Дискурс без слов.

Места предвосхищают интерпретацию.

Связь знания с наслаждением.

Раб, у которого украли его знание.

Желание знать

Позвольте мне, дорогие мои друзья, еще раз обратиться к той помощи, которую вы мне, во всех смыслах этого слова, оказываете, в том числе и сегодня, следуя за мной, иные из вас уже в третий раз, в моих мытарствах.

Прежде, однако, чем я это сделаю, не могу не рассказать (в благодарность людям, которым я этим обязан) о том, как мы здесь оказались. Произошло это в порядке одолжения, которое юридический факультет соблаговолил сделать своим коллегам из Школы Высших Исследований, к которым оказался сопричисленным и я сам. Пользуюсь случаем, чтобы принести юридическому факультету и, в частности, его руководству в лице господина декана, благодарность, к которой, надеюсь, присутствующие охотно присоединятся.

Как вы, наверное, уже поняли из объявления, хотя аудитория эта и предоставлена в мое распоряжение каждую среду, мы будем собираться здесь лишь вторую и третью среду каждого месяца, что позволит мне посвятить оставшиеся среды другим делам. Я полагаю возможным объявить, в частности, что первую из сред месяца, хотя и не каждого, а лишь каждого второго, то есть в первую среду декабря, февраля, апреля и июня я буду вести в Венсенне, — не семинар конечно, а нечто прямо ему противоположное. Чтобы подчеркнуть, что речь идет о чем-то совсем другом, я даже назвал их четырьмя импровизациями, дав им юмористическое название, которое вы узнаете из помещенных мной уже объявлений.

Как видите, я сознательно кое о чем предпочитаю недоговариватьо котором мы с вами знаем. То есть не просто вписано в реальность, а стало частью ее несущих конструкций.

Что до буквенной формы, в которую мы эту символическую цепь облекаем, то она, разумеется, не имеет значения — лишь бы запись была достаточно четкой, чтобы в ней обнаружились некие постоянные соотношения. Такова наша формула.

О чем она говорит? В ней запечатлен определенный момент, результат, к которому придут наши рассуждения, которые разъяснят нам, какой смысл подобает этому моменту придать. Он говорит о том, что стоит S1вступить в поле других означающих — поле уже сложившееся, поскольку они друг через друга в качестве означающих уже артикулированы — как в результате этого вмешательства в систему, этого предстояния другому_возникает $, то самое, одним словом, что мы назвали расщепленным субъектом. К этому субъекту нам еще предстоит в этом году вернуться, чтобы в полной мере его позицию оценить.

Наконец, мы с самого начала подчеркивали, что итогом этого процесса оказывается нечто такое, что мы определяем как потерю, или утрату. Ее-то и означает в нашей формуле буква, читать которую следует как объект а.

Мы не преминули также указать то место, откуда функция утраченного объекта была нами почерпнута. Источником послужили для нас рассуждения Фрейда об особом смысле, которое получает у говорящего существа повторение. Повторение не является одним из следствий памяти, в биологическом смысле этого слова. Повторение связано определенным образом с тем, что является пределом этого знания и именуется нами наслаждением.

Вот почему формула, гласящая, что знание есть наслаждение (от) Другого, носит характер логического суждения. Другой здесь, разумеется, не является тем или иным конкретным Другим — это то, что возникает в качестве поля в результате вмешательства означающего.

В возражение мне вы укажете, конечно, на то, что мы, в сущности, вращаемся в замкнутом кругу — означающее, Другой, знание, означающее, Другой, знание, и т. д. И вот тут-то термин наслаждение и позволяет нам разглядеть тотпункт, где инструментарий вводится в действие. Указав на него, мы выходим, безусловно, за пределы того, что именуется, в строгом смысле этого слова, знанием, и переходим к его пределам, к области пределов как таковых — той самой, к которой речь Фрейда осмелилась приблизиться.

Что из его выражений следует? Знание? Навряд ли — скорее, путаница. Что ж, путаница как раз и должна послужить для нашего размышления отправной точкой, ибо речь идет о пределах, о том, как из системы выйти. Выйти на каком основании? Жаждая смысла, как если бы система испытывала в нем нужду. Система, конечно же, не нуждается в нем нимало. А вот нам, существам слабым и оказавшимся в этом году, в курсе нашем, на распутье, нам он не помешает. Что ж, вот он, смысл, по крайней мере один.

Как знать, может быть, он не истинный. С другой стороны, мысль «а может быть, не истинный», будет, вы сами увидите, приходить нам в голову на каждом шагу. Сама настойчивость этой мысли и внушает нам подобающее представление об измерении истины.

Обратите внимание, насколько двусмысленно звучит у психоаналитиков, с их непроходимой тупостью, слово Trieb — они не делают ни малейших усилий, чтобы понять логику этого понятия. А ведь у него есть свое происхождение, история употребления этого слова восходит еще к Канту, и роль его в аналитическом дискурсе слишком важна, чтобы незаслуженно переводить его скороспелым словечком инстинкт. Впрочем, в конечном счете, такого рода смысловые скольжения не случайны, и мы сами, давно указавшие на ошибочность этого перевода, можем, однако, обернуть его в свою пользу. Не для того, разумеется, чтобы увековечить в психоанализе, да еще в этом смысле, понятие инстинкта, а лишь в напоминание о том, что делает рассуждения Фрейда пригодными для жизни и в попытке их, рассуждения эти, обжить по-другому.

В обыденном сознании инстинкт представляют себе неким знанием — знанием, о содержании которого сказать ничего нельзя, хотя результатом его считается, и небезосновательно, возможность поддержания жизни. И напротив, принимая всерьез то, что говорит о принципе удовольствияФрейд, видевший его значение для функционирования организма в поддержании напряжения на максимально низком уровне, не приходим ли мы неизбежно к тому, что сама логика его рассуждений навязала впоследствии и ему, — не приходим ли мы к влечению к смерти!

Понятие влечения к смерти было подсказано ему самим развитием его опыта, аналитического опыта, представляющего собой не что иное, как структуру дискурса. Ибо не надо забывать, что наблюдая за тем, как люди себя ведут, понятие влечения к смерти не изобрести никогда.

Влечение к смерти — оно здесь налицо. Оно там, где между вами и тем, что я говорю, что-то происходит.

2

Я сказал тем, что я говорю, я не имею в виду то, что есмь я сам. Зачем, если благодаря содействию, оказанному вашим присутствием, это видно и так? Я не сказал бы, впрочем, что оно говорит в мою пользу. Порою, и очень часто, оно говорит вместо меня.

Как бы то ни было, если что и оправдывает те речи, что я веду с этой кафедры, так это, по сути дела, то, что проявилось в различного рода содействии, оказанном мне, поочередно, в местах, где доводилось мне вести семинар.

То, о чем я собираюсь сейчас сказать, так и просится у меня на язык, ибо сегодня, когда мы собрались в новом месте, это придется особенно кстати. Место всегда играло свою роль в формировании стиля того, что я назвал проявлениями содействия, — проявлениями, насчет которых не упущу случая заметить, что они очень близки к интерпретациям в самом расхожем смысле этого слова. То, что я в вашем присутствии и с вашей помощью когда-либо для вас говорил, каждый раз, то есть в каждом географически ином месте, являлось интерпретированным уже заранее.

Вы поймете это, познакомившись поближе с моими вращающимися четвероногими формулами — я к этой теме еще вернусь. Но чтобы не оставлять вас в совершенном недоумении, скажу вам пару слов уже теперь.

Если бы пришлось мне теперь интерпретировать то, что говорилось мной в госпитале св. Анны между 1953 и 1963 годами, а точнее, интерпретацию эту фиксировать — речь идет об интерпретации в смысле противоположном интерпретации аналитической, что ясно дает почувствовать, насколько понятие аналитической интерпретации идет вразрез с расхожим значением этого слова, — то я сказал бы, пожалуй, что воспринимались они в шутейном духе, что именно веселье звучало в них главной нотой.

Типичным для моей тогдашней, медицинской по преимуществу, аудитории — хотя присутствовали в ней, надо сказать, не только люди медицинской профессии — был персонаж, пересыпавший мою речь непрерывной чередой острот и дурачеств. Именно это было, по-моему, характерно для атмосферы, окружавшей в течение десяти лет мои публичные выступления. Лишним доказательством чему служит тот факт, что стоило мне посвятить триместр анализу остроумия, как настроение в аудитории заметно скисло.

Отступление получилось длинным, и я не могу долго разговаривать на эту тему, но нельзя не добавить несколько слов и о другой интерпретации — интерпретации, характерной для того места, где мы с вами в прошлом году расстались, для Высшей Нормальной Школы (E.N.S.).

E.N.S. — эти инициалы звучат просто великолепно. Невольно приходит на память латинское ens, сущее. Орфографическими двусмысленностями всегда можно с умом воспользоваться, особенно в данном случае, когда с тех же букв начинается французское enseigner, преподавать. Так вот, именно там, на улице Ульм, до людей впервые дошло, что деятельность моя являлась преподаванием.

Ранее, однако, факт этот отнюдь не представлялся им очевидным. Более того, этого не признавали. Профессора, в особенности медики, выказывали обеспокоенность. Тот факт, что к медицине мои семинары отношения не имели, ставил под сомнение саму возможность относиться к ним как к преподавательской деятельности. Именно так и обстояли дела до тех пор, пока не явились на моих занятиях люди из «Аналитических тетрадей», то есть люди, получившиеобразование там, где, как я задолго до этого, то есть в эпоху приколов, сказал, знаний никаких образование не дает, но учат зато превосходно. То, что речи мои они интерпретировали именно так — я повторяю, что вовсе не аналитическую интерпретацию имею сегодня в виду, — вполне объяснимо.

Мы понятия, естественно, не имеем о том, что произойдет здесь. Я не знаю, явятся ли сюда правоведы, но для интерпретации присутствие их было бы на самом деле неоценимо. Не исключено, что из трех периодов этот окажется самым важным: ведь в этом году нам предстоит подойти к психоанализу с оборотной его стороны и придать ему, может быть, его статус — в смысле, который как раз и именуется юридическим. Это, во всяком случае, всегда было связано, и притом решающим образом, со структурой дискурса. Если суть права состоит не в этом, если не здесь находится место, где мы осязательно ощущаем, каким образом выстраивает дискурс реальный мир, то где еще нам его искать? Вот почему и здесь мы чувствуем себя вполне на своем месте.

Так что воспользовался я представившейся мне счастливой возможностью не только, как видите, из соображений удобства. Да и вам, особенно тем, что привыкли к другому берегу Сены, такой переезд доставил, надеюсь, минимальные неприятности. Не знаю, как тут с парковкой, но вы можете в конце концов воспользоваться и прежней, на Рю д'Ульм.

3

Итак, начнем сначала.

Мы успели прийти к тому, что место нашего инстинкта, как и нашего знания, задается тем определением, которое Биша дает жизни. «Жизнь, — говорит он, и это, если присмотреться, очень глубокое определение, совсем не в духе Прюдома, — это совокупность сил, которые сопротивляются смерти».

Прочтите то, что написал Фрейд в отношении сопротивления, которое оказывает жизнь погружению в нирвану, — именно так окрестил Фрейд влечение к смерти, когда впервые заговорил о нем. И в рамках аналитического опыта, опыта по сути своей дискурсивного, он, несомненно, представляет себе это погружение как возвращение к неодушевленному состоянию. Фрейд не колеблется сделать именно этот вывод. Если что и не позволяет какое-то время пузырю жизни лопнуть — при чтении соответствующих страниц образ этот просто напрашивается — так это то обстоятельство, что для возвращения в небытие жизнь неизменно выбирает одни и те же, когда-то ей раз и навсегда проложенные пути. Что здесь перед нами, как не подлинный смысл, приданный, наконец, тому, что находим мы в понятии инстинкта с его имплицитным знанием?

Эта дорожка, тропка эта, нам хорошо знакома — речь идет о знании предков. Но что оно представляет собой, это знание? — спросим мы себя, не забывая при этом о том, что назвал Фрейд лежащим по ту сторону принципа удовольствия, ни в коем случае тем самым этот последний не отвергая. Знание — это то, благодаря чему жизнь не заходит в своем стремлении к наслаждению за определенный предел. Ибо путь к смерти — а именно о нем идет речь, так как Фрейд рассуждает в данном случае о мазохизме, — путь к смерти, повторяю, как раз и представляет собой то самое, что именуется наслаждением.

Знание с наслаждением изначально связаны, и именно в эти отношения вторгается то, что возникает в момент появления означающего инструментария. Не исключено, таким образом, что функцию возникновения означающего нам удастся с тем, о чем мы здесь говорим, увязать.

Достаточно и этого, скажут нам, какая нужда искать всему объяснения? Любому известно — для того, чтобы знание правильно выстроить, вопросами о происхождении лучше не задаваться. То, что мы делаем, ища пресловутые связи, является по отношению к тому, о чем нам предстоит говорить в этом году, к вопросам структуры, излишним. Это всего-навсего бесплодные поиски смысла. И все же я вновь призываю дать себе отчет в том, что мы собой представляем.

Итак, продолжим.

Именно в соединительном звене наслаждения — причем не первого попавшегося, ибо Наслаждение, о котором идет речь, должно, разумеется, оставаться непрозрачным,

— именно в звене особого, привилегированного наслаждения — привилегированного не потому, что это наслаждение сексуальное, так как то, на что наслаждение это, будучи соединительным звеном, указывает, представляет собой утрату сексуального наслаждения, кастрацию, — именно во взаимодействии здесь, в этом звене, с сексуальным наслаждением происходит у Фрейда, в его притче о повторении, зарождение того действительно радикального, что облекает плотью буквенные символы нашей схемы. Однажды возникнув, Sj, в первом такте, повторяется подле S2. В результате вступления их во взаимодействие возникает субъект, который оказывается чем-то представлен, некоей утратой,

— утратой, понимание двусмысленности которой стоило затраченного нами усилия к постижению смысла.

И вовсе не случайно тот самый объект, вокруг которого разворачивается в анализе, как я указывал, вся диалектика обманутых ожиданий, фигурировал у меня в прошлом году под именем избыто(чно)го наслаждения (plus-de-jouif). Это означает, что утрата объекта является одновременно зиянием, дырой, готовой вместить что-то такое, что может представлять собой — мы не знаем наверное — нехватку наслаждения, — нехватку, чье место задается процедурой знания, которое теперь, получив от означающего членораздельность, несет на себе совершенно иные акценты. А может быть, зияние и нехватка одно и то же?

Связь с наслаждением предстает еще более выраженной благодаря той, виртуальной покуда, функции, что именуется функцией желания. Именно по этой причине, кстати говоря, я предпочитаю называть это явление избыт(очн)ым наслаждением, вместо того чтобы связывать его с форсированием или нарушением границ.

Давайте с этой неразберихой раз и навсегда здесь покончим. Если анализ что-то вообще показывает, так это то — я взываю здесь к тем, кого нельзя обвинить, как труп у Барреса, в невнятице, — что никаких нарушений не происходит. Изворачиваться не значит нарушать. Видеть, что дверь приоткрыта, и войти в нее — совсем не одно и тоже. Унас еще будет случай столкнуться с тем, с чем я собираюсь вас познакомить — речь пойдет не о нарушении, а, скорее, о вторжении, о провале в поле чего-то такого, что относится к категории наслаждения, о некоей прибыли.

Но даже за это, возможно, надо платить. Почему и сказал я вам в прошлом году, что у Маркса, где наше а налицо, оно предстает как функционирующее на уровне, который, именно благодаря аналитическому дискурсу, и никакому другому, вычленяется как уровень прибавочного наслаждения. Оно-то и предстает у Маркса как то, что происходит на самом деле на уровне прибавочной стоимости.

Конечно, прибавочную стоимость придумал не Маркс. Просто никто до него не знал, где ее настоящее место. А место это то самое, о котором я только что говорил — двусмысленное место избыточного, прибавочного труда. И что он, этот избыточный труд дает? — спрашивает Маркс. Конечно же, наслаждение, которое должно, разумеется, кому-то достаться.

Беда в том, что когда за него платят, его получают, а получив его, нужно его тут же растратить. Если его не тратят, это влечет неприятные последствия. Но разговор на эту тему мы покуда отложим.

4

Что я собираюсь сделать? Я начну постепенно убеждать вас в том, что моя четвероногая конструкция, с ее четырьмя позициями, может послужить определению четырех основополагающих типов дискурса. Для этого я просто-напросто продемонстрирую вам координаты, в которых она работает.

Я не случайно начал именно с той, первой, формулы, что написана у меня на доске. Казалось бы, я с тем же успехом мог начать с любой другой из них — со второй, например. Но факт остается фактом — именно первая формула, та, что исходит из означающего, представляющего субъект перед другим означающим, играет совершенно особую роль-ведь из того, что нам в этом году предстоит сказать, выяснится, что именно в этой из наших четырех формул окажется артикулирован дискурс господина.

О том, насколько велико его, дискурса господина, историческое значение, напоминать вам, по-видимому, нужды нет, ибо большинство из вас было как-никак просеяно через сито так называемого университета, и вы знаете, хотя бы лишь понаслышке, что философия только об этом и говорит. Но еще до того, как тема эта вышла на первый план, то есть была названа по имени — что у Гегеля, по меньшей мере, бросается в глаза и им специально проиллюстрировано, — ясно было, что именно на уровне дискурса господина появилось нечто такое, что к нам, когда мы говорим о дискурсе, при всей двусмысленности его, имеет непосредственное отношение и носит название философии.

Я не знаю, какие выводы из того, на что я сейчас укажу, мне достанет времени сделать, но если мы собираемся рассмотреть все четыре дискурса, о которых идет речь, медлить не стоит.

Как называются остальные три? Отвечаю сразу же, хотя бы для того — а почему бы и нет? — чтобы вас заинтриговать.

Тот, что записан на доске вторым — это дискурс истерика. Это не очевидно, но я в дальнейшем все объясню.

За ним следуют еще два. Один из них — это дискурс аналитика. А другой — нет, вот этого я вам точно пока говорить не стану. Если я прямо вот так, сегодня, это скажу, недоразумений не оберешься. А дискурс этот, между тем, актуальный

— вы увидите сами.

Вернемся, поэтому, к самому первому. Для начала мне придется уточнить обозначения, использованные мною в алгебраическом аппарате, описывающем здесь структуру господского дискурса.

S, — это, попросту говоря, означающее, функция означающего, на которой покоится суть того, что представляет собой господин. С другой стороны, справа — вы помните, наверное, я на это в прошлом году неоднократно ваше внимание обращал — находится область раба, то есть знание, S2. Судя по дошедшим до нас свидетельствам о жизни в античности или, по крайней мере, о том, как современники о

21

ней судили — прочтите на этот счет «Политику» Аристотеля, — мое утверждение, что раб характеризуется как носитель знания, сомнений вызвать не может.

В античную эпоху раб является не просто, как в современном обществе, одним из классов — это функция, вписанная в семью. Раб, о котором говорится у Аристотеля, является частью не только государства, но, и притом в большей степени, еще и семьи. А происходит это потому, что ему принадлежит умение. Прежде чем судить о том, знает ли себя знание, можно ли положить в основу понятия о субъекте перспективу знания, вполне прозрачного для себя самого, необходимо прежде уметь исчерпать регистр того, что с самого начала выступает именно как умение.

На наших глазах происходит нечто такое, что сообщает философии ее первичный — хотя и не единственный, как вы убедитесь в дальнейшем — смысл. Что я имею в виду? Следы этого мы находим, к счастью, уже у Платона, о чем очень важно помнить, если мы хотим найти тому, о чем мы говорим, его настоящее место — в конце концов, если в том, что нас так мучительно занимает, имеется хоть какой-то смысл, то в чем может он состоять, как не в том, чтобы расставить все по своим местам? На что философия всем развитием своим указывает? Да именно на это — на то, как господин похищает, отбирает, изымает у рабского состояния его знание.

Чтобы заметить это, достаточно быть хоть немного начитанным в диалогах Платона, и я, Бог свидетель, вот уже шестнадцать лет прилагаю усилия к тому, чтобы слушатели мои эту начитанность приобрели.

Проведем для начала различие между тем, что я назову в данном случае двумя ликами знания — знанием артикулированным и, с другой стороны, тем умением, что, несмотря на близость свою к животному знанию, не лишено у раба того инструментария, который обращает его в языковую сеть, и притом одну из наиболее развитых. Важно заметить, что этот второй слой, этот артикулированный инструментарий, может передаваться — то есть переходить из кармана раба в карман господина — если допустить, конечно, что в эпоху эту карманы существовали.

Это и есть усилие, нужное для выделения того, что я называю словом эпистема. Это странное слово. Я не знаю, приходилось ли вам задуматься над ним хорошенько, но занять хорошую позицию это, в сущности, то же самое, что означает, по-немецки, verstehen. Речь идет о нахождении позиции, которая позволила бы знанию стать знанием господина. Функция эпистемы как знания, подающегося передаче, целиком заимствована — посмотрите, что говорится на сей счет в диалогах Платона — из техники ремесленного, то есть рабского, по сути, труда. Речь идет о том, чтобы извлечь содержащуюся в ней квинтэссенцию, сделав тем самым это знание знанием господина.

Все это дублируется, естественно, своего рода рикошетом, представляющим собой то самое, что называют ляпсусом, возвращением вытесненного. Что тот автор, что другой, что сам Карл Маркс — все они делают оговорку, говорят но.

Откройте Менон на том месте, где речь идет о извлечении корня из двух и его несоизмеримости. Но, говорит один из собеседников, ведь раб — позовите его, голубчика, сюда — вот видите, он же знает. Рабу задают вопросы — вопросы господина, конечно — и раб отвечает, естественно, на эти вопросы то, что сами вопросы ему в качестве ответа диктуют. Перед нами явно форма насмешки. Способ поглумиться над бедолагой, поджаривая его с обоих боков. Настоящая цель, очевидно, следующая — давая понять, что раб знает, сделать это в форме издевательства, но издевательства скрытого, так как все дело в том, чтобы похитить у раба его функцию на уровне знания.

Чтобы понять смысл сказанного, нужно разобраться в том — чем мы в следующий раз и займемся — каким образом артикулируется позиция раба по отношению к знанию. Я уже затрагивал эту тему в прошлом году, в форме броского hint. Принято считать, что наслаждение является привилегией господина. Интерес же, напротив, представляет, ясное дело, то, что опровергает эту истину изнутри.

Короче говоря, речь в данном случае идет о статусе господина. Сегодня я собирался лишь в качестве вступления пояснить вам, насколько глубоко статус этот, демонстрацию которого стоит отложить до следующего раза, нам интересен. Интересен становится он для нас тогда, когда то, что открывается нам и одновременно теряется где-то в углу пейзажа, оказывается функцией философии. Ввиду того, что времени у нас в этом году меньше, чем раньше, развить эту тему я не смогу. Но это не важно — кто-нибудь другой может обратиться к этой теме и делать с ней все что угодно. Историческая роль философии и состоит как раз в извлечении, я бы даже сказал, в фальсификации знания раба, чтобы получить из него, путем трансмутации, знание господина.

Означает ли это, что то, что возникает теперь под именем науки, чтобы поработить нас, является плодом такой операции? Не стоит торопиться с выводами — на наш взгляд, ничего подобного. Мудрость, о которой я говорю, эпистема, приспособленная к работе с любыми дихотомиями, дала лишь то знание, которое можно описать термином, послужившим самому Аристотелю для характеристики знания господина — знание теоретическое. Теоретическое не в том слабом смысле, который мы придаем этому слову сегодня, а в том специфическом смысле, который несет слово теория у Аристотеля. Заблуждение поистине удивительное. Я возвращаюсь вновь к этой теме, так как здесь кроется нерв моих рассуждений, их стержень. Лишь с того дня, когда путем отказа от, так сказать, незаконно приобретенного знания, кое-кому удалось впервые вывести из строгого взаимоотношения между Sjи S2функцию субъекта — под кое-кем я разумею Декарта, моя трактовка которого согласуется с мнением по крайней мере значительной части тех, кто этим философом занимался, — лишь с этого дня родилась наука.

Поворотный момент, когда была сделана попытка передачи знания от раба к господину, следует отличать от нового отправного момента, ознаменованного лишь определенным способом укоренить любое возможное высказывание в структуре в качестве чего-то такого, единственной основой чему служит артикуляция означающего. Это лишь небольшой, уже вам знакомый, пример прояснений, который тот тип работы, что я предлагаю вам в этом году, способен вам дать. Не думайте только, что мы этим и ограничимся.

Стоит открыть глаза на то, что я сейчас вам сказал, как оно немедленно представляется очевидным — кто же можетотрицать, что философия всегда была не чем иным, как поставленной на службу господина операцией по охмуре-нию публики? С другой стороны, мы имеем дискурс Гегеля и то чудовищное, что называет он абсолютным знанием. Что может означать абсолютное знание, если мы станем исходить из определения, которое, как я позволил себе напомнить, является для нашего подхода к знанию принципиальным?

С этого мы, пожалуй, в следующий раз и начнем. Это послужит для нас по крайней мере одной из отправных точек, так как есть и другая, не менее важная, помнить о которой в особенности полезно в свете чудовищных вещей, какие приходится слышать от психоаналитиков, когда речь идет о желании знания.

Если существует что-то такое, что психоанализ должен был бы отстаивать с пеной у рта, так это то, что желание знания не имеет к знанию ни малейшего отношения — если не отделываться, во всяком случае, от этой проблемы, похотливым словом трансгрессия. Перед нами здесь радикальное различие, имеющее для педагогики далеко идущие последствия — желание знания не является тем, что к знанию нас приводит. Приводит к знанию — вы простите мне, если доказательство я на более или менее долгий срок отложу — не что иное, как дискурс истерика.

Тут есть, и правда, над чем задуматься. Господин, который проделывает операцию перемещения, банковского перевода, рабского знания — действительно ли он к знанию этому так стремится? Действительно ли желание знания ему свойственно? Подлинный господин — как мы могли до недавнего времени наблюдать, хотя это и бросается в глаза все меньше — подлинный господин, повторяю, не желает ничего знать, он желает лишь, чтобы дело шло своим чередом. А зачем ему, собственно, это знание? Он может найти вещи и позанятнее. Каким образом удалось философии вдохнуть в господина желание знания? На этом вопросе мы и расстанемся. Считайте, что это маленькая провокация. Если кто-то найдет к следующему разу ответ, я охотно его выслушаю.

26 ноября 1969 года.

I. Порождение четырех дискурсов

Дополнение

Следующий сеанс: Акция протеста

Лица, по разным причинам испытывающие ко мне сочувствие, предупредили меня, что меня ждет акция протеста.

Они не отдают себе отчета в том, что я, в свою очередь, тоже этой акции ожидаю. Ожидаю на предмет того, что меня крайне интересует — а именно, подтвердит или опровергнет она мои соображения относительно того уровня, на который я помещаю структуру дискурса.

Я только что сказал я.

Сказал, очевидно, потому, что дискурс, о котором идет речь, я рассматриваю с другой позиции. Я рассматриваю его с той позиции, в которую помещает меня другой дискурс, — дискурс, эффектом которого я являюсь. Так что все равно в данном случае, скажу ли я, что дискурс помещает меня или помещается.

На уровне этого дискурса получить возможность выговориться до конца, или, как говорится, прочесть удачный курс — это еще не все. Это тоже, конечно, не последнее дело, и до сих пор грешно было бы сказать, будто на лекциях моих нечего конспектировать.

На самом деле, мне не приходится жаловаться на то, что мне никогда не мешали.

Но акция протеста — это, по-моему, лекции не помеха. И было бы печально, нуждайся я в ней, чтобы это понять.

На самом деле, спокойно я говорю, или нет, зависит в не меньшей мере от атмосферы, в которую погружены мои слушатели. Ведь то, о чем я говорю, является сигналом к приведению в действие вовсе не моего дискурса, а того, чьим эффектом — будем этого подвернувшегося нам термина покуда придерживаться — я сам являюсь.

Я был на прошлой неделе в Венсенне, и многим могло показаться, что происходившее там мне пришлось не по вкусу. Ожидалось, что мое появление там, хотя бы просто хорошо известной публичной фигуры, послужит поводом для обструкции. Неужели кто-то думает, что меня так просто эпатировать? Надо ли говорить, что я прекрасно отдавал себе отчет в том, что там меня ожидало? И неужели кто-то рассчитывает, что инцидент этот поставит меня в какую-то совершенно новую ситуацию — хотя известно, что обструкции эти начались не вчера?

Начну с начала. Во время первых моих занятий, проходивших в госпитале св. Анны, то, что я назвал сейчас атмосферой, в которую погружены мои слушатели, принимало форму своего рода расследований, частота которых мне неизвестна — скорее всего, они имели место раз в месяц, позднее — раз в триместр. Расследования эти состояли в том, что в заведении, которое оказывало мне тогда гостеприимство, студентов озабоченно расспрашивали на предмет того, отвечает ли то, что я им рассказываю, требованиям медицинского образования. Ведь могло оказаться — о ужас! — что преподавание мое не носило медицинского характера.

Но каковы должны были быть требования медицинского образования по отношению к предмету, с которого я свое преподавание начал, то есть к критике Фрейда? Можно ли было ограничиться лишь ссылками, пусть не очень почтительными, на термины, которые, представляя собой центр, самую сердцевину, медицинских дисциплин, считаются неприкосновенными? Следовало ли мне, чтобы лекции мои оставались в рамках медицины, намекнуть на то, что причины невроза обнаружатся рано или поздно в эндокринной системе? Или просто напомнить слушателям, что существует некий элемент, который мы не можем не учитывать и который носит название конституционального? Это было бы по-медицински.

Короче говоря, поскольку я долго на этих реверансах не задерживался, расследования прекратились, и организаторы их пришли к убеждению, что они поставлены в печальную необходимость терпеть в недрах медицинского учреждения учебную дисциплину, которая медицинской не является.

Именно тогда мне дали понять, через людей, которые, как им слишком хорошо было известно, проходя у меня анализ, не могли до меня эту информацию не донести, какое мнение бытовало о моей публике.

Я говорю об этом, так как в сегодняшней аудитории я лучше, чем в прошлый раз, различаю ее составляющие и узнаю отдельные фигуры — среди них много знакомых, чему я рад, как и относительно меньшей тесноте в зале — в прошлый раз здесь была толкотня как в метро.

Многие из вас присутствовали давно в той, первой, аудитории, последовав за мной вплоть до этого места, куда мне в конце концов пришлось перебраться. Можно сказать, что мою аудиторию в госпитале св. Анны действительно составляли те, кто является ныне столпами Фрейдовой школы — говоря так, я не имею в виду, что это люди, на которых нельзя положиться. Достаточно было, кажется, увидеть, как прогуливаются они в половине первого у дверей перед тем, как пойти на занятие, чтобы почувствовать лежащую на них печать токсикомании и гомосексуальности. Это просто носилось в воздухе. Это было видно во всем — в их стиле, облике, поведении.

Я хочу сказать, что отнюдь не со вчерашнего дня публика моя производит по своему составу — почему, собственно, не устаю я сам себя спрашивать — впечатление несколько неудобной. Мы испытали это на себе в месте, где оставались, в чем я, разумеется, благодарен тем, кто этому способствовал, достаточно долго. Не думайте, впрочем, будто молва о неудобном характере моей аудитории могла родиться в случайном месте.

Именно ученики Нормальной Школы, эти баловни Университета, прекрасно знающие, что для преподавания дисциплины вовсе не надобно ее знать, обнаружили, что на семинаре у меня происходят странные вещи. Там, оказывается, когда вы курите — почему я, между прочим, не раз повторял, что вы могли бы от этого и воздержаться — так вот, когда вы курите, происходит нечто такое, что я нигде больше не наблюдал — дым проникал через потолок в расположенное выше помещение библиотеки, так что деликатные легкие работавших там студентов этого не выдерживали.

Вещи столь необычные только с такой публикой, как вы, и могут произойти. На значение этого факта я вам как раз и указываю.

[Входит служитель]

Перед вами, во всей красе, акт протеста, который я вам предсказывал. Человек этот поистине очень трогателен.

Все это происходит в зоне, значение которой подобные действия нисколько не умаляют.

[Служитель выключает свет и доска становится не видна]

Сколь бы занятные шутки нам организаторы ни уготовили, я вынужден на этом занятие завершить.

10 декабря 1969 года.