Глява седьмая. «Отдавать ли Пенелопу науке?»

РЫЦАРЬ ПОНЕВОЛЕ

Это было несколько лет назад. Кожаные корешки альбомов уходили под самые своды. Немыслимо, казалось, достать такой альбом сверху и вернуть обратно на место.. На светло-коричневом корешке — белый квадратик: «Брейгель». Подвал под сводами — отдел репродукции Музея изобразительных искусств имени Пушкина. Где еще в Москве, как не здесь, можно найти хорошую репродукцию одной из картин Питера Брейгеля мужицкого?

Огромный альбом, проклеенный изнутри мраморной бумагой, сначала не хочет открываться, потом не закрывается. Ищу долго (не ищу — спотыкаюсь, застреваю на каждой картине), но того, что мне нужно, нет. Видела в пухлом томе «Истории искусств» фрагмент: четыре детские сгорбленные фигурки — и они заворожили. А большой, полной репродукции нигде нет.

Еще альбом, современный деловой дерматин. Тоже нет. И цветного диапозитива нет. И весь отдел сочувственно обсуждает, как же мне помочь. И наконец, на столе, в читальном зале (только читают здесь не книги — картины) большая репродукция — «Детские игры».

Сколько же их, крошечных фигурок, на улицах средневекового города! Лезет на дерево мальчик, кружатся в танце девочки, кто-то очень маленький стоит на голове и еще трое мальчишек верхом на заборе. И чехарда, и ходули, и обручи, и в бочки дуют — все тут есть.

Подробности открываются постепенно: вот хоровод, не замеченный прежде, а вот двое сражаются на саблях, а вот… Улица уходит в бесконечность, в камень, неба нет.

Мир, разяще точный в деталях, и мир иллюзорный, нереальный. Кто они, эти пляшущие, вертящиеся, неугомонные фигурки? Дети, которым предстоит стать взрослыми, или взрослые, оставшиеся детьми?

Загадочный, как всякий ушедший мир, мир средневековья, с его заданностью, предрешенностью, когда все, казалось бы, стоит и все только начинается. Эпидемии, войны, страхи, суеверия, костры инквизиторов.

Этот прыгающий на бочке мальчик, почему у него такое недетское, никакое лицо? Что с ним? Он один. И все дети одни, все сами по себе на этой картине.

Они не общаются, не играют. Они некоммуникабельны, как сказали бы мы теперь. У Брейгеля все смотрят в себя, и все заняты собой. Даже в «Крестьянской свадьбе». (Еще несколько лет назад современное кино позавидовало бы смелому кадру — свадьба спиной к зрителю; такие кадры любят теперь грузинские кинематографисты: длинный стол, обилие еды, милые подробности быта, и среди этих подробностей чисто брейгелевское: на переднем плане в куче пустых кувшинов ребенок, что-то жующий, — один, отъединенный, забытый.)

Нидерланды, XVI век. Нищие, слепые, свадьбы, катанья на коньках, пьяные, драки, пляски мертвецов. Крушение устоев, конец Возрождения. Реформация. Мир, который оставил старый бог. Опустошенность и страх прячутся на чердаках островерхих крыш.

…Музей Пушкина, подвал под сводами, тихо-тихо.

– Мы скоро закрываемся, пора.

– Да, да, сейчас. — И напоследок еще раз в Брейгеля. Откуда у него этот взгляд — всегда сверху, эта приподнятость Над?

Сверху — значит, с высоты; с высоты — значит, с собора. Откуда же еще взяться высоте в этой равнинной стране? Соборы строили веками, они обваливались, их начинали заново, и каждый новый рубеж — знак победы человеческого духа. Каждый строитель, даже простой подмастерье, должен был преодолевать себя, свою боязнь пространства, боязнь высоты: нужно было перебегать по шатким мосткам, да еще с грузом в руках (а какая тогда техника безопасности?). Падали, разбивались, строили…

Я хожу по улицам, смотрю на подъемные краны, кабинка крановщика чуть ниже обычного готического собора. Крановщику надо подниматься по бесконечной лестнице и одиноко сидеть в хрупкой кабинке в холод, ветер и слякоть. Они не такие, как мы. Они другие. Но над их головами так же, как над нашими, летают самолеты, а внизу вьются машины, и в ночную смену они глядят в небо и знают, что небо живое, что там летали и оттуда вернулись.

А XVI век? Тогда взгляд с высоты — новое зрение, прозрение мира, — город, улицы, люди, долины. Иной масштаб духа. Взлет над обыденностью. Брейгель все это знал. Он ощущал высоту как преодоление. Он ощущал Высоту острее, чем мы. Когда летишь на ТУ-104, высоты нет, есть изнанка облаков, для высоты нужна земля. А на земле — играющие, страдающие люди.

Воздух давно минувших эпох. Как его восстановить? Какие там составные части, в каждом времени свои? Психологическое прошлое человека, может ли здесь быть найдено нечто определенное, строго научное? Гёте устами Фауста иронизировал над подобными надеждами.

Вагнер.
Однако есть ли что милей на свете,
Чем уноситься в дух былых столетий
И умозаключать из их работ,
Как далеко шагнули мы вперед.
Фауст.
О да, конечно, до самой луны!
Не трогайте далекой старины,
Нам не сломать ее семи печатей.
А то, что духом времени зовут,
Есть дух профессоров и их понятий,
Который эти господа некстати
За истинную древность выдают.
Так представляем мы порядок древний,
Как рухлядью заваленный чулан,
А некоторые еще плачевней –
Как кукольника старый балаган,
По мнению некоторых, наши предки
Не люди были, а марионетки.


…Брейгеля и Фауста вспоминала я, сидя на одной из секций Третьего Всесоюзного съезда психологов, вспоминала строчки, поразившие в юности: «…то, что духом времени зовут, есть дух профессоров и их понятий». Вспоминала стол в студенческом зале Исторической библиотеки; день за днем, месяц за месяцем, сменяя друг друга, громоздились на нем пухлые тома. Юность бесконечно самонадеянна: отметая дух профессоров и их понятий, пыталась я почувствовать средневековье так, как чувствовали его современники.

И сейчас, пока Людмила Ивановна Анциферова читала свой доклад «Принципы историзма и историческое развитие психики», давнишнее студенческое чувство — надежда реставрировать в воображении прошлое — вновь охватило меня. Охватило с особенной силой и потому, что четыре детские брейгелевские фигурки в шутовских позах — зеленые балахоны, белые высокие чулки — настойчиво расположились в памяти; и, сколько я ни отбивалась от навязчивой ассоциации, хороводились вокруг.

…Свой доклад Анциферова сделала сухо, деловито, точно уложившись в отпущенные по регламенту пятнадцать минут. Но когда она кончила и вышла из аудитории, презрев приличия, я вышла вслед за нею.

И сразу же, в ту же секунду между нами начался быстрый, лихорадочный разговор из тех, когда времени так заведомо мало, что собеседники и не пытаются быть логичными. Да мы и не были собеседниками. Задавать вопросы было бессмысленно. Это был монолог. Разгоряченная Людмила Ивановна сама спрашивала и сама отвечала.

– Все сейчас исследуют личность. Философы, социо- логи, психологи. Личность сейчас самое модное. Что такое личность в современном представлении? Это и образ нашего тела, и наше духовное и социальное «я», и наше ощущение непрерывности бытия, и «я» как источник действий, решений, поступков, и десятки других аспектов, не о них сейчас речь.

А как формировалась личность, как складывалась ее структура? Что было и чего не было в человеке две-три тысячи лет назад? Вы кто по образованию? Ах, историк! Очень приятно. Вы помните, у греков эпохи Гомера не было целостного представления о теле? Только названия отдельных его частей. Как это было связано с восприятием мира и самих себя? Нет-нет, не говорите мне то, что говорят все: слово «сома» в буквальном переводе означает вовсе не тело, а только мертвое тело.

Тут Людмила Ивановна торжественно улыбнулась, и я поняла, что правильно выбрала минуту: спокойная, должно быть, даже замкнутая в обычной жизни, сейчас она раскрывалась сама, легко и непринужденно. Ей нужен был слушатель.

– Возьмем борьбу мотивов, эту важнейшую характеристику современной личности. Дальше. Волю, чувство долга, их эволюцию во времени. Современный человек бесконечно рефлексирует, принимая решения, беря или не беря на себя ответственность. Каждый поступок зависит от массы обстоятельств. У людей первобытного общества никакой рефлексии не было, она еще не родилась. Древние греки и римляне тоже не знали ответственности. Вы понимаете, к чему я об этом говорю?

У греков отсутствовали главные свойства личности, го которым мы судим друг о друге. Какое может быть понятие о долге и чести, о воле и ответственности, если человек только инструмент в руках богов?

Монолог Людмилы Ивановны был целен, и вмешиваться с вопросами казалось бессмысленным, да н ненужным: речь шла об общем подходе, о реконструкции картины психических состояний человека в разные эпохи… Анциферова продолжала говорить о первобытных людях, о том, как, не задумываясь, бросали они жребий.

«Раз бросали — значит, задумывались, сомневались, боялись», — внезапно пришло мне в голову. Но бог с ней, с первобытностью, слишком мало мы о ней знаем! Греция и Рим. Как быть с древними греками? Взять и сразу отдать их новой науке, даже не новой, а едва родившейся. Хотя по-человечески так понятно желание этой новой науки что-то упростить, излишне схематизировать во имя попытки схватить главное, построить общую, широкую концепцию. Всякая молодая наука тоталитарна. Она не может иначе, без щита свежеиспеченных догм и гипотез. Иначе ей не выжить, не выделиться в самостоятельную силу. Всякая молодая наука надевает латы и становится рыцарем поневоле.

Но греки… Так ли уж хорошо укладываются они в схему? Долг, честь, совесть, личная ответственность. Разве не было их у героев древнегреческой трагедии? Ведь Сократ предпочел умереть, а не бежать из Афин, а как хорошо был подготовлен побег!

Современных исторических психологов трудно винить. Им нужна схема как гипотеза, как модель, с которой они могут работать. Но почему для нас этот давно ушедший мир так и остается нерасшифрованной схемой? В школе и потом, после школы, попытка понимания его приходит, даже для историка, не с курсовыми работами типа «Сатиры Аристофана и современная ему действительность», и не с первыми научными работами, и не с книгами корифеев-античников.

Просто однажды открываешь Софокла или «Диалоги» Платона, открываешь по неясному, но, если разобраться, более чем корыстному побуждению; дано тебе или нет пережить в своей жизни то, что ушло безвозвратно: войти вместе с ослепшим Эдипом в священную рощу Евменид — умирать, вместе с Антигоной стоять перед судом Креонта на пустынной площади сурового города. Ощутить все это, а не быстренько сообразить, из-за чего там, собственно, произошел скандал: «В конце концов следует знать классические сюжеты».

Правда, скандал тогда — в других терминах — рок, судьба.

И Людмила Ивановна о роке. Хотя это не рок, а свободный выбор человека, вызов богам — правда, внешне следова ние их воле. Но Антигона хоронит своего погибшего брата-предателя, а сестра ее Йемена отказывается к ней присоединиться. Они верят в одних и тех же богов, но по-разному понимают свое жизненное предназначение. Это разные женщины, разные личности. Кто из них подлиннее в человеческой и женской своей сути?.. Решение все тех же вечных вопросов: как жить и для чего жить, и можно ли победить в смерти?

Нет, они знали, что такое долг, греки времен Софокла.

А Людмила Ивановна тем временем перешла к Гомеру.

– Вы понимаете, духовной жизни у человека гомеровской эпохи просто нет. Непривычно? Трудно с этим согласиться? Конечно, ведь так укоренилось в нашем сознании: «Первым был век золотой». Ну хорошо. Вспомните, пожалуйста, героев Гомера. Какие они?

– Красивые, — сказала я. — Все они очень красивые.

– А еще?

– А еще могучие и смелые.


ris30.jpg

– Очень хорошо. Теперь расскажите мне в нескольких словах об Одиссее.

– Одиссей? Смелый, коварный, изворотливый; вспомним эпизод с Троянским конем и другие события.

– Ну вот видите! — Она почти ликовала. — Что делал и где путешествовал Одиссей, вы помните, вы даете его характеристику, вырастающую из поступков. А вы может вспомнить, о чем он думал, что его волновало? Вы не можете помнить того, чего нет. А у Гомера этого нет. И не могло быть. Это доказал в своих работах французский психолог Вернан. Исследовав институт древнегреческих героев, он пришел к выводу, что обособленной внутренней жизни у человека той эпохи не существовало.

Да, Вернан, конечно, прав, крупнейший психолог, философ, мировой авторитет. Но разве внутренняя жизнь уже не зарождалась! Если бы были только поступки, а не люди, их совершающие, разве стало бы человечество так часто вспоминать гомеровских героев — не такая у нас, людей, благодарная память к прошлому, чтобы вспоминать просто так: «Вот были храбрецы, вот были ловкачи, а сам-то, сам Одиссей — хитроумен до ужаса». После Одиссея жили на земле разные другие люди, а вспоминаем его. Потому что Гомер. И потому что в его поэмах зарождение, начало личности в нашем нынешнем ее понимании.

Вернан, наверное, прав в главном. Но как легко оказалось отдать Гомера с его Одиссеем и Пенелопой науке (их и надо отдать науке, пусть пробует в своих моделях). И все-таки в гомеровских героях уже есть немножко от нас — от нашего любопытства, ревности, надежды.

Одиссей странствовал, а Пенелопа ждала его и тосковала, прогоняла женихов. И вот он вернулся и начал рассказывать о путешествии другим людям. Если бы только ей одной! О чем? О странствиях, опасностях, сражениях, сиренах, о том, что встречает каждого настоящего мужчину, когда он отправляется в путь.

А сирены? Как он их слушал! Ведь знал же, что можно погибнуть, просил привязать себя к мачте, но жажда услышать томила его.

Ему это было нужно,это нужно было растущей в нем человеческой сущности. И пусть у Гомера только деятельность: подвиги, поступки. В их череде вдруг неожиданный взрыв. Тем ярче он слышен нам — рождение человеческой личности…

Людмила Ивановна говорила уже о психологических особенностях древних:

– Главное вы ощутили? Психологи пытаются понять, как человек начал распоряжаться собой, своей психической деятельностью, которую раньше не осознавал, как и в какой последовательности рождались свойства личности. Тут масса любопытного: и как среда ставит перед человеком задачи, и как у человека в ответ на требования среды возникают новые структуры поведения. И актуализация возможностей человека через знание его прошлого…

Наш разговор не кончился, прервался. Людмилу Ивановну позвали на обсуждение доклада.