X Разговор на ступенях пантеона

Аффекты.

Философия и психоанализ.

Наука и психоанализ.

Студент и пролетарий.

[Поскольку юридический факультет на улице Сен-Жак оказался закрыт, встреча с относительно небольшим числом участников семинара состоялась на ступенях Пантеона. Многие вопросы, в записи неразличимые, в данном тексте отсутствуют.]

Я хотел бы получить разъяснения по поводу неприятного инцидента, из-за которого мы здесь оказались. Ну, а пока я готов ответить на ваши вопросы.

X: [О диалектике Гегеля.]

Я сообразил на этих днях, что о функциях господина и раба, заимствованных мною из диалектики Гегеля, мне уже приходилось говорить раньше, причем более детально, чем я делаю это теперь.

Я никогда не говорю ничего, что не было бы продумано мною раньше, так что об этом можно было догадываться. Но другое дело вернуться к тексту моего семинара, которые всегда, как вам известно, стенографировались.

В ноябре 1962 года, ведя в госпитале Святой Анны семинар, посвященный тревоге, я, начиная, если не ошибаюсь, со второй лекции, четко обозначил нечто такое, что идентично, в принципе, тому, что говорю я сейчас о дискурсе господина. Я указал тогда на различия между позициями господина и раба как описаны они в Феноменологии духа. Именно это послужило отправной точкой для Кожева, который всегда тщательно обходил то, что у Гегеля этому моменту предшествовало, — но я заостряю ваше внимание совсем не на этом.

180

Те же мысли, которые я развиваю сейчас относительно дискурса господина, определили в свое время и способ моего подхода к тревоге.

Один человек, в мотивы которого я предпочту не вдаваться, написал целый доклад, который должен через два дня выйти в свет, где в примечании он обличает меня в том, что я, мол, отодвинул на задний план, а то и вовсе положил под сукно, такое понятие, как аффект. Неправда, будто я забываю об аффекте — напротив, благодаря их стараниям я испытываю его на собственной шкуре. Весь семинар этого года выстроен вокруг тревоги как аффекта — того центрального аффекта, вокруг которого все и упорядочивается. Поскольку тревога выступает у меня как основополагающий аффект, даже к лучшему, пожалуй, что я он с колыбели не был мне чужд.

На самом деле я всего-навсего отнесся всерьез, говоря о причинах Verneinung, к тому, о чем недвусмысленно заявляет сам Фрейд — что вытесняется вовсе не аффект. Именно в связи с этим и вводит Фрейд пресловутый термин Reprдsentanz, который я, в отличие от многих других, упорно, и не без определенных на то причин, передающих его как представительное представление, перевожу как представитель представления, что далеко не одно и то же. В одном случае, представитель сам не является представлением, в другом — это всего лишь представление наряду с прочими. Эти два перевода отличаются между собою принципиально. По моей версии аффект в результате вытеснения оказывается смещен, не поддается идентификации, ускользает — его корни становятся от нас скрыты.

В этом суть вытеснения. Аффект не подавляется — он смещается, становится неузнаваем.

X: [Об отношениях экзистенциализма и структурализма.]

Именно так — как если бы экзистенциалистская мысль была единственной гарантией возможности обратиться к аффекту.

X: — Как связана ваша концепция тревоги с концепцией Киркегора?

Вы представить себе не можете, каким мыслителем меня выставляют. Стоит мне о ком-нибудь упомянуть, как меня тут же зачисляют в его последователи. Это типично университетское головокружение. Почему бы мне, на самом деле, о Киркегоре не упомянуть? Ясно ведь, что придав в икономии — так как речь идет именно об икономии — такое значение тревоге, я не вправе был умолчать о том, что нашелся в один прекрасный момент человек, с которым связано выявление, обнаружение, не тревоги, конечно, а понятия тревоги, как сам Киркегор одну из своих работ озаглавил. И не случайно, конечно, понятие это явилось на свет в определенный исторический момент. Об этом я как раз и хотел сегодня утром с вами поговорить.

Я не единственный, кто провел эту параллель с Киркегором. Вчера я получил книжку Мануэля Диегеза. В ней он много всякого обо мне пишет. Поскольку мне нужно было готовиться к нашему занятию, а происходило это в последний момент — то, что я говорю, принимает окончательный вид за несколько часов до встречи — все, что я пишу и вам рассказываю, ложится на бумагу обычно где-то между пятью и одиннадцатью часами утра — у меня не было времени сориентироваться в куче имен, с которыми меня связывают, находя мне предшественников не только в Киркегоре, но в Оккаме и Горгии. Все это в книге есть, как и многое из того, что я здесь вам рассказываю. Это довольно редкий случай, потому что половина книги, где меня не цитируют, называется Лакан и — держу пари, что не угадаете — трансцендентальный психоанализ. Это стоит прочесть. Лично меня это удручает. Я не считаю себя таким уж трансцендентальным, но со стороны, наверно, виднее. Как говорил мне один тип по поводу публиковавшихся о нем книг — Чего-чего, дорогой мой, а идей у нас с вами хватает. Довольно об этом.

X: — Считаете ли вы, что идеи, которые вы выносите из психоаналитической практики, дают вам нечто такое, к чему помимо нее вы не смогли бы прийти?

182

Я так считаю — почему и обрекаю себя вот уже восемнадцать или девятнадцать лет на такие труды. Иначе не представляю себе, зачем бы я это делал. И я не вижу причин числить мое имя среди философов — это, по-моему, не совсем оправдано.

X: — Не могли бы вы вернуться к тому, что начали было говорить о Гегеле?

Я не собираюсь проводить здесь семинар, который предназначался для сегодняшнего утра. Я остался здесь не для этого. Я лишь пользуюсь случаем узнать, что иные из вас хотели бы мне сказать, так как в аудитории сделать это не просто.

X: — Вы говорили о Другом как сокровищнице означающих и еще вы говорили, что мы с ним не сталкиваемся. Может ли оно включать в себя вещи бессвязные? Означающее не обязательно представляет собой нечто связное.

Вы действительно уверены, что я говорил то, что вы мне приписываете? Когда это я говорил, что с другим не сталкиваются? Мне кажется, я ничего подобного не говорил. Это было бы странно. Если я и сказал такое, то разве по неловкости, но подобная неловкость с моей стороны была бы не менее странной.

X: — [Вопрос неслышен]

Я нападаю на философию? Это преувеличено.

X: — Создается такое впечатление.

Это всего-навсего впечатление. Меня спросили только что, не считаю ли я, что вещи, которые я говорю, могут оказаться проблематичными. Я ответил, что да. Я говорю их лишь потому, что за ними стоит конкретный опыт, опыт аналитический. Не будь этого, я не считал бы себя вправе, да и не имел бы желания, продолжать философский дискурс долгое время спустя после того, как с ним было покончено.

X: — Но это преображает его.

183

Нет, это его не преображает. Психоанализ — это другой дискурс. Именно это и пытаюсь я вам внушить, напоминая, по мере сил, тем, кто не имеет об аналитическом опыте представления, что именно таков, по крайней мере, его девиз. Именно из этого я исхожу. В противном случае дискурс этот не был бы с точки зрения философской настолько проблематичным, о чем и напомнил только что присутствующий здесь господин, который, первым взяв слово, перевел его на язык софистики. Я не думаю, что это так. Автор, о котором я только что говорил, выставляет меня на вид, помещая в центр той мешанины, которую являет собой современный философский дискурс с его трещинами и дырами. Сделано это неплохо, с исключительной симпатией'но при первом знакомстве — позже я, может быть, изменю свое мнение — мне сразу подумалось, тем не менее, что ставить меня в этот ряд — это явное Entstellung, смещение того смысла, который я в свои слова вкладывал.

X: — То, что вы, говорите, всегда децентрировано по отношению к смыслу, вы бежите от смысла.

Именно это, наверное, и делает мой дискурс дискурсом аналитическим. Сама структура аналитического дискурса этого требует. Я, скажем так, придерживаюсь его, насколько могу — чтобы не сказать, что совпадаю с ним, когда везет, совершенно, что было бы самонадеянно.

Вчера в журнале Бессознательное, который я, по личным причинам, никогда, как правило, не открываю, я обнаружил поразительную статью. В последнем номере этого журнала никто иной, как Корнелиус Касториадис собственной персоной рассматривает мой дискурс с точки зрения его отношений с наукой. И что же он говорит? Да то самое, что не устаю твердить и я сам, то есть что дискурс этот соотносится с наукой строго определенным образом. То, в чем он видит трудность моего дискурса, то есть, поясняю, то смещение, что не прекращается у меня никогда, и есть как раз необходимое условие аналитического дискурса, почему и можно утверждать, что дискурс этот я не сказал бы, что совпадает с научным, но обусловлен им — обусловленпостольку, поскольку этот последний не оставляет человеку никакого места.

Я как раз собирался сделать упор на этом сегодня утром. Но не годится открывать тему, на которую у нас с вами через неделю предстоит разговор.

X: — По поводу тревоги — я полагал, что она представляет собой противоположность наслаждения.

То, на чем я делаю особый упор, говоря об аффектах, это тревога — совершенно особый аффект, отличающийся от других тем, что он, якобы, лишен объекта, беспредметен. Взгляните на все, что о тревоге было написано, и вы увидите, что все твердят одно — страх имеет предмет, тогда как тревога, якобы, беспредметна. Я же утверждаю, напротив, что тревога небеспредметна. Я сформулировал эту идею уже давно и, как видно, мне придется и дальше вам ее растолковывать.

В то время я еще не назвал его, этот предмет тревоги, избыт(очн)ым наслаждением, и это говорит о том, что прежде, чем ему это именование дать, предстояло многое сделать. Это, строго говоря… я не могу дать ему имя, потому что это, собственно говоря, имени не имеет. Да, это избыто(чно)е наслаждение, но хотя приблизительно его так обозначить, передать, можно, предмет этот неименуем. Вот почему для передачи того, о чем идет речь, пришлось воспользоваться термином прибавочной стоимости. Иной подход к этому объекту, без которого тревоги нет, до сих пор не был, похоже, найден. Это то самое, чему я в течение многих лет постепенно придаю все более определенную форму. Что дало, между прочим, многим болтунам повод сделать поспешные заключения относительно того, что я под объектом а имею в виду.

X: — [Вопрос неслышен]

В моей схеме университетского дискурса а занимает место чего? Место, скажем так, объекта эксплуатации в университетском дискурсе, который найти нетрудно — это студент. Размышляя над этой записью, можно объяснитьнемало любопытных явлений, происходящих в современном мире. Есть разница, конечно, между радикальными его проявлениями — это как раз то, что на наших глазах и произошло — и теми способами, которыми функция университета поддерживается, латается, подновляется, что может продолжаться исключительно долго. Функция эта имеет, на самом деле, вполне определенное назначение, всегда связанное с состоянием дискурса господина — с тем, насколько он выходит наружу. Ведь он, дискурс этот, весьма долго выступал, на самом деле, в замаскированной форме. Сейчас внутренняя необходимость заставляет его все чаще эту маску сбрасывать.

Чему служил Университет? Функцию его можно проследить от эпохи к эпохе. Сейчас, в связи с тем, что дискурс господина обнаруживает себя все более неприкрыто, дискурс Университета не то, чтобы поколеблен или упразднен, нет, но встречается с неожиданными трудностями. Подход к этим трудностям нужно искать со стороны тесной связи его с положением студента, который всегда идентифицируется в нем, в более или менее завуалированной форме, с объектом а, предназначенным произвести на свет что? — Перечеркнутое S, которое вы находите внизу справа.

В этом-то и заключается трудность. Продуктом производства оказывается субъект. Субъект чего? Так или иначе, это субъект разделенный. Нынешний ход событий показывает, что положение вещей, когда операция эта сводится к подготовке преподавателей, становится все менее и менее терпимо и требует оценки тем более импровизированной, что она вот-вот будет поверена фактами. То, что сейчас происходит и что все называют кризисом Университета, вполне укладывается в эту формулу. Он требует этого, поскольку основы ее лежат на самом что ни на есть радикальном уровне. Нельзя ограничиваться отношением к ней как к факту. Оценить то, что происходит сейчас в Университете, можно лишь исходя из положения, которое занимает университетский дискурс среди трех других в моей поворотной, революционной — в несколько ином смысле, чем это слово употребляют обычно — формуле.

X: — [Ореволюционерах и пролетариате.]

Пролетарий? Когда это я говорил о пролетарии? На уровне дискурса господина его место очевидно. У истоков своих дискурс господина имел дело с тем, что возникло первоначально в качестве пролетариата, бывшего тогда рабским сословием. Мы возвращаемся, таким образом, к гегелевскому термину. Раб, как я уже подчеркивал, являл собой поначалу знание. Эволюция дискурса господина связана именно с этим. Роль философии состояла в том, чтобы выстроить знание господина — знание, похищенное у раба. Наука в том виде, в котором она существует сегодня, в этом функциональном преобразовании, собственно, и состоит — в той или иной степени мы всегда оказываемся на грани архаики, и я, как вы знаете, призываю вас к осторожности.

Но как бы то ни было, в знании действительно заложена трудность, состоящая в противоречии между умением, с одной стороны, и эпистемой в собственном смысле слова, с другой. Эпистема возникла как результат вопрошания, очищения знания. Философский дискурс показывает, что философ всегда на нее опирается. Не случайно он обратился с вопросами к рабу и показал тому, что тот знает — причем знает то, чего не знает. При этом умалчивается, однако, о том, что знает он лишь постольку, поскольку ему задают правильные вопросы. Именно таким образом произошел сдвиг, в результате которого научный дискурс оказался на стороне господина. Именно с этим положением дел нам теперь невозможно справиться.

X: — Но где все-таки место пролетария?

Он может быть только там, где он должен быть — вверху справа. На месте большого Другого, правда? Строго говоря, знание его более не отягощает. Пролетарий не просто подвергается эксплуатации — это тот, у кого функция знания была отнята. Пресловутое освобождение раба имело, как водится, свои темные стороны. Оно не является чисто прогрессивным. Ценой за прогресс оказывается лишение.

Я не стану делать далеко идущие выводы на этой почве, я буду соблюдать осторожность, но в тематике, именуемоймаоистской, есть нечто такое, что меня удивляет — это значение, которое они придают знанию работника ручного труда. Я не претендую на компетентность в этом вопросе, я лишь отмечаю деталь, обратившую на себя мое внимание. Тот факт, что знание эксплуатируемого подвергается переоценке, глубоко мотивирован, на мой взгляд, самой структурой. И речь идет, если, конечно, все это не чистой воды мечта, именно о знании. Может ли в мире, где возникло и существует, присутствует не просто мысль о науке, но наука как таковая, наука, в каком-то смысле объективированная, то есть, я хочу сказать, вещи, только науке обязанные своим существованием, затейные штучки, обитающие в одном пространстве с нами, — может ли в таком мире техническое знание-умение на уровне ручного труда получать достаточный вес, чтобы стать подрывным фактором? Вопрос стоит для меня именно так.

Что вы делаете со всем, что я говорю? Вы с помощью специальной машинки это записываете, а потом устраиваете вечера, говоря знакомым — приходите, есть пленка Лакана.

13 мая 1970 года.