II Миллиардурень

Подстановка, сгущение, метафора

Сраженный

От остроты к оговорке ипровалу в памяти

Развалины и метонимическиеискры

Паразит и его господин

Начнем наше изложение с того места, на котором мы прервали его в прошлый раз — с момента, когда Гирш Гиацинт, беседуя с автором "Reisebildefв Банях Лукки, говорит ему: "Как Бог свят, я сидел рядом с Соломоном Ротшильдом, и тот обращался со мною совсем как с равным, совершенно фамиллионьярно".

Итак, мы начинаем со слова фамиллионъярно. Ему, можно сказать, повезло. Известностью оно обязано тому, что послужило для Фрейда отправной точкой. Именно на нем и попытаюсь я продемонстрировать вам подход Фрейда к анализу остроумия.

Если анализ его будет нам полезен или пример этот окажется показательным, то произойдет это потому, что он с несомненной очевидностью демонстрирует нам — а необходимость в такой демонстрации, увы, есть — насколько важная роль в том, что можем мы, следуя Фрейду, назвать механизмом бессознательного, принадлежит означающему.

Поразительно наблюдать за тем, как сталкиваясь со*столь деликатным явлением, как афазия, неврологи, в рамках собственной дисциплины никакой специальной подготовки для этого не получившие, с каждым днем добиваются в том, что можно назвать их лингвистическим образованием, все более заметных успехов, в то время как психоаналитики, чье искусство и технические приемы основаны на использовании речи, не придают до сих пор лингвистической подготовке ни малейшего значения — и это притом, что сам Фрейд обращается к филологии вовсе не для того, чтобы продемонстрировать свое гуманитарное образование и начитанность, что учение его связано с филологией внутренне, органично.

За время, истекшее с нашей последней встречи, все вы — во всяком случае большинство из вас, я надеюсь, — успели книгу Фрейда, посвященную понятию Witz, полистать, и заметили, может быть, что вся аргументация его строится вокруг техники остроумия, трактуемой кактехника языка. Если тс явления смысла и значения, которые в остроумии возникают, кажутся ему достойными сопоставления с бессознательным, то происходит это лишь потому, что в основе их он видит функцию наслаждения. Я настаиваю на этом совсем не случайно: все, что мне об остроумии предстоит вам сказать, с этим прекрасно согласуется — самое существенное всегда вращается исключительно вокруг аналогий структурного порядка, которые поддаются выражению лишь на языке лингвистики и которые неизменно обнаруживаются между технической или вербальной стороной остроты и собственно бессознательными механизмами, описанными Фрейдом под различными названиями, лишь двумя из которых — сгущением и смещением — я сегодня и ограничусь.

Итак, вот с чего мы начинаем. Гирш Гиацинт, персонаж Генриха Гейне, рассказывает поэту о том, что с ним приключилось. Возьмем отрывок, который я в начале лекции выделил. Начинается он с выражения, недвусмысленно направленного на то, чтобы окружить ореолом значимости и возвести на своего рода пьедестал то, что за ним последует. Оно представляет собой призыв в свидетели того всеобщего Свидетеля, с которыми субъект личными узами связан, Бога. Как Бог свят — слова эти по смыслу своему безусловно значительны и в то же время ироничны в силу той фальши, которую реальность сможет в них обнаружить. Продолжение фразы, я сидел рядом с Соломоном Ротшильдом и тот обращался со мною совсем как с равным, знаменует возникновение объекта. Слово совсем тоже довольно показательно. Всякий раз, когда мы апеллируем ко всеобщности, это служит верным признаком нашей неуверенности в том, что такая всеобщность в действительности образована. Причем справедливо это для многих уровней — я бы даже сказал, для всех уровней — на которых мы понятием всеобщности пользуемся.

И в завершение, наконец, возникает явление неожиданное: звучит то скандальное высказывание, то ни в какие ворота не идущее сообщение, о котором мы даже не знаем еще, что это такое, по поводу которого мы можем пока только развести руками — совершенно фамиллионъярно.

Что это — поражение или успех? Беспомощная пробуксовка или удачная поэтическая находка? Этого мы не знаем. Возможно, и то и другое. Стоит, однако, на этом явлении остановиться и изучить возникновение его, строго придерживаясь плоскости означающего. Как я уже вам в прошлый раз объяснял, здесь налицо функция означающего, остроте как раз свойственная, ибо острота как раз и есть означающее, которое ускользает от кода, то есть от всех тех означающих образований, которые успели до сих пор в результате деятельности означающего по производству означаемого накопиться. Является на свет нечто новое, нечто такое, что может быть увязано с самими истоками того, что называем мы развитием языка, его изменением. Однако прежде чем к нему подойти, нам придется остановиться на самом образовании его, ибо теперь это позволит нам объяснить его, исходя из механизма образования означающего.

Явлением центральным, существенным, является тот узел, тот пункт, где это новое и парадоксальное означающее, фамиллионъярно, появляется. Из него Фрейд исходит, к нему без конца возвращается, на нем просит задержать внимание. Вы сами увидите, что, рассуждая об остроумии, он до самого конца непременно обращается к нему как чему-то принципиально важному. Специфика остроты есть дело техники. Здесь же нам является сама суть дела. Преподавая нам урок в нашей собственной области, в плане отношений с бессознательным, явление это позволяет одновременно разглядеть в иной, новой перспективе как те тенденции (именно такое слово употреблено в книге Фрейда), которые остроту вызывают к жизни, так и все то, что ее окружает и ею самой излучается — комическое, смех и т. д. Не остановившись на этом явлении, мы не сможем серьезно разобраться ни в сопровождающих его последствиях, ни в истоках и поводах его возникновения.

Итак, остановимся на слове фамшишонъярно. Подойти к нему можно по-разному. Наша схема как раз и призвана нам в этом деле помочь. Другое достоинство схемы связано с тем, что в нее вписывается сразу несколько различных планов, в которых выработка означающего происходит — я предпочел слово выработка, потому что на нем остановил свой выбор сам Фрейд. Чтобы не напугать вас неожиданностью, начнем наш анализ на уровне смысла.

Что происходит с появлением слова фамиллионъярно? В первую очередь, мы чувствуем некую нацеленность на смысл, смысл иронического, даже сатирического характера. Менее очевидным образом, развиваясь как реакция на это появление и выходя в широкий мир вслед за ним, возникает вдобавок некий объект, стремящийся, скорее, по характеру своему, к комическому, к абсурду, к бессмыслице. Таков фамиллионер — персонаж, воплощающий собой насмешку над миллионером и тяготеющий к становлению в качестве типа.

Нетрудно показать, в каком именно направлении ведет его стремление воплотиться. Сам Фрейд мимоходом замечает нам, что Генрих Гейне, вновь эту остроту обыгрывая, называет миллионера MilUonarr, что означает что-то вроде "глупого миллионера". Для нашего персонажа это звучало бы примерно кякфамшыиардуренъ.

Подход этот показывает, что мы приобретаем человеческий облик. И это хорошо — при условии, что мы не зайдем в этом направлении слишком далеко. Это тот случай, когда лучше с очередным шагом не торопиться. Главное здесь — не понять все слишком быстро, потому что поняв быстро, мы не поймем ничего. Подобные соображения не объясняют еще ни самого явления, ни того, какое место занимает оно в устроении означающего вообще.

Говоря об этом, мне приходится настоять на том, чтобы все присутствующие ознакомились с приведенными мною в Инстанции буквы примерами тех функций означающего, которые я называю существенными, поскольку именно в них служит означающее тем плугом, что прокладывает в реальности борозды означаемого, буквально вызывает его, словно заклятием, к жизни, порождает его, распоряжается им. Речь идет о функциях метафоры и метонимии.

Похоже, что для иных из вас статья эта кажется недоступной в силу того, что можно назвать, скажем, моим стилем.

Сожалею, но ничего не могу поделать — мой стиль, он мой стиль и есть. Попросим их совершить над собой некоторое усилие. Замечу лишь, что каковы бы ни были его недостатки, обусловленные личными моими особенностями, есть в трудности моего стиля, как они могут, возможно, догадываться, и нечто такое, что соответствует самому предмету, о котором у меня идет речь. Поскольку задача, по сути дела, состоит в том, чтобы всерьез вести речь о творческих функциях означающего в отношении к означающему, то есть не просто вести речь о речи, а, в попытке выявить ее функции, вести речь, следуя ее, самой этой речи, руслу, то стилю волей-неволей оказываются продиктованы некоторые внутренние закономерности — сжатость, намеки, игра слов, — которые служат решающими элементарными условиями для проникновения в область, само построение которой, не говоря уже о магистральных ее путях, определяется именно ими. В ходе дальнейших моих рассуждений я надеюсь вам это продемонстрировать. Я попытаюсь показать вам, что за ним не просто большая традиция, но и роль, в которой его заменить нечем.

Но это было лишь отступление. Давайте вернемся к моему тексту.

Прочтя его, вы убедитесь: то, что я, следуя Роману Якобсону, это придумавшему, нязывяюметафорической иметонимической функциями языка, без труда находит себе объяснение в регистре означающего.

Как я в течение прошлых лет неоднократно уже заявлял, характеристики означающего являются характеристиками существования цепочки, построенной из сочлененных звеньев и — добавляю я в этой статье — стремящейся образовать ряд контуров замкнутого типа, то есть состоящих из ряда колец, которые, сцепляясь друг с другом, образуют цепочки, включенные, в свою очередь, в другие цепочки, наподобие кольцевых звеньев. В общих чертах схема наша на это и указывает, хотя непосредственным образом структура цепочки в ней не представлена. Существование таких цепочек предполагает, что сочленения или связи означающего осуществляются в двух измерениях — измерении того, что можно назвать сочетанием, преемственностью, логической связью звеньев цепочки, с одной стороны, и измерении замещения, подстановки, с другой. Любой из этих операций каждый из элементов цепочки может подвергнуться. Обычное определение связи означающего и означаемого, в котором эта последняя носит линейный характер, второго из упомянутых измерений не учитывает.

Другими словами, сколь бы существенную роль диахроническое измерение для всякого акта языка ни играло, в нем обязательно подразумевается и синхрония — синхрония, заявляющая о себе присущей каждому из терминов означающего возможностью замещения.

Я напомнил вам в прошлый раз две формулы, одна из которых описывала сочетание, а другая — внутренне присущий всякой означающей артикуляции образ связи по принципу замещения. Не требуется какой-то сверхъестественной интуиции, чтобы заподозрить наличие некоторой связи между формулой метафоры, с одной стороны, и схемой, которой пользуется Фрейд, чтобы объяснить, каквозникает слово фамиллионьярно, с другой.

Что призвана продемонстрировать эта схема? Она призвана показать, что, если, с одной стороны, налицо нечто такое, что в промежутке выпало, что в артикуляции смысла оказалось опущенным, то, с другой стороны, тут же возникло иное образование, внутри которого фамильярный и миллионер, врезавшись, вплющившись друг в друга, явили на свет слово фамиллионьярный, и вот оно-то, это слово, и было в итоге произнесено. Перед нами своего рода частный случай функции замещения — случай, где операция эта оставляет определенного рода следы. Сгущение — это, если хотите, не что иное, как особая форма того, что может произойти на уровне функции замещения.

Было бы неплохо, если бы вы не забывали в дальнейшем о мыслях, которые развивал я в свое время по поводу одной метафоры, метафоры снопа Вооза у Гюго — И сноп его не знал ни жадности, ни злобы — развивал, показывая, в каком отношении именно факт замены имени Вооз словом сноп эту метафору в данном случае создает. Благодаря этой метафоре вспыхивает вокруг фигуры Вооза ореол смысла, состоящего в предвестии грядущего его отцовства, — ореол, расцвеченный всеми смысловыми оттенками его, этого отцовства, запоздалости, невероятности, непредвиденности, его провиденциального и божественного характера. Метафора как раз и использована здесь для того, чтобы явить возникновение нового смысла вокруг персонажа, который смыслом этим, казалось бы, исключается, отторгается.

Именно в замещении заключен творческий потенциал метафоры, ее зиждительная сила, ее плодовитость.

Метафора представляет собой функцию самого общего характера. Я бы даже сказал, что только возможность подобного замещения и объясняет нам порождение, если можно так выразиться, мира смысла. Вся история языка, то есть тех функциональных изменений, благодаря которым тот или иной конкретный язык складывается, — вот тот материал, на котором — и никак иначе — следует нам метафору рассматривать.

Если бы мы попытались однажды вообразить себе модель или пример порождения и появления некоего языка в той неоформленной реальности, которую мог представлять собой мир прежде, чем в нем начали говорить, нам пришлось бы предположить наличие в нем некоей изначальной, ни к чему не сводимой данности, которая безусловно оказалась бы означающей цепочкой минимальной длины. Я не стал бы сегодня на этом минимуме настаивать, ноя уже рассказал вам на этот счет вполне достаточно для того, чтобы вы усвоили главное: именно посредством метафор, путем игры замещений на определенном месте одного означающего другим, создается возможность не только развивать в различных направлениях означающее как таковое, но и раз за разом порождать новый смысл, который всегда будет уточнять, усложнять, углублять, сообщать глубину смысла тому, что является в Реальном абсолютно непрозрачной средой.

Чтобы вам эту мысль проиллюстрировать, мне понадобился пример того, что можно назвать эволюцией смысла — именно в ней всегда проявляется, в большей или меньшей степени, механизм замещения. Как в подобных ситуациях дело обычно и обстоит, я жду, когда нужный пример мне предоставит случай. На сей раз он помог мне в лице одного из ближайших моих знакомых, который, трудясь над переводом, вынужден был полезть в словарь, чтобы уточнить значение слова atterré, и к изумлению своему убедился, что никогда раньше смысла его хорошенько не понимал. Оказалось, что изначально и в большинстве случаев употребления глагол этот означает не "пораженный ужасом" (frappé deterreur), a "похоронил" (mise-a-terre).

У Боссюэ atterrerбуквально и означает "хоронить" ("предавать земле"). В других, несколько более поздних текстах, мы можем наблюдать, как все заметнее растет в этом слове удельный вес "ужаса" (terreur), о котором пуристы сказали бы, что он заражает смысл слова terre, искажает его. И все же пуристы здесь бесспорно не правы. Никакого заражения тут нет. Даже если теперь, после того, как я напомнил вам этимологию этого слова, некоторые из вас питают иллюзию, будто atterrerи вправду означает не что иное, кякповер-нутъкземле, заставить коснуться земли, опустить до уровня земли, повергнуть, одним словом — по-прежнему остается фактом, что в повседневном употреблении слово это несет где-то на заднем плане смысловой отт^покужаса (terreur).

Попробуем исходить из какого-нибудь другого слова, которое с первоначальным значением слова atterré было бы определенным образом связано. Это, конечно, прием чисто условный, потому что происхождения слова atterré мы не найдем нигде, недопустим, что это слово abattu(поверженный, поваленный), ибо оно действительно вызывает в представлении то самое, что могло бы вызывать в представлении слово atterré в том, якобы чистом, своем значении.

Слово atterré заменяет, таким образом, слово abattu. Перед нами метафора.

Метафора эта, однако, на метафору не похожа, ибо мы исходили из предположения, что первоначально оба слова имели в виду одно и то же: "брошенный на землю" или "оземь". Именно на это я прошу вас сейчас обратить внимание — если слово atterré окажется плодотворным, если оно породит новый смысл, то вовсе не оттого что смысл его хоть в чем-то изменит смысл слова abattu.

Тем не менее, сказать, что нечто было atterré, не то же самое, что сказать, что оно было abattu. С другой стороны, какой бы оттенок "ужасного" им ни подразумевался, значения "вселять ужас", "терроризировать" оно тоже не примет. Просто в нем есть какой-то дополнительный нюанс, нечто новое, некий новый смысл. Таким образом, в психологический и уже метафорический смысл оказывается введен новый смысловой нюанс — нюанс ужаса.

Ясно, что психологически никто не может быть повержен (atterré) ттповален (abattu) в буквальном смысле. Психологически речь идет о чем-то таком, для чего слов у нас нет, и слова, которые находятся, ведут происхождение из метафоры, описывая то, что происходит, когда валится дерево или повержен (atterré — вторая метафора) оказывается борец.

Самое интересное, однако, в том, что у. жяс (terreur) проникает в значение через входящий в atterré слог — terre. Другими словами, метафора вовсе не является инъекцией смысла — словно это вообще возможно, словно смысл хранится где-то, неизвестно где, как в резервуаре. И когда слово atterré привносит новый смысл, оно привносит его не постольку, поскольку обладает значением, а просто в качестве означающего. Дело в том, что оно содержит фонему, общую со словом terreur, ужас. Именно путем означающего, путем двусмысленности и омонимии, то есть самого бессмысленного, что только есть на свете, порождает это слово тот смысловой нюанс ужаса, который и вводит, словно иглой из шприца, в смысл, уже метафорический, слова abattu.

Другими словами, именно связь одного означающего с другим и порождает ту связь между означающим и означаемым, которую мы определили как означающее над означаемым. Различать эти два типа связи принципиально необходимо.

Именно исходя из связи между одним означаемым и другим, означаемым здешним с означаемым тамошним, связи чисто означающего характера, то есть омонимической, между atterré и terreur, сможет осуществиться действие, представляющее собой порождение значения — нюансирование смысловым оттенком ужаса чего-то такого, что существовало уже в качестве смысла на основе метафорической.

Перед нами, таким образом, наглядный пример того, что происходит на уровне метафоры. Путь метафоры первичен не просто в создании и эволюции языка, он первичен в создании и эволюции смысла как такового — я хочу сказать "смысла" не постольку лишь, поскольку он кем-то воспринимается, а поскольку в него включается сам субъект, то есть постольку, поскольку смысл обогащает нашу жизнь.

Мне хотелось бы указать вам хотя бы начало той топики, что приведет вас в дальнейшем к наблюдаемым в бессознательном процессам.

Я уже указал вам на важнейшую функцию, которую выполняет в данном случае ключевой элемент terre, рассматривать который нам следует как элемент чисто означающий. Указал я и на роль того омонимического резерва, с которым работает метафора, — независимо от того, отдаем мы себе в этом отчет или же нет. Но происходит здесь и кое-что еще. Я не знаю, сможете ли вы сразу это понять. Но в дальнейшем, когда вы увидите, какие выводы можно из этого сделать, вы это поймете лучше. Это лишь начало некоего важнейшего по существу пути.

Обратите внимание: нюанс значения, привносимый элементом terre, во всем диапазоне, где он складывается и о себе заявляет, имплицитно предполагает не только то, что ужас до известной степени Царит на сцене, но и то, что с ним до известной степени уже успели освоиться. Ужас (terreur) не только назван, но и смягчен, что и позволяет вам, между прочим, памятовать о его двусмысленности. Вы внушаете себе, что в конченом-то счете atterré связано именно с terre, земля, что значение terreur,ужас, звучит в нем приглушенно, что значение "поверженности", abattementв самом прямом смысле слова, остается преобладающим, а у. жас является не больше, чем смысловым нюансом.


ris37.jpg

Короче говоря, ужас остается в данном случае как бы в тени, на периферии внимания, воспринимаясь в опосредованной форме депрессии. Происхождение слова было полностью забыто, покуда я сам его не напомнил. Модель как таковая находится вне цепочки. Другими словами, во всем диапазоне, где оттенок terreпрочно вошел в употребление, где он обратился в смысл и в манипуляцию смыслом, означающее кактаковое оказалось, собственно говоря — произнесем, наконец, это слово — вытеснено. С тех пор как слово terreусвоило тот оттенок смысла, с которым мы его сегодня употребляем, сама модель, став достоянием словарей и предметом ученых изысканий, не находится больше в нашем распоряжении — в форме terre, terraона оказалась вытеснена.

Я забегаю здесь немного вперед, так как к подобному способу мысли вы, возможно, не слишком привычны, но зато нам не придется больше к этому возвращаться. Вы сами убедитесь; насколько хорошо подтвердятся в дальнейшем наши предварительные соображения анализом конкретных явлений.

Вернемся теперь к слову фалшлпионъярно, к той точке метафорического соединения или сгущения, где наблюдали мы ее образование.

Для начала следует отделить слово от его контекста, то есть от того факта, что порождено оно Гиршем Гиацинтом, а точнее, остроумием Гейне. В дальнейшем мы отправимся в поисках его происхождения гораздо дальше, к предшественникам Гейне, и посмотрим, что связывает его с семейством Ротшильда. Чтобы застраховать себя от ошибки, не худо было бы освежить в памяти историю этой семьи вообще, но сейчас делать это не время, сейчас нас занимает слово фамиллионъярно.

Давайте для начала изолируем его. Наведем на него нашу камеру крупным планом, исключив все лишнее из поля зрения. Не исключено, в конце концов, что родилось оно вовсе не в воображении Генриха Гейне. А может быть, поэт сфабриковал его за письменным столом, сидя над листом чистой бумаги с пером в руке, или оно само пришло ему в голову однажды вечером, после очередной парижской его прогулки. Вероятнее всего, в час сумерек, в момент усталости это как раз и произошло. Не исключено, однако, что фа-миллионьярно — это всего-навсего оговорка. Такое тоже вполне возможно себе представить.

Я уже упоминал однажды об оговорке, подхваченной мною прямо с уст одного из моих пациентов. У меня нашлись бы и другие примеры, но я обращаюсь именно к этому, так как одно и то же следует повторять снова и снова, пока оно не станет казаться избитым, и только после этого переходить к другому. Я имею в виду пациента, который, рассказывая мне на кушетке свою историю и говоря о своих ассоциациях, вспоминал о временах, когда он со своей подругой, с которой впоследствии вступил-таки в присутствии господина мэра в законный брак, жил безобрачно (maritablement).

Вы, наверное, уже поняли, как все это на схеме Фрейда можно записать. Сверху будет стоять слово безбрачно (maritalement), означающее, что они не женаты, а снизу — наречие, отлично описывающее ситуацию как женатых, так и неженатых: безобразно (misérablement). Вместе они и дают слово безобрачно (maritablement). Это не то чтобы сказано, это лучше, чем сказано. Вы наглядно убеждаетесь здесь, насколько само сообщение больше не только автора его, ибо воистину посланник бога говорит здесь устами этого простеца, но и самой речи, которая служит его носителем.

Контекст, как выразился бы Фрейд, этого высказывания, не дает оснований полагать, что со стороны пациента оно было шуткой, и вы так бы и не узнали о нем, не выступи я в данном случае в качестве Другого с большой буквы, в качестве слушателя, причем слушателя не просто внимательного, а слушателя разумеющего, в полном смысле этого слова. Тем не менее слово это, оказавшись в нужном месте, то есть в Другом, стало великолепной, прямо-таки блестящей остротой. Эту близость остроты и оговорки Фрейд иллюстрирует в Психопатологи'и обыденной жизни множествам примеров. Порою оговорка так близка оказывается к остроте, что Фрейду специально приходится уверять нас — и нам, в свою очередь, ему верить на слово, — что предположение, будто пациент или пациентка просто сострили, контекстом исключено.

В другом месте работы Фрейд приводит еще один пример: женщина, сравнивая положение женщин и мужчин, говорит: Чтобы женщина интересовала мужчин, нужно, чтобы она была хорошенькая — подразумевая, естественно, что это дано не каждой, — а для мужчины достаточно, чтобы γ него все пять членов были прямые.

Буквально такие выражения не всегда можно полноценно перевести, и мне часто приходится целиком переделывать их, чтобы соответствующее слово воссоздать по-французски. В данном случае едва ли не лучше было бы сказать жесткие. Слово прямые в этом значении не очень в ходу — в том числе, кстати, и по-немецки. Чтобы объяснить происхождение этого высказывания Фрейду следовало бы написать комментарий по поводу четырех и пяти членов. То, что оно тяготеет так или иначе к непристойности, не подлежит сомнению. Что Фрейд в любом случае ясно показывает, так это то, что слова эти, как по-французски, так и по-немецки, не такужпря-мы. С другой стороны, контекст, по его мнению, исключает возможность сознательной грубости со стороны женщины. Это типичная оговорка, но вы сами видите, насколько она напоминает остроту.

Итак, одно и то же может быть остротой, может быть оговоркой и даже, скажу больше, может оказаться просто-напросто глупостью, плодом лингвистической наивности. В конце концов, у пациента моего, человека чрезвычайно симпатичного, слово безоб-рачие оговоркой, собственно, и не было, оно представляло часть его личного лексикона, ему и в голову не приходило, будто он сказал что-то из ряда вон выходящее. Есть немало людей, порой занимающих довольно высокое положение, которые прогуливаются таким манером по существованию и выдают время от времени словечки в этом роде. Я знаю одного знаменитого кинорежиссера, у которого они каждый день слетали с языка сотнями. Так, в заключение одной из своих не допускающих возражения фраз он сказал: И потом, это так и есть, это запрещено и подписано. Это уже не оговорка, это проявление глупости и невежества.

Коли уж мы завели речь об оговорке, которая к тому, что нас интересует, ближе всего, посмотрим, что происходит на ее уровне. Вернемся к оговорке, к которой мы, желая подчеркнуть решающую роль означающего, уже не раз обращались, к самой изначальной, если так можно сказать, оговорке, к той, что легла в основу фрейдовской теории и открывает собой Психопатологию обыденной жизни, хотя и была опубликована раньше — к забвению имени собственного, в данном случае: Синьорелли.

На первый взгляд, забвение и то, о чем я только что вам говорил, — отнюдь не одно и то же. Но если объяснения мои имеют какую-то цену, если в основе и у истоков образований бессознательного действительно лежит метаболизм или механизм означающего, то в любом из этих образований мы можем обнаружить их все.

То, что снаружи выступает как различное, изнутри должно обрести единство.

В случае забвения вместо того, чтобы наблюдать возникновение слова фамиллионьярно, к примеру, — мы видим нечто обратное: чего-то нам не хватает. Что же демонстрирует нам предлагаемый Фрейдом анализ случая, когда имя собственное — иностранное, к тому же — оказалось забыто?

Психопатология обыденной жизни читается легко, как журнал, и мы знаем ее так хорошо, что нам кажется, будто и задумываться тут особенно не над чем. Тем не менее здесь перед нами ход мысли Фрейда, и каждый шаг его заслуживает внимания, поучителен и богат выводами. Замечу по ходу дела, что, имея дело с именем, именем собственным, мы находимся на уровне сообщения. Что это значит, мы узнаем впоследствии, так как все сразу я вам сказать не могу — в отличие от психоаналитиков сегодняшнего дня, таких ученых, что говорят они все зараз, об эго и я рассуждают запросто и все на свете сваливают в одну кучу. Я же лишь намечаю здесь мысли, к которым в дальнейшем вернусь и развить которые мне предстоит впоследствии.

Имя собственное, о котором здесь идет речь, это иностранное имя, состоящее из элементов, для родного языка Фрейда чуждых. Signortieявляется словом немецкого языка, и Фрейд подчеркивает, что для дела это немаловажно. Он, правда, не объясняет нам, почему, но сам факт, что он в первой же главе это обстоятельство выделил, доказывает нам, что в реальности, к изучению которой он приступает, этот момент обращает на себя внимание. И если Фрейд это отмечает, то это значит, что в измерении имен собственных как таковых, измерении, более или менее связанном с каббалистическими значками, мы здесь не находимся. Будь имя действительно вполне собственным и особенным, родины у него не было бы.

Есть и еще один факт, на важность которого Фрейд сразу указывает, хотя наше внимание на нем, как правило, не задерживается. В забвении имен собственных, о котором Фрейд, приступая к изучению Психопатологии обыденной жизни, упоминает, замечательном ему, собственно говоря, показалось то, что забвение это не является забвением начисто, дырой, зиянием, что на месте забытого появляются другие слова. Здесь-то как раз и лежит для него источниктого, что является началом каждой науки, — источник удивления. Ведь удивиться способны мы на самом деле только тому, о чем хоть какое-то представление начали получать — в противном случае, ничего не увидев, мы просто проходим мимо. И вот Фрейд, которого опыт работы с неврозами многому научил, видит, что факт всплытия в памяти слов-заменителей заслуживает в данном случае пристального внимания.

Теперь мне придется несколько поспешить, чтобы посвятить вас в детали экономии того анализа, которому подверг Фрейд забвение имени — забвение, представляющее собой ляпсус, "падение", в том смысле, что слово это действительно из памяти "выпало".

Все вращается вокруг того, что можно нязвятъметонимическим приближением. Почему? Да потому, что первое, что на поверхности возникает, это имена-заменители: Ботычелли и Балътраффио. Нет никакого сомнения, что Фрейд рассматривает это явление как лежащее в плане метонимическом. Ясно это становится оттого — и для того, собственно, я этот анализ забвения в качестве отступления и проделываю — что внезапное появление этих имен вместо забытого Синьорелли происходит на уровне образования комбинации, а не замещения. В проделанном Фрейдом анализе этого случая единственными сколь-нибудь заметными связями между именами Синьорелли, Больтраффио и Ботичелли оказываются связи косвенные, обусловленные исключительно феноменами означающего.

Я держусь в первую очередь того, что утверждает сам Фрейд. Строгость его выводов говорит сама за себя. Перед нами одно из его самых ясных описаний тех механизмов, которые задействованы в связанном с бессознательным явлении новообразования и искажения. Ясность доказательств не оставляет желать лучшего. Что касается меня, то здесь, ради вящей ясности моего собственного изложения, я представляю это доказательство косвенным образом — сославшись на то, что так, де, говорит Фрейд.

Фрейд объясняет нам, откуда взялся здесь Ботичелли. Вторая половина этого слова, — елли, — это остаток от Синьорелли, искалеченного тем фактом, что слово Синьор оказалось забыто. Бо, в свою очередь, является остатком, обрубком Боснмы-Герцеговины, в которой вытесненной оказалась часть Герр. Именно вытеснение слова Герр объясняет и то, что Ко из Боснии-Герцеговины оказалось в имени Бельтраффио связанным с 'Графой — названием места, где Фрейд узнал "о самоубийстве одного из своих пациентов, страдавшего от полового бессилия.

Эта последняя тема и была затронута во время беседы в поезде между Рагузой и Герцеговиной, как раз перед тем, как имя оказалось забыто. Собеседник Фрейда рассказывал ему о турках из Боснии-Герцеговины, этих славных мусульманах, которые врачу, не сумевшему их вылечить, говорят: ''Герр (господин), мы знаем, что все, что было в ваших силах, вы сделали". Слово Герр имеет, однако, свой собственный привкус, характерный, лежащий на самой грани того, что можно высказать, смысловой оттенок — это не что иное, как абсолютный господин, смерть, та смерть, на которую, по слову Ларошфуко, нельзя, как на солнце, глядеть не зажмурясь. И Фрейд не является здесь исключением.

Смерть напоминает здесь о себе Фрейду двумя путями. Во-первых, случайностью, имеющей отношение к его роли врача, и, во-вторых, явной и имеющей очень личный оттенок связью между смертью, с одной стороны, и половым бессилием, с другой. Вполне возможно, что связь эта, в тексте несомненная, кроется не только в предмете, то есть в том, о чем говорит ему самоубийство пациента.

Что мы перед собой имеем? Комбинацию означающих и ничего больше. Метонимические руины того объекта, о котором идет речь. Объект этот скрывается за отдельными разрозненными элементами, которые незадолго до того были в речи задействованы. Так что же стоит за ними? Л?р/>, абсолютный властелин, смерть. Слово это отходит на другой план, стирается, отступает, выталкивается — то, что, собственно, называется unterdrückt.

У Фрейда имеется два словечка, с которыми он обходится с особой двусмысленностью. Первое из них — это unterdrückt, перевод которого как tombé danslesdessousя вам уже предлагал ранее. Второе — это verdrängt.

Определяя место слова Герр на нашей схеме, можно сказать, что оно ушло на уровень метонимического объекта, что и естественно, ибо вследствие подобных разговоров оно рисковало выступить слишком явно. В качестве эрзаца мы обнаруживаем здесь остаток, руину этого метонимического объекта, Бо-, которая, дабы не явиться в сочетании с другим именем-заместителем, соединяется здесь с — елли, руиной еще одного имени, оказавшегося на данный момент вытесненным.

Вот он, тот след, признак, который оставляет для нас метонимический уровень. Именно он и позволяет нам восстановить в дискурсе цепочку интересующего нас явления. Именно здесь располагается в анализе то, что мы называем свободной ассоциацией — той самой, что позволяет нам бессознательное как явление выследить.

Будучи метонимическим, объект этот тем самым уже расколот. Все то, что происходит в разряде языка, является уже свершившимся. Если метонимический объект так легко раскалывается, то происходит это оттого, что в качестве метонимического объекта он с самого начала является лишь фрагментом той реальности, которую представляет. То есть это еще не все. Так, Синьор'и среди следов обломков разбитого метонимического объекта найти не удастся. Именно это нам и предстоит сейчас объяснить.

Если Синьор не упоминается, если именно из-за него не удается Фрейду имя Синъорелли вспомнить, значит он тут как-то заменен. Заменен, конечно, опосредованно, через Герр. Герр-Ύοсобственно произнесен был, и произнесен как раз в тот особенно характерный момент, когда он недвусмысленно выступает в возможной для него функции абсолютного владыки, представителя смерти, которая оказалась в данном случае unterdrückt. Синьор замещен здесь лишь постольку, поскольку он является калькой с Герр. Здесь мы как раз и оказываемся на уровне замещения. Замещение — это та артикуляция, тот означающий прием, в котором реализуется акт метафоры. Это не значит, что замещение и есть метафора. Обучая вас всегда мыслить шаг за шагом, членораздельно, я хочу уберечь вас от вечного соблазна злоупотребления языком. Говоря, что метафора возникает на уровне замещения, я имею в виду, что замещение — это возможность артикуляции означающего, что метафора выполняет свою роль, то есть создает означаемое, именно там, где может произойти замещение. Тем не менее, это две разные вещи. Точно также, как комбинация и метонимия — это две разные вещи.

Я не случайно по ходу дела вам на это указываю: когда такие вот различия не проводятся, это как раз к так называемым языковым злоупотреблениям и приводит. В том, что в логико-математических терминах определяется как множество или подмножество, множество это, если оно содержит один-единственный элемент, с самим этим элементом путать никак нельзя. Это типичный пример злоупотребления языком. Тем, кто критиковал в свое время мои истории с буковками ОС βγδ, соображение это может пойти на пользу.

Вернемся, однако, к тому, что происходит на уровне Синьор'я и Герр'я. Заместительная связь между ними, о которой идет здесь речь, представляет собой замену, именуемую гетеронимической. Это то самое, что происходит при любом переводе: перевод термина на иностранный язык по оси замещения, путем сравнения, необходимость которого обусловливается существованием различных лингвистических систем, называется гетеронимическим замещением. Вы мне возразите, что это, мол, не метафора. И я соглашусь, так как мне важно одно — что это замещение.

Обратите внимание: я лишь следую послушно тому, что вы, читая текст, сами вынуждены признать. Другими словами, я добиваюсь того, что ваше же знание подсказало вам, что вы это уже знаете. Больше того, я ничего нового не говорю — если вы с текстом Фрейда согласны, волей-неволей согласитесь вы и со мной.

Итак, если Синьор с этой историей связан, в нее как-то замешан, то обязательно имеется нечто, связывающее его с тем, на что явление метонимического разложения, в том месте, где оно происходит, вам указывает. Синьор включен в эту игру в качестве заместителя по отношению к Герр.

Из сказанного уже ясно, что если Герр проскользнул со стороны β, то Синьор, как показывает нам направление стрелок, проскочил со стороны ОС—γ. Но он не просто проскочил там: предварительно (я к этому еще вернусь) мы можем утверждать, что он летает между кодом и сообщением подобно мячу. Он вертится по кругу в том, что можно назвать памятью. Вспомните еще раз то, на что я однажды вам уже намекнул: механизм памяти, в том числе и механизм аналитического припоминания, следует представлять себе наподобие памяти машинной. Ведь то, что в памяти машины находится, как раз и вертится там по кругу, пока не оказывается востребованным, — просто вынуждено вертеться, так как иначе реализовать машинную память вообще нельзя. Как ни странно, но именнчэ этим соображением и можем мы объяснить тот факт, что Синьор представляется нам циркулирующим между кодом и сообщением, циркулирующим неопределенно долго — пока не окажется найден.

Очевиден здесь становится и смысловой оттенок различия между unterdrückt, с одной стороны, и verdrängt, с другой. Если первому достаточно произойти раз и навсегда, при условиях, к которым индивидуальное бытие на уровне своей смертной участи снизойти не может, то совсем о другом идет речь, когда Синьор сохраняется в цепочке, не будучи в состоянии в течение какого-то времени туда вернуться. Так что нам поневоле приходится, вслед за Фрейдом, признать, что существует особая сила, которая слово это там сохраняет и которую мы, собственно, и называем Verdrängung.

Теперь, когда я дал вам понять, к чему я тут, в конечном счете, клоню, мне хотелось бы вернуться к соотношению метафоры и замещения. Хотя между Герр и Синьор имеет место именно замещение, налицо, однако, здесь и метафора. Каждый раз, когда имеет место замещение, возникает, индуцируется и эффект метафоры.

Для человека, говорящего по-немецки, сказать Синьор илиГерр — далеко не одно и то же. Скажу больше: нам далеко не все равно, когда наши двуязычные пациенты или те из них, кто просто знает иностранный язык, имея на данный момент что-то сказать, говорят это на другом языке. Будьте уверены: эта смена регистра в каждом случае для них почему-либо удобна и никогда не бывает беспричинна. Если пациент полиглот — это имеет один смысл; если языком, к которому он обращается, он владеет плохо, — другой; если он двуязычен от рождения — разумеется, третий. Но в любом случае какой-то смысл в этом есть.

Я уже говорил вам предварительно, что замена Герр'а Синьор'-ом была не метафорой, а просто-напросто гетеронимическим замещением. Я снова возвращаюсь к этому, чтобы сказать вам, что в данном случае, напротив, Синьор, в силу всего контекста, в котором он выступает — художника Синьорелли, фрески из Орвьето, напоминания о Страшном Суде, — являет собой прекраснейшую из преобразованных форм реальности, которой мы не способны взглянуть в лицо: смерти. Ведь рассказывая друг· другу бесчисленные вымыслы — слово "вымысел" я беру здесь в смысле максимума мыслимой достоверности — мы как раз и занимаемся тем, что ме-тафоризируем, приручаем, вводим в язык стояние перед лицом смерти. Ясно поэтому, что здесь, в контексте Синьорелли, Синьор представляет собой метафору.

Итак, мы приходим, наконец, к чему-то такому, что позволяет нам совместить, точку за точкой, явление забвения с феноменом остроты, обнаружив общую для них топику.

Фамиллионьярно представляет собой некий положительный продукт, но происходит он из того же провала, который мы обнаруживаем, рассматривая явление оговорки. Я мог бы взять другой пример и проделать доказательство снова. Я мог бы, скажем, дать вам в качестве домашнего задания разобрать пример латинского стиха, упоминаемого одним из собеседников Фрейда: Exoriareex nostrisossibusultor, — стиха, в котором он нарушает несколько порядок слов (ех должен стоять между nostrisи ossibus), опуская одновременно второе, важное для соблюдения размера слово aliquis: то самое, которое он не может воспроизвести. Вы не, поймете по-настоящему это явление, пока не соотнесете его с координатной сеткой, с каркасом все той же предложенной мною схемы.

А она предусматривает два уровня: уровень комбинации с той особой точкой, где возникает метонимический объект как таковой, и уровень замещения с той особой точкой на пересечении двух цепочек — цепочки дискурса и цепочки означающего в чистом виде — где возникает сообщение. Синьор оказывается вытеснен, verdrängt, в цепочку сообщение-код, в то время как Герр оказывается unterdrücktна уровень дискурса.

И в самом деле, легко убедиться, что слово Герр залучил себе дискурс предшествовавший и лишь метонимические руины объекта наводят на след утерянного означающего.

Вот что дает нам анализ приведенного Фрейдом примера забвения слова. В итоге для нас во многом проясняется и слово фамил-лионьярно — образование, заключающее в себе определенную двусмысленность.

Итак, создание остроты представляет собой, как мы убедились, явление того же порядка, что и возникновение такого языкового симптома, как, скажем, забвение имени.

Если схемы этих явлений при наложении совпадают, если их означающая экономия та же самая, то мы можем рассчитывать найти на уровне остроты нечто такое, что дополняет — то, что функция ее двойственна, я только что в какой-то степени дал вам понять — что дополняет ее функцию нацеленности на смысл другой, возмущающей, нарушающей всю картину функцией неологической. Искать же это дополнение следует со стороны того, что можно назватьряс-падом объекта.

Дело ведь не только в том, что он, мол, общался со мной как с равным, вполне фамиллионьярно, а в возникновении некоего фантастического и гротескного персонажа по имени фамиллионер. Персонаж этот можно представить себе, наподобие некоторых созданий поэтической фантазии, эдаким фамильярным миллионером — человеческим типом, экземпляры которого рисуются воображению гнездящимися, кишащими и размножающимися в щелях между вещами, вроде плесневого грибка или иного подобного паразита. Так или иначе, слово это вполне могло бы войти в язык, как, скажем, вошло в него слово путана в значении проститутка.

Такого рода создания обладают особой, лишь им свойственной ценностью: они вводят наев область, до сих пор не исследованную. Они порождают то, что можно было бы назвать словесными существами. Но словесное существо — это тоже существо, и притом существо, более и более тяготеющее к воплощению. Фамиллионер тоже, на мой взгляд, сыграл не одну роль — как в мире поэтического воображения, так и в реальной истории.

Есть ряд созданий, которые подошли к воплощению еще ближе фамиллионера. Так, у Андре Жида в центре истории о плохо прикованном Прометее стоит фигура, которая является на самом деле не богом, а машиной — фигура банкира Зевса, которого он называет Miglionnaire (мелионер) Как следует это слово читать — по-итальянски или по-французски? Это неизвестно. Однако, по-моему, его надо читать по-итальянски. Вернувшись к Фрейду, покажу вам, насколько существенна функция Мелионера в создании остроты.

Присмотревшись теперь внимательно к форме фамиллионьяр-но, мы увидим, что на уровне текста Гейне путь, на который я вам только что указал, до конца не пройден. Поэт не пред оставляет этому слову полной свободы — той независимости, что свойственна имени существительному. Переводя его в форме совершенно фа-миллионъярно, я как раз и хотел подчеркнуть, что мы остаемся здесь на уровне наречия. Тут можно, конечно, заняться словесной игрой, призвав на помощь язык, — ведь вся разница между способом бытия и направлением, в котором я вам только что указал, то есть способом бытия, в нем уже налицо. Вы сами видите, что между тем и другим есть непрерывная преемственность. Прибегая к выражению ganzfamillionsr, Гейне остается на уровне способа бытия.

Что же над гейневским совершенно фамиллионъярно надстраивается? До поэтического творения оно, конечно, не дотягивает, но все же термин это чрезвычайно богатый и изобильный, если говорить о том, что происходит на уровне метонимического разложения.

Создание Генриха Гейне заслуживает того, чтобы рассмотреть его в первоначальном его контексте. Таковым являются баниЛук, — ки, где вместе с Гиршем Гиацинтом мы встречаем маркиза Кристо-форо ди Гумпелино, лицо очень популярное и известное своимвниманием и усердием к прекрасному полу — качество, которое отлично дополняет сказочная непринужденность лебезящего перед ним Гирша Гиацинта.

Усвоенная этим персонажем роль паразита, прислужника, лакея, мальчика на побегушках подсказывает нам еще один способ метонимического разложения, affamülionaire- способ, оттеняющий свойственную Гумпелино жажду успеха, то есть не пресловутую aurasacrafames, a стремление войти в те высшие сферы, доступ куда ему ранее был заказан. Я не собираюсь говорить здесь о том, что кроется еще глубже — о тех волнениях и страданиях, которые доставляли этому карикатурному маркизу женщины.

Другое возможное значение слова можно проследить, разложив его как fat-millionaire [фат-миллионер}. Fat-millionaire — это и Гумпелино, и Гирш Гиацинт сразу. Но одновременно это и кое-что еще, ибо за ними обоими встает и фигура самого Генриха Гейне, чьи отношения с Ротшильдами были в высшей степени фамиллионьяр-ны.

Таким образом, в остроте этой налицо обе стороны метафорического творения. Прежде всего это лицевая сторона, сторона смысла — недаром слово это, богатое психологическими значениями, попадает в самую цель, задевает нас и поражает талантливостью, граничащею с поэтическим творчеством. Но есть у нее и своего рода изнанка, которая не обязательно сразу бывает заметна: благодаря комбинациям, число которых позволено множить до бесконечности, слово изобилует всем тем, что множится вокруг объекта в качестве потребностей.

Я уже упоминал здесь о fames [голод, жажда]. Но есть здесь, возможно, и/агав [слава], та потребность в слове и популярности, которая господину Гиршу Гиацинту не дает покоя. Присутствует здесь, возможно, и внутренне этой услужливой фамильярности присущая infamie, подлость — недаром заканчивается сцена в баняхЛукки тем, что Гирш Гиацинт снабжает своего господина одним из тех слабительных, секрет которых ему одному известен, в результате чего беднягу схватывают ужасные колики, причем происходит это в тот самый момент, когда герой получает, наконец, от своей возлюбленной записку, которая при других обстоятельствах позволила бы ему исполнить, наконец, заветные свои желания. Буффонада эта открывает нам глаза на ту низость, infamie, которой оборачивается здесь фамильярность. Именно она придает такому образованию, какострота, значимость, смысл, ассоциативность, формирует его лицо и его изнанку, его метафорическую и его метонимическую сторону. Сущность остроты лежит, однако, не в ней.

Итак, мы рассмотрели остроту с обеих сторон и знаем теперь всю ее подноготную. С одной стороны, налицо создание смысла фамиллионьярно, предлагающее некую утерю, нечто оказавшееся вытесненным. Относится это нечто, само собой разумеется, к Генриху Гейне. Подобно слову Синьор, которым мы только что занимались, оно будет крутиться между кодом и сообщением. С другой стороны, налицо метонимическая вещь со всеми смысловыми провалами, искрами и вспышками, которые, сопровождая собой создание слова фамиллионьярно, сообщают ему блеск и весомость — то, что составляет для нас его литературную ценность. Но это ничуть неумаляеттого обстоятельства, что единственно важной, центральной для данного явления вещью является то, что происходит на уровне производства означающего, — оно-то, собственно, и делает слово остротой. А все то, что происходит на наших глазах вокруг, хотя и наводит нас на мысль о ее функции, но к существу дела само по себе не относится.

То, что определяет собой характер явления и его значимость, следует искать в самой сердцевине его, то есть, с одной стороны, на уровне соединения означающих, с другой же ~ на уровне, о котором я уже упоминал вам: на уровне санкции, которую получает это создание от Другого. Именно Другой сообщает означающему продукту ценность означающего — ценность по отношению кявлению означающего продукта как такового. Именно санкция Другого отличает остроту от, скажем, такого явления, как симптом в чистом его виде. Именно в переходе к этой новой, производной функции острота и заключается.

Однако если бы все то, о чем я вам сегодня рассказывал, — то есть как то, что происходит на уровне соединения означающих, которое и представляет собой самое главное, с одной стороны, так и то, что развивается из этого соединения в силу причастности его кта-ким фундаментальным измерениям означающего, как метафора и метонимия, с другой, — если бы все это не имело места, никакое санкционирование остроты не было бы возможно. Никакого способа отличить ее от комического, от шутки или от явления смеха в первозданном его виде просто не существовало бы.

Чтобы понять, что острота, как явление в области означающего, собой представляет, необходимо выделить ее стороны, особенности, связи — всю ее подноготную, одним словом, — причем сделать это следует на уровне означающего. Уровень проработки остроты как означающей продукции настолько высок, что Фрейд специально остановился на ней в качестве одного из примеров бессознательного образования. Именно это привлекает к ней и наше внимание.

Насколько это внимание важно, вы, наверное, уже поняли, убедившись, что оно позволяет нам в дальнейшем строго проанализировать уже такое чисто психопатологическое по своей природе явление, как оговорка.

13 ноября 1957 года