XIX Означающее, хер и фаллос

Желание, эксцентричное по отношению к удовлетворению Набросок графа желания След, оставленный Пятницей Aufhebungфаллоса Кастрация Другого

Сегодня нам предстоит продолжить работу по уточнению различия между желанием и требованием — различия, которое мы для правильного ведения анализа считаем столь важным, что, по нашему мнению, он, попытавшись без этого различия обойтись, неизбежно опустился бы на уровень практической спекуляции, построенной на терминах фрустрации, обманутого ожидания, с одной стороны, и поощрения, с другой, и тем самым окончательно сбился бы, как мы полагаем, с предназначенного ему пути.

Речь следовательно, идет о дальнейшем исследовании того, чему мы на прошлом занятии уже успели дать имя — об исследованиирйс-щепления, Spaltung, существующего между желанием и требованием.

Термин Spaltungиспользуется мною отнюдь не случайно. Именно он был если не введен, то по меньшей мере всячески акцентирован в самой последней работе Фрейда — той, в середине которой перо выпало у него из пук, а точнее, было вырвано из них смертью. Понятие /cfesp«/fzm,gпредставляет собой тот фокус, к которому последние размышления Фрейда поистине тяготеют. Мы не можем точно сказать, суждено ли им было к нему прийти, ибо в нашем распоряжении лишь маленький отрывок, всего несколько страниц, которые можно найти в томе XVIIего GesammelteWerke. Если вы хотите, чтобы перед вашим мысленным взором возник тот же самый вопрос, который родился у Фрейда в связи с понятием Spaltung, я вам настоятельно советую эти несколько страниц прочитать. Сделав это, вы сами убедитесь в том, с какой настойчивостью говорит он о том, что когда речь идет о психоаналитическом Ich, функцией синтеза собственного Я дело далеко не исчерпывается.

Я вернусь еще раз к тому, что говорил в прошлый раз, так как думаю, что единственный способ добиться в нашем деле успеха, это, делая три шага вперед, тут же возвращаться на два назад, чтобы так, начиная каждый раз заново, отвоевывать помаленьку новую территорию. Итак, я быстро напомню вам то, на чем я настаивал, говоря о желании, с одной стороны, и требовании, с другой.

Что касается желания, то я уже подчеркнул один раз, что оно неотделимо от маски, проиллюстрировав эту мысль напоминанием о том, что рассматривать симптом как простую изнанку в нашем деле было бы опрометчиво.

Говоря о Елизавете фон Р., я отметил, что читая текст Фрейда можно не обинуясь сделать тот вывод, который он, в сущности, сформулировал сам — что боли в правом бедре девушки и есть желание отца девушки и ее друга детства. Недаром ведь боль эта возникает у нее всякий раз, как приходит ей на память то время, когда, всецело поработив себя желаниям больного отца, исполнению всех его требований, она ощущала в то же время неотразимую притягательность исходившую от желания своего друга детства, упрекая себя в том, что принимает это желание во внимание. Что же касается боли в левом бедре, то это и есть желание двух ее шуринов, один из которых, муж младшей ее сестры, воплощает собой мужское желание в добром его обличий, а другой в злом — недаром все дамы считают этого последнего человеком очень дурным.

Чтобы понять, что наше истолкование желания имеет виду, следует, помимо замечания, приведенного выше, учесть и то, что в симптоме — это, собственно, и называется конверсией — желание идентично своему семантическому проявлению. Это последнее относится к нему, как лицо к изнанке.

С другой стороны, если мы и продвинулись немного вперед, то произошло это потому, что мы заговорили об этих вещах в проблематическом их аспекте — я ввел в рассмотрение связанную с желанием проблематику, в то время как анализ подает нам это желание какуже детерминированное актом означивания. Но тот факт, что желание детерминируется актом означивания, вовсе не дает нам возможности постигнуть его смысл окончательно. Не исключено, что желание является су б-продуктом, если можно так выразиться, этого акта.

Я уже цитировал вам несколько статей, которые можно рассматривать как настоящее введение в проблему извращения, понятого,

в свою, очередь, именно как симптом, а не как просто проявление бессознательного желания в чистом виде. Статьи эти соответствуют тому моменту, когда авторы их обнаруживают, что вытеснения, Verdrängung, в извращении ничуть не меньше, чем в симптоме. В опубликованной в четвертом томе "InternationalJournal" под заглавием Неврозы и извращения статье один из этих авторов, Отто Ранк, останавливается на том, как субъект, невротик, успешно завершив первое в своей жизни половое сношение — это не значит, что в дальнейших он будет терпеть неудачу — тут же совершает загадочный поступок, подобного которому, по правде говоря, всю жизнь не было. Вернувшись домой от дамы, чьим расположением он воспользовался, он осуществляет исключительно успешный, то есть полный, и в то же время безопасный акт эксгибиционизма, о котором я, кажется, на семинаре прошлого года как-то упоминал. Сняв штаны, он становится у железнодорожной насыпи, так, чтобы его было видно в свете проходящего поезда. Тем самым он оказывается виден множеству людей, ни малейшей опасности при этом не подвергаясь. Поступок этот истолковывается автором статьи в свете общей картины невроза субъекта, и истолковывается довольно удачно.

Что касается меня, то я не собираюсь подходить к делу с этой стороны, мне хочется остановиться вот на чем — да, разумеется, для психоаналитика это поступок значимый, но каково, собственно, его значение?

Я повторяю, это произошло сразу после того, как он совершил свое первое совокупление. Означает ли этот акт, что фаллос еще у него? Что он теперь в распоряжении всех и каждого? Что он стал его, субъекта, личным достоянием? Что хочет он сделать, его демонстрируя? Быть может, он хотел исчезнуть за тем, что демонстрирует, быть отньсне только им, фаллосом? Для подобного поступка внутри одного того же субъективного контекста все эти истолкования будут одинаково вероятны.

На что стоит, однако, обратить внимание в первую очередь и что словами самого пациента, контекстом наблюдения и самой последовательности событий подчеркивается и подтверждается, это полностью успешный исход полового акта. Удовлетворение от него сполна получено и осознано. И потому главное, на что поступок субъекта как бы его затем ни интерпретировали, указывает — это то, что остается желать по ту сторону удовлетворения.

Я привел вам на память этот небольшой пример лишь с целью сфокусировать ваше внимание на том, что я имею в виду, говоря о проблематике желания, связанной с детерминацией его актом означивания — детерминацией, которая не совпадает с каким-либо конкретным, уловимым смыслом. Соображения этого рода, показывающие глубокую согласованность, слияние желания — с симптомом, маски — с тем, что в явлении желания обнаруживается, расставляют на свои места множество праздных вопросов, которыми задаются часто как по поводу истерии, так и по поводу многообразия социологических, этнографических и других фактов, вокруг которых возникает у исследователей множество недоразумений.

Возьмем один пример. В небольшой серии, публикуемой под рубрикой "Человек" издательством Pionвышла недавно замечательная брошюрка Мишеля Лейриса, написанная на материале изучения автором гондарских эфиопов и посвященная фактам одержимости и ее театральным аспектам. Читая эту книжку, прекрасно видишь, насколько безупречно факты транса, подлинность которого выше всяких сомнений, согласуются и сочетаются с типоло-гизированным, заранее предопределенным, известным, заранее рассчитанным поведением духов, овладевающих, как считается, субъективностью лиц, выступающих как носители этих исключительных по своему характеру феноменов. Наблюдать это можно во время церемоний, именуемым в Гондаре Wadaga- именно о них в книжке и идет речь. Более того, замечательны не только условности, в рамках которых происходит воплощение того или иного духа, но и дисциплинарный характер, который эти воплощения носят. Дело доходит до того, что субъекты, в которых, по их мнению, вселяются духи, рассматривают происходящее едва ли не как дрессировку, укрощение этих духов. То есть логика события выворачивается наизнанку — это духи должны хорошо вести себя, это духи должны пройти ученичество.

Одержимость и все ее проявления, глубоко напечатленные в эмоциях и переживаниях, в полной власти которых субъект во время происходящего находится, прекрасно согласуются с богатством означающего, связанного с могущественным влиянием, которое способны оказывать знаки отличия бога или гения. Пытаться отнести это все к разряду симуляции, имитации или других терминов в этом роде, означает просто-напросто создавать искусственную проблему, призванную удовлетворить требованиям нашегособственного способа мыслить. Идентичность заявляющего о себе желания с формами его проявления выступает здесь в поистине осязаемой форме.

Другой термин, который в эту проблематику желания должен быть вписан и на котором я в прошлый раз, наоборот, настаивал, это эксцентричность желания по отношению к любому удовлетворению. Именно она помогает нам понять то, что выступает обычно как глубокая родственность его страданию. Ведь в пределе своем желание — не в развитых, замаскированных формах, а именно в чистом, простейшем своем облике — граничит со страданием, обусловленным существованием как таковым. Именно это последнее и является другим его полюсом, тем пространством, средой, в котором мы с проявлениями его встречаемся.

Описывая здесь, на противоположном полюсе нашей проблематики, то, что я называю блужданием желания, его эксцентричностью по отношению к удовлетворению, я вовсе не претендую на то, чтобы эту проблему решить. То, что я предлагаю — это не объяснение, это всего лишь постановка вопроса. Это направление, в котором мы должны сегодня продвинуться.

Я напомню и о другой части нарисованного мною в прошлый раз диптиха — об идентифицирующей, идеализирующей функции, обнаруживающей свою зависимость от диалектики требования. В самом деле, все, что происходит в регистре идентификации опирается на некоторые отношения с находящимся в Другом означающим — означающим, которое в регистре требования характеризуется в целом как знак присутствия Другого. Кроме этого, здесь берет начало явление, которое, безусловно, находится с проблемой желания в тесной связи и заключается в том, что знак присутствия подчиняет себе те способы удовлетворения, которые это присутствие субъекту приносит. Здесь-то и следует искать причину того, что человеческое существо настолько устойчиво, постоянно и глубоко довольствуется словами — довольством сопоставимым, и притом в весьма значительной и весомой пропорции, с видами удовлетворения более, что рш, субстанциональными. Это важнейшая черта явления, связанного с тем, о чем я только что вам напомнил.

Здесь я хочу дополнить сказанное в прошлый раз еще одним замечанием. Верно ли, что человеческое существо — единственное, которое довольствуется словами? До определенной степени не исключено, что некоторые домашние животные тоже получают какое-тоудовлетворение, связанное с человеческим словом. Мне нет здесь особой нужды на кого-то ссылаться, но прислушавшись к тем, кого называют, с большим или меньшим на то основанием, специалистами, и кому, похоже, можно до известной степени доверять, мы узнаем о вещах весьма удивительных. Нам расскажут, к примеру, что еноты, которых с целью поживиться на продаже их меха держат в неволе, погибают или дают меховщикам продукт весьма невысокого качества, если с ними время ото времени не разговаривать. Что, похоже, делает разведение енотов весьма дорогим удовольствием; заметно увеличивая цену товара. То, что находит в этом факте свое проявление и во что мы сейчас углубляться не будем, связано, должно быть, с нахождением их в неволе, так как в диком своем состоянии еноты не имеют, похоже, возможности такое удовлетворение получить.

Сделав это замечание, я хотел бы теперь показать вам то направление, в котором мы можем увязывать нашу проблему с учением Павлова об условных рефлексах. Что такое, в конечном счете, условные рефлексы?

В самых распространенных и на опыте наиболее изученных своих формах условные рефлексы опираются в своем существовании на вторжение означающего в более или менее врожденный, предустановленный цикл инстинктивного поведения. Все электрические сигналы, все эти маленькие звоночки и колокольчики, звуками которых терзают слух бедных животных, чтобы заставить их в приказном порядке выделять желудочный сок или совершать прочие физиологические отправления — все это не что иное, как означающие. И сфабрикованы эти означающие экспериментаторами, для которых мир отчетливо складывается из целого ряда объективных соотношений — другими словами, это мир, важнейшую часть которого составляет то, что можно по праву вычленить в нем в качестве собственно означающего. Разработаны же все эти научные конструкции для того, чтобы продемонстрировать те пути последовательной подстановки, субституции, на которых может психическое развитие иметь место.

Можно было бы задаться вопросом о том, почему, в конечном счете, нельзя животным этим, столь хорошо прирученным, привить и некоторые языковые навыки. Но здесь-то скачка как раз и не происходит. Неслучайно то, что когда теория Павлова вплотную подходит к проблеме того, что приводит у человека к появлению языка, Павлов с полным на то основанием предпочитает говорить не о развитии системы значений в том виде, в котором представлена она в условных рефлексах, а о вторичной системе значений. Тем самым он признает — имплицитно, правда, поскольку прямых указаний на этот счет в его теории нет — что между той и другой системами есть какая-то разница. Чтобы эту разницу определить, мы, со своей стороны, сказали бы, что она связана с тем, что именуется у нас соотношением с большим Другим как инстанцией, представляющей собой место унитарной системы означающих. Мы сказали бы также, что дискурсу животных не хватает, в первую очередь, связности.

В конечном счете, самой простой формулировкой была бы, наверное, следующая: как бы далеко мы в подобных опытах ни заходили, что мы никогда не находим, да и не надеемся обнаружить в них, — так это закона, согласно которому эти нами задействованные означающие оказались бы упорядочены. Другими словами, закона, которому животные подчинились бы. Совершенно ясно, что никакого следа, отсылающего нас к такому закону, то есть к чему-то помимо самого сигнала или раз и навсегда установленной короткой цепочки таких сигналов, здесь нет и в помине. Никакой ощутимой экстраполяции этих сигналов в закон не происходит, почему и позволительно утверждать, что установить какой-то закон в опытах этих не удается. Повторяю — это не значит, что измерения Другого, с большой буквы, для животного не существует вообще: это значит лишь, что в Другом этом нет для него ничего, что выстраивалось бы в членораздельный дискурс.

Итак, к чему мы пришли? Подводя итоги тому, что выяснили мы по поводу связи субъекта с означающим, находящимся внутри Другого, то есть тому, что происходит в диалектике требования, можно сказать следующее. Означающее характеризуется, по сути дела, не тем, что оно замещает собой требования субъекта — как происходит это, скорее, в условных рефлексах — а тем, что оно может замещать самого себя. Природа означающего и состоит, по сути дела, в его заместительности по отношению к себе самому.

Размышляя визгом направлении, мы видим, что самое главное, то, что действительно важно — это место, которое означающее занимает в Другом. И указывает нам это направление та существенная для означающей структуры черта, которую я и пытаюсь на разный манер здесь сформулировать — я имею в виду то топологичсское, чтобы не сказать: типографическое, пространство, в котором замещение как раз и становится для означающего его законом. Нумерация мест задает базовую структуру означающей системы как таковой.

Лишь постольку, поскольку субъект предстоит себе внутри выстроенного таким образом мира в позиции Другого, возникает, как подтверждает наш опыт, то, что именуется у нас идентификацией. В отсутствие удовлетворения субъект идентифицирует себя с субъектом, способным подняться до требования.

2

В последний раз мы расстались с вами, так и не ответив на вопрос о том, почему не наблюдается в идентификациях самый обширный плюрализм. Почему идентификаций не столько же, сколько бывает неудовлетворенных требований? Столько же, сколько Других, которые выступают в присутствии субъекта в качестве отвечающих или не отвечающих на его требование?

Эта дистанция, это расщепление, Spaltung, отражено в построении небольшой схемы, которую я сегодня впервые рисую вам на

ris28.jpg

доске.

Мы вновь находим здесь все три линии, о которых я вам дважды уже говорил. Я думаю, что в ваших записях вы о них все найдете, но могу напомнить вам еще раз.

Первая линия связывает маленькое dжелания с образом другого, и и с т, то есть собственным Я, связывает посредством отношений, в которых находится субъект с маленьким а.

Вторая линия представляет как раз требование, направляясь от требования к идентификации и проходя через ту позицию, которую занимает Другой по отношению к желанию. Тем самым, как видите, Другой претерпевает разложение. По ту его сторону имеется желание. Линия проходит через означаемое Большого А, которое располагается на схеме здесь, на первом этаже ее — этаже, соответствующем этапу, значение которого я уточнил в прошлый раз, сказав, что Другой отзывается только на требование. В силу фактора, который мы как раз и стараемся определить, во втором временном такте Другой разделяется и задается отныне уже не простыми, а двусторонними отношениями с двумя различными означающими цепочками — отношениями, к которым я, кстати, другими путями уже пытался найти подход.

Первая цепочка, которая, будучи в единственном числе, находится здесь же, располагается на уровне требования — это та означающая цепочка, посредством которой требование должно заявить о себе. Затем, однако, в дело вмешивается нечто такое, в силу чего отношения означивания удваиваются.

Чему же это удвоение отношений означивания соответствует? Что касается нижней линии, то ее можно, к примеру — хотя, естественно, неоднозначным образом — идентифицировать, как это до сих пор и делалось, с ответом матери. Это — то, что происходит на уровне требования, где ответ матери уже сам по себе служит законом, то есть подчиняет субъекта своему произволу. Другая линия воплощает собой вмешательство другой инстанции — инстанции, соответствующей отцовскому присутствию и тем способам, которыми присутствие это дает по ту сторону матери о себе знать.

На самом деле все это, разумеется, не так просто. Будь все дело просто в маме и папе, я плохо представляю себе, как можно было бы объяснить факты, с которыми мы сталкиваемся.

Попробуем теперь разобраться в вопросе о расщеплении, Spaltung- том зиянии между желанием и требованием, которое и служит причиной их расхождения, царящей меж нами несогласованности. Вот почему нам придется вновь вернуться к означающему и посмотреть, что же оно собой представляет.

Я знаю — каждый раз, когда мы расстаемся, вы задаете себе один и тот же вопрос: Что же он в конце концов хочет сказать'. И вы соверщеннЪ правы, потому что так, разумеется, об этих вещах не говорят, и это вам непривычно

Вернемся к вопросу о том, что представляет собой означающее на элементарном уровне. Я предлагаю вам сосредоточиться на нескольких основных моментах. Не кажется ли вам, например, что имея дело с означающим мы соприкасаемся с чем-то таким, по поводу чего можно говорить о возникновении?

Будем исходить из того, что представляет собой след. След — это не означающее, это отпечаток. Мы прекрасно знаем, тем не менее, что между ними может существовать связь и что на самом деле, то, что н-азыъ'лютматериа/юм означающего, всегда каким-то образом причастно недолговечности, эфемерности следа. Более того, похоже, что это одно из условий существования следа. И тем не менее след — это не означающее. Отпечаток ноги Пятницы, который обнаружил, гуляя по острову, Робинзон, означающим не был. Зато если мы предположим, что он, Робинзон, по каким-то причинам этот след стирает, измерение означающего оказывается тут кактут. С момента, когда след стирают, то есть с момента, когда поступок этот имеет какой-то смысл, то, что этот след оставило, открыто выступает в качестве означаемого.

Если означающее, таким образом, представляет собой некую пустоту, полость, то происходит это постольку, поскольку оно свидетельствует о минувшем, миновавшем присутствии. И наоборот, в том, что является означающим, в том развитом означающем, которое представляет собою речь, всегда налицо миновение, переход, то есть нечто такое, что имеется по ту сторону, помимо каждого из тех элементов, которые в этой речи вычленены и которые по природе своей исчезающе недолговечны. К этому мгновению, переходу, и сводится путь того, что мы называем означающей цепочкой.

Это "по-миновение", этот мелькнувший на мгновение переход — именно он предстает нам как голос. Я не говорю "как значащая членораздельность", потому что членораздельность эта может так и остаться загадочной. Носителем этого перехода, этого по-мино-вения, выступает голос. Именно на этом уровне возникает то, что соответствует стороне означающего, на которую мы указали в первую очередь — свидетельству о минувшем присутствии. И наоборот, в по-миновении, в переходе, происходящем здесь и теперь, проявляется нечто такое, что его углубляет, расположено по ту его сторону и делает из него голос.

Здесь же обнаруживается еще вот что — если перед нами текст, если означающее вписывается в окружение других означающих, то после стирания его остается место, где оно стерто, и вот место это и служит. тем, что обеспечивает передачу. Передача представляет собой в данном случае нечто существенное, так как именно благодаря ей то, что следует друг за другом в переходе-по-миновении, состоится в качестве голоса.

Что касается вопроса о возникновении, то важно понять одно — что означающее как таковое представляет собой нечто такое, что может быть стерто, так что после остается лишь место, где самого его уже не найти. Свойство это существенно — из него следует, что если о возникновении в данном случае говорить сложно, то о развитии говорить просто, нельзя. На самом деле означающее содержит это свойство в себе самом. Я хочу сказать, что одно из главных измерений означающего — это способность отменить, аннулировать самого себя. Такая возможность есть, и охарактеризовать ее допустимо в данном случае как разновидность самого означающего. Материализуется она очень простым способом — способом, который всем нам известен. Тривиальность этого способа не делает его менее оригинальным — это черта. Любое означающее по самой природе своей представляет собой нечто такое, что может быть перечеркнуто, похерено.

С тех пор, как существуют философы, и философы мыслящие, слово Auftebungне сходит у них с языка. Со временем они научились пользоваться этим понятием более или менее искусно. По сути слово это означает аннулировать — как аннулируем мы, скажем, подписку на журнал или предварительный заказ. Благодаря двусмысленности, которая сообщает этому слову в немецком языке столь большую ценность, оно означает также возвести в иную степень, сообщить высшее достоинство. Похоже, однако, что никто еще не заострил достаточно внимание на том обстоятельстве, что аннулировано-то, в собственном смысле слова, может быть только то, что относится, грубо говоря, к роду означающего. Ведь аннулируя что бы то ни было, будь то воображаемое или реальное, мы тем самым уже возводим его в иную степень, сообщаем ему качество означающего.

В означающем, стало быть, в цепочке его, в том, как им маневрируют и манипулируют, всегда есть нечто такое, что способно совлечь с него присущую ему в порядке следования или наследования — перечеркивающая черта есть знак незаконнорожденности — функцию; совлечь с него, поскольку оно наделено собственно значащей функцией, то, в силу чего с ним все так или иначе считаются. Я хочу сказать, что в наборе означающих, образующих некоторую систему доступных для употребления в актуальном, конкретном дискурсе знаков, означающее как таковое занимает свое определенное место, и что из функции, которую это место ему сообщает, оно всегда может выпасть, что своего удела в созвездии, которое образует значащая система, применяя себя к миру и его размечая, оно может быть лишено. И вот, лишившись этого удела, и становится оно вожделенным — характерно для него становится то, что оно дает место вожделению, желанию.

Я не играю словами ради собственного удовольствия. Я просто хочу как можно нагляднее указать направление, которое ведет к нашему предмету, желанию, отправляясь от связи его с манипуляцией означающими. Отмеченное чертой означающего противопоставление наделенности и вожделенности является, разумеется, лишь наметкой, и омонимия их, сколь бы твердо она на этимологию ни опиралась, проблемы желания не разрешает.

Но так или иначе, именно в случае, когда означающее предстает в качестве аннулированного, похеренного, перечеркнутого, имеем мы дело с тем, что можно назвать продуктом символической функции. Продуктом мы называем его потому, что он выступает изолированным, отделенным как от общей цепи означающих, так и от закона, который эта цепь устанавливает. Лишь с момента, когда означающее может быть перечеркнуто, получает оно свой, подобающий ему, статус, то есть входит в то измерение, в котором всякое означающее может быть — скажем так, чтобы подчеркнуть то, что я здесь имею в виду — отозвано.

Термином AußebungФрейд тоже пользуется, причем пользуется в ряде забавных случаев, на которые никто, похоже, до сих пор внимания не обратил. И когда Фрейд им пользуется, мы, конечно, немедленно настораживаемся, хотя оно и не носит у него те же смысловые оттенки, что у Гегеля.

Всякое означающее в принципе может быть отозвано. Откуда следует, что для всего, что означающим не является, то есть, в первую очередь, для Реального, черта, его перечеркивающая, служит самым надежным и безошибочным способом возвести его в достоинство означающего.

Что я уже и продемонстрировал вам с исключительной тщательностью на примере побитого ребенка.

Поначалу тот факт, что ребенок побит отцом, служит знаком унижения ненавистного ему брата. Я уже говорил вам, что на втором этапе эволюции этого фантазма — том, который, по мнению Фрейда, можно только реконструировать, поскольку наблюдается он лишь косвенным образом и в исключительных случаях, — знак этот теперь, когда речь идет уже о самом субъекте, становится, напротив, знаком любви. Побитый, он, субъект, является любимым. Будучи побит, он получает тем самым доступ в царство любви, в достоинство любимого. Само то, однако, что действие это в промежутке меняет смысл, вызывает недоумение. И в самом деле: то самое действие, которое, когда речь идет о другом, рассматривается как кара и воспринимается субъектом как знак того, что другой не пользуется отцовской любовью, получает совсем иную, куда большую ценность, когда претерпевающим его становится сам субъект. Только функция означающего и делает подобное превращение, строго говоря, мыслимым.

Возводя субъекта в достоинство субъекта означающего, акт этот выступает в этот момент как нечто положительное, основоположное. Он полагает субъект в качестве такого субъекта, в связи с которым может идти речь о любви.

Это именно то, что Фрейд, к лапидарным формулировкам которого снова и снова следует возвращаться, имеет в виду, когда в работе О некоторых психических последствиях анатомического различия полов пишет, что "ребенок, которого в этот момент бьют, становится любимым, оцененным в плане любви". Здесь-то и делает Фрейд замечание, которое в работе EinKindwirdgeschlagenлишь подразумевается и к которому я в анализе этого текста подошел вплотную. Здесь Фрейд формулирует его совершенно прямо, ничем при этом не мотивируя, но сразу же придавая ему, с удивительным свойственным ему чутьем, нужную ориентацию. Перед нами то самое, о чем идет речь в диалектике признания потустороннего желанию. Я процитирую сокращенно его слова: "Эта особая затвер-женностъ, Starrheit, монотонно повторяемой формулы "бьют ребенка" может с известной долей правдоподобия значить только одно: ребенок, которого бьют, и тем самым ценят, есть не что иное, как клитор, nichtanderes, alsdasKlitorisselbst". Речь в работе идет, разумеется, о девочках.

Слово Starrheitперевести трудно, так как оно в немецком неоднозначно. Оно означает одновременно фиксированный, неподвижный, например, о взгляде, и жесткий, неподатливый. Значения эти, конечно, в какой-то степени связаны, хотя в данном случае произошло взаимоналожение двух смыслов, аналогию которому можно найти в истории. Именно об этом идету нас речь, именно здесь проглядывает нечто такое, чему я уже указал место в качестве узла, который нам предстоит развязать, — узла, в котором стянуты воедино субъект как таковой, фаллос как интересующий нас предмет, и означающая по своей сути функция перечеркивающей черты, поскольку эта последняя оказывается в фантазм побитого ребенка включенной.

Чтобы развязать этот узел, мы не можем удовлетвориться упомянутым клитором, который во многих отношениях оставляет желать лучшего. Все дело в том, чтобы понять, почему оказался он здесь в позиции настолько двусмысленной, что если Фрейд в конечном счете его в выпоротом ребенке и узнает,*сам субъект, напротив, не признает его таковым. На самом деле, речь ведь идет о фаллосе — фаллосе как занимающем в экономии развития субъекта определенное место и представляющем собой стержень комплекса кастрации, с одной стороны, и зависти к пенису, Penisneid, с другой, что делает его в устроении субъекта фактором абсолютно необходимым. Остается теперь посмотреть, каково участие его в пленении субъекта означающей структурой, об одном из важнейших терминов которой я только что вам напомнил — или наоборот, в схватывании субъектом этой структуры.

Для этого следует остановиться немного на вопросе о том угле зрения, под которым можно фаллос рассматривать. Почему говорим мы о фаллосе, а не просто-напросто о пенисе? Откуда, собственно, мы знаем, что способ, которым мы прибегаем к фаллосу, это одно дело, а то, как пенис более или менее удовлетворительно, как у мужского субъекта, так и у женского, его дополняет — совсем другое? И в какой мере в том, что мы зовем экономическими функциями фаллоса, задействован в таком случае клитор?

Посмотрим, что представляет собою фаллос (phallus) первоначально. Это — собственно фаллос (phallos), φαλλός.

Слово это засвидетельствовано впервые в античной Греции. Обратившись к текстам, мы на различных примерах из Аристофана, Геродота, Лукиана и прочих убедимся прежде всего в том, что фаллос вовсе не идентичен действующему органу как члену, продолжению, принадлежности тела. В подавляющем большинстве случаев слово это используется по отношению к симулякру или отличительному знаку, какую бы форму эти последние ни принимали — будь то шест с подвешенными на нем мужскими членами, имитация мужского члена, кусок дерева, кусок кожи или что-либо иное. Другими словами, это объект-заместитель, но в то же время замещение это обладает свойством, резко отличающим его от замещения в том смысле, в котором привыкли мы с ним иметь дело, от замещения-знака. Можно сказать даже, что предмет этот обладает всеми чертами заместителя реального, того искуственного фаллоса, который мы в анекдотах и, так или иначе, всегда с улыбкой, зовем по-французски "годмишс", от латинскогоgaudemihi,радуйся мне — одного из самых удивительных, по редкости своей, продуктов, человеком произведенных. Как бы то ни было, в лице этого предмета перед нами выступает нечто такое, в существовании чего, как и в самой возможности появления такого предмета на свет, не отдавать себе отчета нельзя.

Замечу, кстати, что слово олисбос (т. е. "искуственный, кожаный фаллос") часто употребляется в греческих текстах как синоним фаллоса в собственном смысле.

Нет сомнения, что объект этот играл центральную роль в элев-синских мистериях — не случайно именно его окружали последние завесы, снимавшиеся для посвященных. А это значит, что на уровне раскрытия смысла он рассматривался как наделенный окончательным, последним значением.

Не указывает, ли это путь к тому, о чем у нас идет речь? Не говорит ли это о первенствующей экономической роли фаллоса как представителя желания в его наиболее явной форме?

Тому, что сказано мною об означающем, фаллос во всех отношениях противоположен. Означающее по сути своей представляет собой полость, и в качестве полости и внедряется как раз в полноту мира. Тогда как в фаллосе, наоборот, нам в наиболее чистой форме предстает то, что заявляет о себе в жизни ростом и набуханием. Мы ясно чувствуем, что именно образ фаллоса лежит в основе термина pulsion, толчок, которым манипулируем мы по-французски в попытке передать немецкий термин Trieb, влечение. Это особый, привилегированный объект царства жизни. Само имя роднит его со всем тем, что имеет отношение к потоку, жизненной влаге, к кровеносным жилам как таковым, ибо не исключено, 4Topbléps, φλεψ, ифаллос — слова однокоренные.

Похоже, таким образом, дело обстоит так, что это крайнее проявление желания в его витальном облике не может войти в область означающего, не спровоцировав действия похеривающей черты. Все, что имеет отношение к вторжению жизненного порыва как такового, сходится к этой форме и к этому образу как к своей вер-ошне. И, как показывает нам опыт, которому мы послушно здесь следуем, это и есть то самое, что закладывает основу для чего-то такого, что у субъекта рода человеческого, который фаллоса не имеет, там, где этому нет нужды быть, потому что этого там нет, предстает в виде коннотации отсутствия, наводящей на мысль об имевшей место кастрации, в то время как над тем, кто обладает кое-чем, способным претендовать с этой штукой на сходство, угроза кастрации нависает в будущем.

Я уже упоминал вам об античных мистериях. И поразительно, что на редчайших и удивительно хорошо сохранившихся фресках на Вилле Мистерий в Помпее именно рядом с тем местом, где совершается раскрытие фаллоса, возникают величественные, в человеческий рост, фигуры особого рода демонов — демонов, которые, благодаря сопоставлению целого ряда источников, вполне узнаваемы. Подобные изображения имеются, например, на одной вазе в Лувре, и на некоторых других памятниках. Эти крылатые, обутые, носящие на головах некое подобие шлемов и непременно вооруженные 6n4HMH,ßagellum, демоны приступают к ритуальному истязанию одного из удостоенных посвящения в таинства. Фантазм бичевания возникает здесь на наших глазах в прямой своей форме, непосредственно связанной со снятием покровов с фаллоса.

Нет нужды углубляться в изучение этих мистерий, чтобы убедиться в том, о чем самые разные тексты единодушно свидетельствуют — в том, что по мере сближения античных греческих культов с культом, то есть с исполненным значения проявлением плодородной силы, великой Сирийской Богини, всё имеющее отношение к фаллосу подвергается в них ампутации, несет на себе явственные следы кастрации и запрета. Множество текстов подтверждают, в частности, что жрецы богини были скопцами.

Фаллос всегда оказывается похерен чертой, преграждающей ему доступ в царство означающего, доступ к тому месту, которое ему принадлежит в Другом. Именно здесь вступает в процессе развития фактор кастрации. И, как прямые наблюдения нам доказывают, поводом к этому никогда не бывают, скажем, запреты на мастурбацию. Прочтите случай маленького Ганса — вы сами увидите, что первые запреты на него нисколько не действуют. Прочтите биографию Андре Жида — родители с раннего детства боролись за то, чтобы ребенка от мастурбации уберечь, а профессор Бруардель, указывая на висящие на стене огромные ножи и пики — тогда у врачей в моде было держать у себя такие домашние музеи, — не раз угрожал ему. говоря, что если он еще раз такое сделает, ему эту штуку непременно отрежут. И что же? Жид прямо говорит, что не верил этим угрозам ни на минуту, потому что они казались ему слишком неправдоподобными — другими словами, они казались ему эпизодическими проявлениями фантазий самого профессора Бруарделя.

Так что речь идет вовсе не об этом. И тексты и наблюдения сходятся на том, что речь идет в данном случае о существе, которое в реальном плане имеет менее, чем кто-либо, оснований предположить, что оно кастрировано — речь идет о матери. Именно на месте, где кастрация заявляет о себе в Другом, на месте, где желание Другого отмечено заграждающей его значащей чертой, именно этим путем входит в жизнь субъекта, как мужчины, так и женщины, то особое, специфическое, что функционирует в дальнейшем как комплекс кастрации.

Говоря в начале прошлого триместра об эдиповом комплексе, я обратил внимание на тот факт, что первое лицо, которое в диалектике отношений между субъектами предстает как кастрированное — это мать. Первая встреча с позицией кастрации происходит именно здесь. И если судьбы девочки и мальчика оказываются различны, то происходит это как раз потому, что первая встреча с кастрацией происходит в Другом.

Маленькая девочка соединяет это наблюдение с тем, относительно чего мать ее ожидания обманула. То, что воспринимается ею у матери как кастрация, воспринимается ею, следовательно, как кастрация и у нее самой, что проявляется поначалу в форме упрека, обращенного к матери. Обида эта накладывается на те, что порождены были обманутыми ожиданиями, этому предшествовавшими. Именно в такой форме предстает поначалу у девочки, как настаивает на этом Фрейд, комплекс кастрации.

Отец является здесь лишь в качестве замены того, относительно чего ожидания ее были прежде обмануты, и с его появлением она переходит на иной уровень — уровень, где она переживает лишение. Поскольку реальный пенис отца, который, как она надеется, возместит ей то, относительно чего ожидания ее были обмануты, предстает здесь уже на символическом уровне, мы вправе говорить именно о лишении — лишении, неизбежно порождающем кризис и приводящем субъекта на то распутье, где ему предстоит отказаться либо от своего объекта, то есть от отца, либо от своего инстинкта, с отцом себя идентифицировав.

Последствия это имеет очень любопытные. Включенный в женский комплекс кастрации в качестве символического заместителя, пенис оказывается у женщины источником всякого рода конфликтов, принадлежащих по типу к конфликтам ревности. Неверность партнера ощущается ею как реальное лишение. Акцент здесь совершенно иной, нежели в том же конфликте, если подходить к нему с точки зрения мужчины.

Я рассматриваю этот вопрос очень бегло и вернусь к нему позже, но прежде хочу остановиться еще на одном моменте. Если фаллос обнаруживается в загражденной форме там, где в качестве указателя на желание Другого уготовано ему место, то как обстоит дело с субъектом? Дальнейшее рассмотрение покажет нам, что субъекту тоже предстоит найти свое место — место желанного объекта по отношению к желанию большого Другого. А это значит, что, как Фрейд в работе Бьют ребенка проницательно замечает, субъект в конечном счете обязательно должен определиться в отношении фаллоса — является он им, или нет. Так и только так может субъект себя идентифицировать. Короче, субъект сам, как мы увидим, выступает как похеренный, перечеркнутый, загражденный.

Особенно ярко это проявляется у женщины, о превратностях развития которой я в общих чертах сегодня в связи с фаллосом уже говорил. Женщина — да и мужчина, кстати — всегда оказываются перед неразрешимой дилеммой, с которой все типичные проявления женского начала — в том числе невротического характера, но не только они — так или иначе связаны. Что касается поисков удовлетворения, то этому служит прежде всего пенис мужчины, а впоследствии, в результате замещения, желание ребенка. Я говорю пока лишь о том, что стало в аналитической теории общим местом. Но что все это означает? Это означает, что такое важнейшее, глубокое и связанное с жизнью инстинкта удовлетворение, как удовлетворение материнства, доступно женщине, в конечном итоге, лишь путем ряда последовательных замещений, подстановок. И посколь-

ку пенис с самого начала является результатом подстановки — я бы даже сказал, фетишем — то и ребенок с определенной точки зрения тоже есть не что иное, как фетиш. Вот пути, которыми приходится женщине идти к тому, что является для нее, скажем так, инстинктом, естественным способом удовлетворения.

И наоборот, во всем, что следует направлению линии ее желания, она оказывается связана обусловленной функцией фаллоса необходимостью в определенной, различной от случая к случаю, степени быть этим фаллосом — как знаком того, что ей желанно — самой. Сколь бы хорошо вытеснена, verdrängt, функция фаллоса ни была, все проявления того, что рассматривается как женское в ней начало, связаны именно с этим. Тот факт, что она выставляет себя на обозрение и предлагает себя в качестве объекта желания, подспудно, тайным образом идентифицирует ее с фаллосом, ставя ее бытие в качестве субъекта в положение желанного фаллоса, означающего желания Другого. Само бытие это располагает ее по ту сторону предпринимаемого ею как женщиной маскарада, ибо в конечном итоге все, что из женского своего начала она демонстрирует, как раз и связано с тайной идентификацией се с фаллическим означающим — означающим, которое этому женскому ее началу наиболее близко.

Мы наблюдаем, как выходит здесь на поверхность самый корень того, что на пути осуществления субъекта в русле желания Другого выглядит как Verwerfung, как глубокое отторжение всем ее существом того, в чем является она окружающим под видом женщины. Удовлетворение дается ей путем подстановки, замещения, в то время как желание заявляет о себе в плане, где единственное, к чему может оно привести, — это глубочайшее отторжение, Venverfung, глубочайшее отчуждение ее бытия по отношению к тому, в чем призвано оно себя проявить.

Не думайте только, что у мужчины положение лучше. Оно даже, пожалуй, комичнее. Ведь у него, этого несчастного, фаллос как раз имеется, и травмой служит для него знание о том, что его нет у матери — раз уж она, такая сильная, фаллоса лишилась, что же тогда ждет его? Именно в этом изначальном страхе за женщин видит Ка-рен Хорни один из главных источников связанных с комплексом кастрации переживаний. Мужчина, как и женщина, стоит перед Дилеммой, только дилемма эта несколько иная. У него маскарад имеет, напротив, место по линии удовлетворения, ибо проблемуопасности, угрожающей тому, что мужчина в действительности имеет, он решает хорошо нам известным способом, то есть просто-напросто идентифицируя себя с тем, кто соответствующие знаки отличия носит и, судя по всему, успешно опасности избежал — с отцом. В конечном итоге мужчина обретает свою мужественность лишь посредством неопределенно длинной череды препоручи-тельств, идущих от всех его предков по мужской линии и проходящих через непосредственного родителя.

Зато по линии желания, то есть постольку, поскольку ему предстоит получить удовлетворение от женщины, он, как и она, пустится на поиски фаллоса. И как все данные, не только клинические — к чему я еще вернусь — о том свидетельствуют, он потому-то и не находит его, этот фаллос, там, где ищет, что ищет его он вовсе не там.

Другими словами, для женщины символический пенис располагается внутри, если можно так выразиться, поля ее желания, в то время как для мужчины он расположен снаружи. Это и объясняет как раз тот факт, что в моногамных отношениях мужчины всегда проявляют тенденции центробежные.

Именно потому, что женщина не является сама собой, именно потому, что в поле своего желания ей уготована участь быть фаллосом, и суждено ей испытать Verwerfungсубъективной идентификации — идентификации, происходящей там, где заканчивается вторая, берущая начало от большого Dлиния. Что же касается мужчины, то именно постольку, поскольку он не является, получая удовлетворение, самим собой, то есть постольку, поскольку, заимствуя удовлетворение Другого и у Другого, он рассматривает себя как простое орудие этого удовлетворения, оказывается он в любви ему, этому Другому, внеположен.

Проблема любви — это проблема глубокого разделения, которое она в деятельность субъекта вводит. Согласно самому определению любви, гласящему: "Любить — значит давать то, чего не имеешь", — для мужчины любить означает давать то, чего он не имеет, фаллос, существу, которое этим фаллосом не является.

23 апреля 1958 года