующей предел линии.
Попробуем на минуту, в качестве гипотезы, допустить, что обычное использование требования с самого начала молчаливо подразумевает то, что можно было бы назвать полным успехом, или изначальным успехом, кпи мифическим успехом, или первичной архаической формой применения означающего. Гипотеза эта ляжет в основу всего того, что попытаемся мы себе представить относительно того, что происходит в реальных ситуациях, где означающее применяется.
Создавая одновременно как сообщение, так и Другоцо, успешный переход требования в Реальное приводит к реорганизации означаемого, введенного посредством использования означающего, с одной стороны, и непосредственно продолжает применение означающего в виде неподдельного удовольствия, с другой. То и другое взаимно уравновешивается. С одной стороны, налицо то применение означающего, которое мы действительно вместе с Фрейдом у истоков словесной игры обнаруживаем и которое представляет собой своеобразное, всегда готовое дать о себе знать удовольствие. С другой стороны, налицо то, что происходит, чтобы этому применению означающего себя противопоставить. Посмотрим жетеперь, о чем именно идет речь.
Посмотрим, насколько хорошо замаскировано то новое, что обнаруживается не просто в ответе на требование, но уже в самом получившем словесное выражение требовании — то своеобразное, что усложняет потребность и, преобразуя ее, помещает в плоскость того, что мы станем впредь называть желанием.
Что такое желание? Желание определяется принципиальным смещением по отношению ко всему тому, что характеризует просто-напросто воображаемое направление, которое принимает потребность — потребность, которую требование вводит в иной разряд, в порядок символического, со всеми возмущениями, которые при подобном преобразовании неминуемы.
Я прошу вас взять в качестве отправной точки этот начальный миф потому, что опираться на него придется нам и в дальнейшем — в противном случае, все, что сформулировал Фрейд, говоря о самом механизме получаемого от остроты удовольствия, останется непонятным. То новое, что появляется в означаемом в результате введения означающего, мы обнаружим повсюду, ибо оно представляет собой измерение принципиально важное — измерение, наличие которого во всем, что относится к проявлениям бессознательного, Фрейд, какое бы направление эти последние ни принимали, неизменно выделяет.
Фрейд не однажды отмечает, что на уровне образований бессознательного возникает нечто такое, что он называет удивлением. Удивление это следует рассматривать не как случайное свойство фрейдовского открытия, а как фундаментальное измерение его сущности. В феномене удивления есть нечто бессознательному прирожденное — независимо оттого, проявляется ли оно внутри самой формации бессознательного, чьи проявления потрясают субъект в силу присущей им неожиданности, или в момент, когда, открывая субъекту на его бессознательное глаза, вы у него чувство удивления провоцируете. Фрейд указывает на это по самым различным поводам — и в Науке о сновидениях, и в Психопатологии обыденной жмзни, и, едва не на каждой странице, в книге Остроумие и его отношение к бессознательному. Всему тому, что имеет отношение к желанию, в той мере, в которой это последнее перешло на уровень бессознательного, измерение удивления единосущно.
Измерение это представляет собою то, что желание увлекает с собой как имеющее отношение к условию возникновения, которое ему, как желанию, свойственно. Это и есть, собственно говоря, то самое измерение, посредством которого желание способно оказывается в бессознательное войти. На самом деле далеко не всякое желание способно войти в бессознательное. Входят в бессознательное лишь те желания, которые, будучи символизированы, могут, войдя в бессознательное, закрепиться в нем в своей символической форме, то есть в форме того неразрушимого следа, пример которого Фрейд вновь приводит в работе об остроумии. Эти желания не слабеют со временем, не отмечены свойственным неудовлетворенности непостоянством, а опираются, напротив, на символическую структуру, которая и сохраняет их на определенном уровне циркуляции означающего, который, какя вам уже показывал, должен найти свое место на нашей схеме в контуре между сообщением и Другим — контуре, где он выполняет переменную функцию, зависящую от тех обстоятельств, вполне случайных, при которых он возникает. Это и есть те векторы схемы, которые призваны дать нам понять, как движется круговой ток бессознательного — ток, всегда готовый вновь в этом контуре появиться.
Именно под действием метафоры происходит возникновение нового смысла — метафоры, которая, заимствуя некоторые первоначальные контуры, прокладывает себе дорогу в заурядный, банальный, заимствованный контур метонимии. В остроте мяч разыгрывается между сообщением и Другим совершенно открыто — производя тот оригинальный эффект, который для остроумия характерен.
Попробуем же войти в детали, чтобы попытаться уловить его и составить о нем понятие.
Посмотрим теперь, что будет, если мы этот первоначальный, мифический уровень первичной постановки требования в свойственной ему форме, наконец, оставим.
Обратимся к теме, без которой ни один анекдот не обходится. В любом из них мы обязательно встречаем человека, который чего-то выпрашивает и которому чего-то дают. Причем либо дают ему то, чего он не просит, либо, получив то, что просил, он пользуется им не по назначению, либо он начинает вести себя по отношению к лицу, его просьбу удовлетворившему, с особенной наглостью, через которую возникает в отношениях между просителем и его адресатом то благословенное измерение неблагодарности, без которого пойти навстречу какому-либо требованию было бы поистине невыносимо. Вы можете на собственных наблюдениях убедиться, что, как очень уместно отметил в своей великолепной работе наш друг Маннони, обычный механизм требования, которому идут навстречу, состоит в том, чтобы провоцировать все новые и новые требования.
Что же оно, в конце концов, такое, это требование, когда оно встречает своего слушателя, то ухо, для которого оно предназначено? Прибегнем за помощью к этимологии. Хотя то важное измерение, к которому мы должны обратиться, совершенно не обязательно коренится в применении означающего, небольшой этимологический экскурс вполне может пролить свет на то, что нас интересует. Требование, demande — слово, которое в английском более, нежели в других языках, но и в других языках тоже, окрашено в конкретном употреблении своем тематикой требовательности, — происходит первоначально от латинского demandare, доверяться.
Требование помещается тем самым в плане, характеризуемом общностью регистра и языка, и осуществляет переложение всякого собственного Я со всеми его потребностями на Другого, у которого сам означающий материал требования и заимствуется, меняя при этом свои акценты. На смещение это требование безоговорочно обречено — самим тем, как оно в действительности функционирует. Именно здесь, как прогресс языка об этом свидетельствует, и обнаруживаем мы источник происхождения используемых метафорических материалов.
Факт этот очень поучителен в отношении того, что имеется в виду под пресловутым комплексом зависимости, о котором я только что упоминал. На самом деле, выражая эту мысль в терминах Маннони, когда тот, кто требует, имеет основание думать, что Другой действительно пошел хотя бы одному из его требований навстречу, ни о каких пределах не может уже быть и речи — отныне будет вполне естественно, если он доверит Другому все свои нужды. Откуда и только что упомянутые мною благодеяния неблагодарности, полагающей конец тому, что в противном случае продолжалось бы бесконечно.
С другой стороны, как наш опыт показывает, выпрашивающий что-либо не имеет обыкновения предъявлять свое требование в неприкрытом виде. В требовании нет ничего доверительного. Субъект слишком хорошо знает, с чем, стакиваясь с разумом Другого, имеет он дело, и потому свое требование он маскирует. А именно, он требует то, в чем нуждается, во имя чего-то другого, в чем он, собственно, тоже иногда нуждается, но что в качестве повода к требованию оказывается более приемлемым. При необходимости это другое, если оно отсутствует, он просто-напросто придумает, а самое главное: формулируя требования, он всегда будет принимать в расчет то, что представляет собой усвоенную Другим систему. Особый подход найдется у него к занимающейся благотворительностью даме, особый — к банкиру, особый — к свату, особый — к каждому из тех забавных персонажей, что населяют страницы книги Фрейда об остроумии. Другими словами, желание его будет вобрано в себя и переработано не просто системой означающего, а системой означающего, учрежденной и утвержденной в Другом.
Таким образом, требование его станет теперь формулироваться исходя из Другого. В первую очередь оно отражается от того, что уже давно перешло в его дискурсе в активное состояние, то есть от Я. Это последнее изъявляет требование, которое, отразившись от Другого, отправляется по цепи А-М, чтобы окончить путь уже в качестве сообщения (Message). Перед нами здесь призыв, намерение, перед нами — вторичный контур потребности. Нет нужды слишком настаивать на его разумности, так как вся разумность сводится здесь к контролю — контролю со стороны Другого. Контур это предполагает, само собой, наличие всевозможных факторов, которые мы, исключительно в данном случае, вправе квалифицировать как разумные. Точнее, разумно отдавать себе в них отчет, что отнюдь не предполагает, будто разумность эта заложена в их структуре.
Что же происходит в цепочке означающего в каждой из трех тактов, которые перед нами здесь предстают? Что-то всегда мобилизует весь аппарат и весь материал и приходит поначалу сюда, в точку М. После этого, однако, вместо того, чтобы направиться непосредственно к Другому (А), оно идет сюда, вниз, отражаясь от чего-то такого, что, во втором такте, соответствует обращенному к Другому призыву, то есть объекту. Речь идет об объекте, приемлемом для Другого, объекте, представляющем то, что Другой согласен желать, короче говоря, об объекте метонимическом. Отражаясь от этого объекта, оно возвращается в третьем такте в точку М, чтобы соединиться в нем с сообщением.
Мы уже не пребываем здесь в том блаженном состоянии удовлетворения, которого достигли в конце третьего такта нашей первой, мифической, картины — картины успешного требования с его вызывавшей наше удивление новизной и тем удовольствием, которое несло удовлетворение в себе самом. Оказалось, напротив, что мы задержаны на сообщении — сообщении, которое носит характер двусмысленный. Сообщение это представляет собой, по сути дела, формулировку, которая, с самого начала будучи частью Другого, отчуждена, и приводит с этой стороны схемы к тому, что представляет собой, в каком-то смысле, желание Другого. Сообщение — это место встречи того и другого. С одной стороны, в нем прозвучал призыв самого Другого. С другой стороны, в сам означающий аппарат его оказалось введено множество всякого рода условных элементов, придающих объектам черту, которую мы назовем их общностью, или смещаемостъю, поскольку объекты эти миром Другого глубочайшим образом перестраиваются. Поразительно, что в третьем такте дискурс циркулирует, как мы видели, между двумя остриями стрелки. Это как раз и может привести к тому, что мы назовем оговоркой, речевым сбоем.
Нет никакой уверенности, что образованное таким образом значение окажется однозначным. Больше того, однозначность эта настолько маловероятна, что недоразумение и ошибочное обозначение представляют собой одну из фундаментальных чертязыка, составляют существенное его измерение. Именно эту двусмысленность в образовании требования острота как раз и эксплуатирует. Именно это и служит исходным пунктом для образования остроты в различных ее видах.
Я не буду прослеживать сегодня многообразие способов, которыми сообщением этим в той двусмысленной в отношении своей структуры форме, в которой оно сложилось, можно воспользоваться, проделав над ним операции, цель которых, согласно Фрейду, заключается в'том, чтобы восстановить в конечном итоге идеальную траекторию, которая должна привести к удивлению новизной, с одной стороны, и к удовольствию от игры означающим, с другой. Это и есть цель остроты. Цель остроты в том, на самом деле, и состоит, чтобы воссоздать в нас то измерение, посредством которого желание если не наверстывает, то, по крайней мере, демонстрирует нам все то, что оно по пути своего следования утратило — как отходы, оставленные им на уровне цепочки метонимической, так и то, что не реализовано им полностью на уровне метафорическом.
Если естественной метафорой мы назовем то, что происходит, как мы сейчас видели, в том идеальном случае перехода желания, когда оно, образуясь в субъекте и направляясь к Другому, его подхватывающему, получает к Другому доступ, то здесь мы находимся на стадии более развитой. Здесь уже успели вмешаться в психологию субъекта две вещи, одна из которых именуется Я, а другая представляет собой тот глубочайшим образом преобразованный объект, который и есть не что иное, как объект метонимический. Отныне перед нами уже не естественная метафора, а расхожее ее применение — независимо оттого, окажется ли она удачной, или, наоборот, провалится, обернувшись двусмысленным сообщением, воздать должное которому предстоит теперь в условиях, которые остаются естественными.
Какая-то составляющая желания продолжает циркулировать в бессознательном в виде отвергнутых остатков означающего. Острота, применив своего рода насилие, осеняет ее благодатной тенью, отражением прошлого удовлетворения. Поразительный успех, которым мы целиком обязаны означающему. Происходит, скажем так, нечто такое, в результате чего с большой точностью воспроизводится первоначальное удовольствие от удовлетворенного требования, причем само требование получает при этом своеобразную новизну. Вот что острота, по сути дела, позволяет осуществить. Но как же именно?
На схеме, которая перед вами, вы можете увидеть, что завершающая часть первоначальной кривой означающей цепочки подхватывает одновременно и то, что из окрашенной намерениями потребности переходит в дискурс. Как это происходит? С помощью остроты. Но каким образом острота увидит свет? Здесь-то и сталкиваемся мы вновь с измерениями смысла и бессмыслицы — измерениями, к которым предстоит нам присмотреться поближе.
Указания, которые я дал вам в прошлый раз относительно метонимической функции, имели в виду в первую очередь то обстоятельство, что при простом развертывании означающей цепочки происходит нивелирование, выравнивание, устанавливается эквивалентность. Это устранение, редукция смысла, но не думайте, что это просто бессмыслица. В свое время я позаимствовал на сей счет пример у марксистов: если вы используете два удовлетворяющих потребности объекта таким образом, что один из них станет мерой стоимости другого, то операция эта как раз и устранит в объекте то, что имеет отношение к потребности, переводя его тем самым в иной разряд — разряд стоимости. Возвращаясь к смыслу, можно назвать происходящее, использовав несколько двусмысленно, в свою очередь, звучащий неологизм, а-смыспением (dé-sens)). Но сегодня назовем его просто уходом смысла (peu-de-sens). Как толь-ко в руках у вас окажется этот ключ, значение метонимической цепочки не замедлит для вас проясниться.
Уход смысла — это как раз то самое, на чем большинство острот и построено. Речь не идет о бессмыслице — мы не уподобляемся в остроте тем благородным натурам, которые, приоткрыв нам пустынные ландшафты своей души, посвящают нас в великую тайну абсурдности всего сущего. Впрочем, не сумев облагородить наши чувства, дискурс прекрасной души стяжал недавно одному писателю весьма благородное звание. При всем том рассуждения его о бессмыслице представляют собой самое пустое, что мы на этот счет слышали. Нельзя сказать, что каждый раз, когда вводится двусмысленность, к делу причастна именно бессмыслица. Если вы помните историю с тельцом, с тем тельцом, который фигурировал у меня в прошлый раз в приведенном мною, забавы ради, ответе Генриха Гейне, то можно сказать, что телец этот (veau) на тот день, когда о нем идет речь, обесценен (nevautguère). Точно таким же образом вся игра слов, в особенности то, что называют интеллектуальной игрой слов, сводится к обыгрыванию того обстоятельства, что слова слишком тщедушны, чтобы вместить в себя полноту смысла. Вот это умаление, этот уход смысла как таковой как раз и подхватывается, именно через него и проникает нечто такое, что сводит к своим масштабам это сообщение, которое, знаменуя собой одновременно крушение и удачу, всегда остается обязательной для любой формулировки требования формой. Сообщение обращается к Другому с вопросом, вызванным уходом смысла. Без измерения Другого здесь просто не обойтись.
Фундаментальным, принадлежащим к самой природе остроты, является для Фрейда тот факт, что в одиночестве острота немыслима. Даже если мы сами ее, остроту эту, создали и выдумали — насколько вообще мы остроту придумываем, а не она придумывает нас, — мы все равно испытываем потребность предложить ее вниманию Другого. Острота неотделима от Другого — Другого, который призван засвидетельствовать ее подлинность.
Кто же он, этот Другой? Причем он здесь? Что в нем за нужда? Не знаю, хватит ли у нас сегодня времени, чтобы определить его и наделить какими-то границами и структурой, но на данный момент мы можем просто-напросто сказать следующее. То, что сообщается в остроте Другому, обыгрывает, по сути дела, причем чрезвычайно хитрым образом, измерение ухода смысла. Здесь нужно наглядно уточнить характер то го, о чем идет речь. Witzникогда не сводится к провоцированию патетического провозглашения некоей бог знает откуда взявшейся фундаментальной абсурдности — той, о которой я только что, ссылаясь на труды Великих Прекраснодушных этой эпохи, упоминал. Все дело каждый раз в том, чтобы исподволь это измерение ухода смысла вызвать к жизни — вызвать, вопрошая саму ценность как таковую, вынуждая ее, если можно так выразиться, свое измерение ценности реализовать, раскрыть себя в качестве истинной ценности. Обратите внимание на то, что перед нами здесь языковая уловка: чем больше раскроется она в качестве истинной ценности, тем явственнее обнаружится, что в основе ее лежит то, что названо мною уходом смысла. Иначе, нежели в смысле ухода смысла, она ответить просто не может — именно в этом состоит природа в остроте заключенного сообщения, то, иными словами, повинуясь чему здесь, на уровне сообщения, я возвращаюсь вместе с Другим на прерванный было путь метонимии и, возвращаясь, допытываюсь у него, что же все это значит?
Но завершается острота уже за пределами этого момента, то есть лишь постольку, поскольку Другой реагирует, отвечает на остроту, ее в качестве таковой признает. Чтобы острота состоялась, необходимо, чтобы там, в том, что приносит с собой вопрос об уходе смысла, Другой разглядел нечто такое, что представляет собой требование смысла, то есть взыскание некоего смысла, лежащего по ту сторону — по ту сторону того, что осталось незавершенным. Во всем этом нечто действительно застревает на полпути — застревает, отмеченное знаком Другого. Знакэтот, связывая желание с законами означающего и двусмысленностями, ему присущими — с омонимией, а точнее, с омофонией, — налагает печать этой глубокой двусмысленности и на него. Другой отвечает на это верхним контуром, идущим от А (Другого) к сообщению, удостоверяя тем самым подлинность — но чего?
Быть может, он удостоверяет то, что представляет там собою бессмыслицу? Лично я настаиваю здесь вот на чем — я не считаю, что придерживаться термина "бессмыслица" (non-sens), имеющего смысл лишь в рамках разума, критики, то есть как раз того, что в контуре этом избегается, было бы здесь уместно. Поэтому я предлагаю вместо него формулу "смысловой ход" (pas-de-sens), где словечко ход (pas) употреблено в значении шага — шага резьбы, скажем, или шага в танце (па-де-катр), или шага в географическом названии (Па-де-Кале, Па-де-Сюз).
Смысловой ход и есть, собственно говоря, то, что получает осуществление в метафоре. Именно намерение субъекта, именно потребность его делают — по ту сторону метонимического употребления, по ту сторону того, что находит себе удовлетворение в по общей мерке скроенных ценностях, — этот заключающийся в метафоре смысловой ход. Взять элемент, занимающий определенное место, и заменить его на этом месте другим элементом, почти все равно каким — вот операция, которая вводит ту потустороннюю по отношению ко всякому сформированному желанию составляющую потребности, которая и лежит всегда в основе метафоры.
Какая же роль принадлежит здесь остроте? Она указывает, собственно говоря, не на что иное, как на измерение самого хода как такового. Она и есть, если можно так выразиться, сам этот ход как форма. Это ход, свободный от всякого рода потребности. Вот оно — то, что сохраняет-таки, в остроте, способность явить во мне ту составляющую моего желания, которая скрытно в нем пребывает, составляющую, представляющую собой нечто такое, что может, хотя и необязательно, найти в Другом отклик. Для остроты самое главное заключается в том, чтобы измерение смыслового хода оказалось подхвачено и удостоверено в своей подлинности.
Именно этому и отвечает смещение. Новизна, вместе со смысловым ходом, возникает лишь по ту сторону объекта и для обоих субъектов одновременно. Есть субъект — и есть Другой; субъект — это тот, кто обращает к Другому речь и сообщает ему нечто новое в виде остроты. Пройдя сегмент метонимического измерения, он обеспечивает восприятие смыслового ухода, в котором другой удостоверяет смысловой ход. Что как раз получаемое субъектом удовольствие и венчает.
Именно постольку, поскольку удается субъекту удивить, застать врасплох Другого своей остротой, пожинает он плоды удовольствия — того самого простейшего удовольствия, которого тот инфантильный, мифический, архаический, изначальный субъект, о котором мы только что упоминали, вкусил сразу же, как только начал означающим пользоваться.
На этом я пока и остановлюсь. Я надеюсь, что рассуждения мои не показались вам чрезмерно искусственными или излишне педантичными. Я извиняюсь перед теми, у кого от этой гимнастики кружится голова, — хотя не подумайте, будто я считаю вас неспособными эти вещи понять. Я не думаю, что медицинские, психологические, аналитические и другие штудии, которым вы предаетесь, настолько помрачили ваш здравый смысл,Mutterwitz, как называл его Кант, чтобы вы не смогли проследить ход моей мысли с полуслова. Тем не менее, в свете правил, которых я в преподавании своем придерживаюсь, не лишним будет эти этапы, эти существенные фазы на пути, который субъективность в остроте проделывает, рассмотреть и по отдельности.
Субъективность — вот слово, к которому я сейчас подхожу, ибо до сих пор, в том числе и сегодня, в нарисованной нами картине движения означающего чего-то посреди этого не хватало — на что были, как вы убедитесь, свои причины. Не случайно мы видим сегодня, что появляются посреди всего этого лишь субъекты как бы вовсе отсутствующие, своего рода приспособления для перебрасывания друг другу мяча означающего. С другой стороны, что может быть для измерения остроты существеннее, чем субъективность?
Когда я говорю "субъективность", я утверждаю тем самым, что объект остроты абсолютно неуловим. Даже то, на что указывает она за пределами того, что сама формулирует, даже присущий ей характер скрытого, внутреннего намека ни на что в данном случае не намекает, кроме, разве что, необходимости смыслового хода. И темне менее при полном отсутствии какого бы то ни было объекта, что-то, в конечном счете, служит остроте опорой — и оно-то, глубже всего пережитого и усвоенного пережитое и усвоенное, и делает ее вещью столь субъективной. Здесь налицо, как говорит где-то Фрейд, глубочайшая субъективная обусловленность, и слово суверенность явно прочитывается у него между строк. "Остротой является лишь то, — говорит он в одной из тех отточенных формул, подобных которым в литературе найдется мало, а я лично не встречал вовсе ни у кого, — что признаю остротой я сам".
И тем не менее я нуждаюсь в другом. Глава, следующая за главой "Механизм удовольствия" (о ней я только что сегодня рассказывал вам) и названная Фрейдом "Мотивы остроумия и социальные тенденции, которые остроумием обнаруживаются" (во французском переводе вместоляотимвов фигурируют скрытые пружины — я никогда не мог понять, почему), к этому другому нас, главным образом, и адресует. Без этого другого, который тоже присутствует здесь в качестве субъекта, никакое удовольствие от остроты немыслимо. Все основано на отношениях между двумя субъектами: того, кого Фрейд называет первым лицом остроты, то есть того, кто ее выдумал, и того, кому абсолютно необходимо, по словам Фрейда, ее сообщить.
Но к какому разряду он, тот другой, о котором все это наводит на мысль, должен принадлежать? Уже сейчас, на этом уровне, можно утверждать, что другой этот, чьи характерные черты нигде больше с подобной рельефностью не выступают, как раз и представляет собой, собственно говоря, то, что называю я Другим [Autre], обозначая его большой буквой А.
Именно это я и постараюсь вам в следующий раз доказать.
4 декабря 1957 года