Глава четвертая. Чудесная тревога

СТРЕСС — НЕСЧАСТЬЕ ИЛИ БЛАГО?

Итак, что же такое в конце концов стресс? Полезен он или вреден?

Стресс укорачивает жизнь? Да!

Стресс провоцирует болезнь? Безусловно!

Но вспомним основателя учения о стрессе профессора Ганса Селье. Его поразило, что все болезни вызывают сходные психические реакции. А быть может, вопрос парадоксален, но не стоит от него отмахиваться, — есть болезни, которыми надо переболеть?

Почти все мы переболеваем туберкулезом, только не догадываемся об этом: мы преодолеваем его так быстро, что это уже и не болезнь. Но в нас остается знак. Знак победы. Обызвествленная точка в легких — очаг Гона. Эта точка — след той необычной дани, которую мы отдали туберкулезу.

Но вот иная ситуация. Человек, всю жизнь проживший в горах, спускается в долину. Там, в горах, стерильный воздух. Там не возникло у него гоновского очага. И человек заболевает, нет у него в запасе спасительного очага Гона.

А быть может, как очаги Гона, человеку нужны стрессы? Стрессы как своего рода прививки.

«Страх — это тоже болезнь, болезнь воображения», — обмолвился однажды Леонид Леонов. Страшно не из окна прыгнуть — страшно разбиться: страшно представить себе, что будет дальше.

Можно ли научиться ничего не бояться? Говорят, можно. Верится с трудом, но далее следует традиционное объяснение: человек продолжает бояться, но знает, как вести себя в минуту опасности. Научное объяснение: не бояться — это не представлять себе, что будет потом.

В молодости нам просто дано это свойство — не оглядываться.

И потому вся молодость — это бесстрашие. Но ведь говорят еще, что вся молодость — «это чудесная тревога». Бесстрашие и тревога. Как это сочетается? И почему молодость — это тревога? Что такое вообще тревога? Тревога — это труба, которая поет во мне, когда я перехожу. Перехожу весь я, вся армия моих клеток, мускулов, мыслей. Существует постоянство, равновесие внутренней среды человека. В науке это называется гомеостазис. А может быть, есть нечто подобное и ъ духовной жизни? Стабильность, равновесие души? Но вот настал момент, я перехожу. От здоровья к болезни, от радости к тоске, от любви к разочарованию в любви. От возраста к возрасту.

Заиграла труба — начался стресс. Стресс, тревога тела — это когда начинается переход: болезнь, тоска, горе.

Бывает чудесная тревога — тревога молодости. Это когда начинается жизнь. Потому что вся молодость — это переход. Это поход в поисках самого себя. А когда ты в походе и труба трубит, разве ты оглядываешься?

Тревожное бесстрашие. Или бесстрашная тревога… Ты бесстрашен, и тебя тянет к стрессам. Вся молодость — это потребность в стрессах. Психофизиологический дар не оглядываться, щедро отпущенный нам природой. (Ортодоксальный психолог может упрекнуть меня в произвольном употреблении термина стресс. И по-своему будет прав. Есть узкое его толкование. Есть более широкое. Но как назвать это чувство — стресс или напряженность? Слово «стресс» просто ближе всего, всего правдоподобнее.)

Потребность в стрессах. Что это значит? Поиок острых ощущений? И это тоже. Жажда самоутверждения? Конечно! Поиск себя прежде всего!

И еще потребность в «избавлении». Избавление здесь можно употребить как строгий психологический термин. Стремление к избавлению, к преодолению каких-то вещей в себе и вокруг себя — признак растущей личности. Мне тесно в той клетке, где протекает жизнь. Кажется, что все заранее предопределено. Даже имя дали без моего желания.

А почему, собственно, я обязан хорошо учиться?

Все задевает. И отметки, и учителя, и родители. И мелкие неприятности кажутся космическими катастрофами и способны искалечить жизнь. Больше всего •хочется избавиться от школы. От ее регулярности, то есть от уроков. Ведь это насилие над личностью — заставлять учить все уроки подряд. Какие-то предметы уже нравятся, какие-то не нравятся, хочется выбрать Самому. Чтобы выбрать, надо уже в чем-то самоутвердиться. Преодолеть мир канонов, окружающий со всех Сторон. Чтобы преодолеть его, хочется сделать нечто выпадающее из рамок обычной жизни.

Что там, за этими рамками? Опасность, подвиг. Но в обычной жизни, школьной, где они, подвиги?

Есть еще одна сфера — сильные чувства. Они помогут самоутвердиться в собственных глазах, а следовательно, избавиться.

Два полюса, два пронзительных ощущения, два ожидания. Два стресса. Любовь и смерть.

Совсем не страшно — в шестнадцать лет!

Наступает зрелость, и смерть становится реальностью. И потери близких — первый опыт. И хождение в крематорий — репетиция. Смерть реальна. Но отдалена. Тем больше хочется жить. Начинается страх смерти. Каждый несет его в себе. И молчит об этом. Говорят за нас, безмолвных, великие люди. Так, по дневникам и «книгам на каждый день» мы можем восстановить, как боролся с собой и своими страхами Лев Толстой, как метался ом в поисках истины, как с надеждой искал в философии и религии примирения со смертью, как мечтал об одном — спокойно умереть.

А любовь? Любовь в зрелости уже была и прошла. Или есть. И если она есть, то тем страшнее жить, потому что уже знаешь: ее можно потерять безвозвратно. Ведь так много зависит не только от тебя!..

Когда мы начинаем задумываться об этом? Поздно! А пока нам даровано великое чудо — ужас ожидания. Ожидания и готовности к смерти (потому что ты-то знаешь — на самом-то деле именно ты никогда не умрешь). Ожидания любви: любовь создает ощущение бессмертия.

Потому-то, должно быть, молодость — идеал человечества. По нашим представлениям, идеал, в котором человеку надлежит пребывать вечно. Разумом мы еще можем понять: молодость — переход, всякий переход кончается, но поверить в это почти невозможно. Отвыкать приходится всю жизнь. Трудно отвыкнуть от блаженного чувства — все хочу, все могу, все легко! Впереди только счастье. Или смерть!

И герой рассказа Бунина «Митина любовь» стреляется, не в силах перенести первого столкновения с реальной жизнью.

Жизнь ужасна: девушка, которую любит студент Митя, обманула его. А Митя живет в это время в деревне, начинается весна, все в природе чисто и одухотворенно, кругом зарождается новая жизнь, а его, Митина, жизнь кончена, растоптана, уничтожена изменой. И ом берет пистолет и нажимает на курок, не особенно соображая, что он делает, лишь бы избавиться от тупой, невыносимой боли.

Разве только в любви тут дело? Рушатся представления о мире, полном добра и справедливости, рушится, как сказал бы социальный психолог, его система ценностей. С этим невозможно примириться. И если мир не таков, каким представлял его себе Митя, то зачем жить в этом ужасном мире…

Значит, вовсе не так уж легко приходят к нам спасительные очаги Гона? Обызвествление кусочка души, дающее возможность жить дальше. Недаром психиатры так внимательны к молодости. Молодость — это грань, хождение по острию. В чудесной тревоге — трагическая подкладка. Прошел, миновал молодость, говорят психиатры, проживет и дальше.

Мир, если он ломает, ломает не человека, а его молодость. И если сломана молодость, сломана жизнь. «Мир ломает каждого, и многие потом только крепче на изломе». Это Хемингуэй, ночные мысли героя его романа «Прощай, оружие». Грустные мысли! Но это и мысли самого автора. Его молодость совпала с первой мировой войной. На стресс, присущий молодости вообще, на ложился стресс войны.

Целые поколения прошли через этот стресс. Конечно, каждый из уцелевших в ту войну прошел этот двойной стресс по-своему. Было множество людей, получивших колоссальный иммунитет к страху, опасности, смерти. Они жили так, что, когда война окончилась, оказалось: в обыденной жизни им просто нет места, нет той точки приложения сил, в которой можно было воплотиться столь же полно, как на войне. Так родилось поколение, которое получило название «потерянного».

Естественный переход от молодости к зрелости оказался для этого поколения невозможен. Переход этот воспринимался как надлом, конец настоящей жизни.

Но если речь зашла о Хемингуэе, стоит напомнить один его разговор. Илья Эренбург вспоминал: Хемингуэй рассказывал, как его упрекали за то, что он всю жизнь пишет о неврастениках. «Я отвечал так, — сказал Хемингуэй, — бык на лугу — это здоровый парень. Бык на арене — неврастеник».

Хемингуэй действительно всю жизнь писал о людях, поставленных в такие обстоятельства, когда они чувствовали себя на арене.

Автор книг о тех, кто вызван на арену, стал образцом для подражания. И вот уже много лет, как он умер, а ореол не рассеивается, обаяние прожитой им жизни, обаяние его героев не меркнет.

Почему так случилось? Хемингуэй искренне считал, что пишет только для тех, кто вызван на арену, и что людей этих в общем не так-то много. Не потому, что мало вызванных. Ведь есть и такие, кто и на арене (если продолжить метафору Хемингуэя) чувствует себя как на лугу: они слишком мало знают об арене и слишком много о луговой траве.

Но оказалось, что и Хемингуэй, и его первые критики ошибались: множество людей почувствовали себя вызванными. А война окончилась. И выяснилось — их никто не звал. И весь запас стрессоактивности никчемен. Эти люди никому не нужны. И вот трагедия. И вот «потерянное» поколение.

Мир Хемингуэя — особый мир. Тут слишком много замешано: послевоенная Европа, и Америка, и крушение последних идеалов гуманизма, и неустройство душевное, и кризисная экономическая ситуация.

И вместе с тем в книгах Хемингуэя, в его «вызванных на арену» есть нечто от той психологической ситуации, которая сопровождает каждую войну. Недаром большая слава пришла к писателю уже после второй мировой войны, а ведь писал-то он в основном о первой. Все было иное, и все-таки многое повторялось. Ощущение вызванное™, описание того, как приходит к человеку стресс, как волна стресса несет человека и что из всего этого получается, — вот, наверное, что искали и находили в книгах Хемингуэя все новые и новые поколения читателей.

Ощущение вызванности… Их особенно-то и не вызывали, а они вышли. И когда наступает прозрение и выясняется, что был только самообман, возникают грустные ночные мысли: «Мир ломает каждого, и многие потом только крепче на изломе. Но тех, кто не хочет сломиться, он убивает. Он убивает самых добрых, и самых нежных, и самых храбрых без разбора. А если ты ни то, ни другое, ни третье, можешь быть уверен, что и тебя убьют, только без особой спешки».

Герой романа «Прощай, оружие» думает об этом в ночи, глядя в лицо женщины, которую любит, глядя на Кэтрин Баркли. Ей тоже показалось одно время, что ее «вызвали», и она попала на войну.

…Ощущение вызванности. А что бывает, когда ощущение вызванности совпадает с исторической правдой?

В начале фильма лица героини не видно, видны только прямые плечи, спина в стандартном бостоновом костюме, угловатые, неловкие движения женской фигуры, не привыкшей к тому, что на ней что-то примеряют. Мы чувствуем, как тягостна этой женщине примерка: новый костюм — это докука, от которой следует поскорее избавиться.

А потом появляется лицо, немолодое, некрасивое, скуластое, костлявое какое-то. И неинтересные маленькие глазки. Но в глазах этих что-то задевает, в них есть невысказанность, в них прячется нечто, не имеющее отношения к происходящему на экране. А на экране живет и раздражающе активно действует женщина, директор ремесленного училища, депутат, член разных комиссий и прочая. Она резка и бескомпромиссна. Она хочет как лучше, а получается плохо. Она занята только работой, и единственная дочь боится ее, не понимает.

Какая пружина сидит в этой увядающей женщине и заставляет ее жить вот так — безрадостно, убежденно, только для других?

И вдруг мы видим ее портрет в местном краеведческом музее. Она совсем молоденькая летчица, смеется, рядом парень в военной форме. Он смеется тоже. Эта женщина, оказывается, героиня, гордость города. Ей пишут друзья военных лет и помнят ее той, с фотографии, летающей, любящей того парня.

Всего этого давно нет. Он не вернулся с войны, а она уцелела и стала такой вот — в костюме с накладными плечами, деловой, всезнающей, вызывающей неприязнь у тех, кому она благотворит.

Но откуда в зале после конца фильма «Крылья» с Майей Булгаковой это напряженное молчание? Почему в картине такой странный конец? Эта малопривлекательная женщина приходит на аэродром, садится в маленький самолет времен войны, давно превращенный в тренировочный, и улетает. Сначала она летит неуверенно, потом поднимается все выше, выше… Вернется ли она обратно? Приземлится или разобьется, еще раз испытав счастье преодоления пространства, воскрешая и душе давно погребенное, но не забываемое, оказывается, нн на одну минуту?

Этот фильм трудно пересказывать. В пересказе в нем появляется банальность. Картина же сделана сухо и точно. И прекрасна в нем Майя Булгакова, до предела беспощадная к своей героине.

И мы, зрители, к концу фильма отдаем ей свое сердце и пробуем ее понять. Мы даже плачем: мы запоздало начинаем понимать не только ее судьбу, а судьбу близких нам людей, прошедших войну; мы начинаем осознавать, что есть в их жизни измерение, куда нам не дано заглянуть. Это второе измерение объясняет нынешнюю, не совсем понятную нам жизнь наших близких.

…Миллионы людей не вернулись с войны совсем. Миллионы вернувшихся остались там на всю жизнь. Они не обязательно сломались, как ломались герои Хемингуэя; они просто, не осознавая того, остались жить в самом насыщенном времени своей жизни.

И благополучный коммерсант из Латинской Америки, бывший заключенный, в растерянности бродит по Бухенвальду: он ничего не узнает, лагерь превратился в музей. И вдруг радостный крик: «Вот здесь был наш барак, а здесь была виселица!» И он счастливо смеется, как человек, вернувшийся в край своей молодости. «Ведь это были лучшие годы моей жизни», — обращается он к окружающим.

Лучшие годы? В концлагере?.. А вполне ли нормален этот благополучный коммерсант? Грустный психологический парадокс, но человек этот нормален. Вполне. Ведь тогда, в Бухенвальде, был ад, была смерть, был страх. Но еще была молодость, еще была солидарность, была та натянутость всех струя души, которая позволила ему выжить. А что было потом? Потом было скучно. Потом он наживал деньги, потом все было как у всех. Потом ничего не было…

Я немного отвлекусь в сторону. Известный советский психолог Петр Яковлевич Гальперин привел однажды такой пример. Пример этот не про войну, совсем про другое.

«Я смотрел фильм «Леди Гамильтон». Там нищая старуха рассказывает историю своей жизни: любовь, величие, смерть возлюбленного.

«А что потом?» — спрашивают ее. «А потом ничего не было».

Хотя потом была длинная жизнь.

Реплику леди Гамильтон, — пишет Гальперин, — можно объяснить, пожалуй, в терминах психологии Психологи различают понятия — действие и поступок. Действуем мы бесконечно: обуваемся, садимся в автобус, обедаем. Поступок — изменение судьбы; возвеличение или гибель наших ценностей, переосмысление жизненно значимого…»

Война — это поступки, все «экстремальные», то есть чрезвычайные, ситуации в жизни человека — тоже поступки. Остальное только действия.

…Так что же, все прошедшие войну остались на войне? К счастью, все люди разные. У всех разные счеты со своей молодостью.

Латиноамериканец, ощутивший себя счастливым в Бухенвальде, после войны только наживал деньги. Скучное, бессмысленное занятие. Цель — продержаться, выжить, атмосфера братства — все это осталось в далеком прошлом. Впереди цели нет. И потому лучшие годы там, в прошлом.

За разные вещи люди боролись в последнюю войну. К разным вещам и целям вернулись. Об этом не следует забывать.

…Кроме оставшихся, есть еще в каждой войне не оставшиеся. Есть, например, победители. «Уверенность в победе усыпляет страдание» — так писали в старинных книгах. Эта старомодно-изысканная фраза всего лишь иллюстрация к проверенному статистикой факту: смертность от ран в армии побеждающей гораздо ниже, чем в армии побеждаемой. Смертность от ран телесных, душевных, всяких. И все равно у тех и у других — стресс. Его нелегко пережить. Даже победителю. Победитель берет на свои плечи все то, что разрушила война. Поколение победителей восстанавливало нашу разоренную страну, и это была высокая цель.

Так кто же героиня фильма «Крылья»? «Оставшаяся», если следовать нашей терминологии, или победительница? И почему она не сломалась? В ней много всего, как во всяком человеческом характере. А не сломалась она, наверное, потому, что ее действительно звали. И она это знала.

…Молодых поэтов, погибших в Отечественную войну — Павла Когана, Николая Отраду, Николая Майорова, Михаила Кульчицкого, тоже звали. Их позвало время. И они услышали его зов.

Уже позади был Халхин-Гол, уже была финская война, много чего уже было трудного, малопонятного. Уже были все психологические предпосылки для возникновения стресса. И он пришел. К избранным. К поэтам. Война еще не началась, но все уже было.

Уже опять к границам сизым составы
тайные
идут,
и коммунизм опять
так близок — как в девятнадцатом году.


Случаен ли этот год — девятнадцатый? Да нет.

В девятнадцатом году за коммунизм гибли. Скоро наступит столь же роковое время. Поколение Кульчицкого готово к смерти. По логике молодости — к бессмертию. Одно из стихотворений Михаила Кульчицкого так и называется — «Бессмертие».

На двадцать лет я младше века,
Но он увидит смерть мою,
Захода горестные веки Смежив.
И я о нем пою.


Они были готовы к гибели, твердо зная, что их страна победит.

Бывает даже у коней в бою предчувствие победы…

За два года до 22 июня 1941 года они были в том душевном состоянии, которое у других началось только тогда, когда разразилась война.

В чем же психологическая разгадка их удивительной судьбы: раннего расцвета таланта, осознания своей миссии?

…Мое поколение — это пулю прими и рухни.
Если соли не хватит — хлеб намочи потом,
Если марли не хватит — портянкой замотай тухлой.


Так все оно и случилось: приняли пулю и рухнули.

Не хватало хлеба. Не хватало марли. Но все это было уже без них. Они стали спичками, порохом.

Во всех воспоминаниях друзей поэтов (а в последние годы вышло несколько сборников) много добрых и горестных слов, во всех воспоминаниях определения: «Они были глашатаями того предвоенного поколения, которое приходило к поре начинающейся внутренней зрелости в конце 30-х годов».

«Они поняли свое поколение как людей, которым предстоит принять на плечи всю огромную тяжесть будущей войны».

Во всех воспоминаниях потаенное удивление: была в этих юношах некая осененность, отмеченность, которые трудно передаются словами о глашатаях, поколении, потерях, хотя все эти слова — правда. Но в этой правде нет объяснения. Не о социальном объяснении, разумеется, идет речь — о чисто психологическом.

Конечно, объяснение сложно и многозначно. Тут надо вспомнить идеалы русской интеллигенции начала века и поэзию первых послереволюционных лет — это та духовная подпочва, которая их питала. Тут надо вспомнить ощущение «осажденной крепости», в которой жил Советский Союз все эти десятилетия. Стихи, написанные в ощущении осажденной крепости, стихи, написанные людьми, убежденными в святости того, что предстоит защищать, совсем особые стихи. И при этом молодость. И при этом накал ожидания.

Психология bookap

Они загорелись от ожидания. От святого ожидания. Они были слишком талантливы, чтобы рано или поздно не воплотиться. Но почему так рано?

Это ожидание сформировало в них так рано поэтов, ожидание настолько острое, что они знали: они не удержатся и в будущей войне погибнут первыми.