Третья часть
А как же культура?
наслоен зыбко и тревожно,
легко в скотину нас вернуть,
поднять обратно очень сложно.
Ну ладно, возможно скажет критик, отдельные поступки человека, может и имеют какие-то врождённые корни, но как насчёт влияния культуры? Культура-то человеческая — точно не обусловлена его инстинктами! Инстинкты — они должны быть у нас у всех одни, а культуры вон как различаются! Взгляните на корейцев к северу и югу от 38-й параллели: генетически они одинаковы, разделились всего полвека назад, но как различно живут сейчас! Наверное, влияние культуры намного сильнее влияния инстинктов? А?
Более-менее строго определить степень влияния инстинктов на то, что мы обычно называем «культурой» можно было бы в ходе специальных экспериментов, но, к сожалению, мы не вправе ставить на человеке многие опыты, в принципе приемлемые на других животных — да и с ними мы должны оставаться в определённых этических рамках. К примеру, мы не вправе полностью лишать человеческого ребёнка контактов с внешним миром, чтобы исключить возможность научения, и определить тем самым степень внешнего влияния. Однако, такие опыты время от времени ставит на людях сама жизнь. Речь идёт, в первую очередь, о довольно-таки многочисленных реальных «Маугли» — людей, с младенчества воспитывавшихся животными без контактов с людьми. Казалось бы, звероподобный облик и поведение этих «Маугли» веско подтверждают гипотезу об исключительно культурной обусловленности человеческого поведения, и о невлиянии «генов», но не будем спешить.
Рассмотрим, к примеру, генетические предпосылки человека к прямохождению: их невозможно оспорить — настолько ярко и многосторонне они выражены в его анатомии и физиологии. Тем не менее, эти «Маугли», подражая своим фактическим воспитателям, обычно передвигались на четырёх конечностях, и ходить «как все люди» не умели. Однако именно гены определяют строение опорно-двигательного аппарата, и вытекающий отсюда стиль его работы! Здесь же можно вспомнить случаи рождения мальчиков монахинями в женских монастырях. Чтобы не допустить отъятия ребёнка, такие матери одевали и воспитывали своих сыновей строго как девочек — и вырастали — в гендерном смысле — девочки, совершенно неспособные к мужским социальным ролям. Хотя, опять же, на межполовые различия «ассигнована» целая хромосома!
Научный термин
ГЕНДЕР — «Социальный пол» — совокупность социальных ролей, так или иначе характерная для мужчин или женщин. Если биологический пол определяется генотипом, и внешне выражается в специфических вторичных половых признаках, то социальный пол в существенной степени определяется принятыми в обществе нормами поведения и жизни для лиц того или иного пола. Например, готовка еды и воспитание детей — традиционная женская гендерная роль, а военная служба — мужская; причём не существует непреодолимых причин следования именно этим ролям. В отличие от биологического пола, изменить который, в сущности, нельзя (модные ныне операции по смене пола не затрагивают главного — генотипа), гендер не связан с индивидом жёстко, и формируется полуимпринтно в подростковом возрасте. Более того — в небольших пределах он может варьировать довольно оперативно, сообразуясь с социальной обстановкой.
Тут у нашего уважаемого скептика, видимо, сам собой напросился вывод: наверное гены, в смысле влияния на конкретное поведение — атавизм, ныне практически не работающий; что гены лишь обеспечивают наблюдаемую почти бесконечную пластичность психики, а конкретные модели генетически обусловленного поведения очень непрочны, и легко переформировываются под влиянием окружающей социальной среды.
Что можно на это сказать? Дело в том, что гены, как мы отмечали при описании РК, не являются каким-то подобием «чертежа», детально и исчерпывающе описывающего «устройство» живого существа. Это, скорее, «рецепт», подсказывающий, как преобразовать то, что уже есть в данный момент, в то, что должно быть далее. Важно, что этот процесс не определяется исключительно генами: свой весомый вклад вносят и особенности внешней обстановки. Например, у многих живых существ от температуры окружающей среды во время развития эмбриона зависит его пол и другие особенности. К человеческому эмбриогенезу это впрямую не относится (хотя некоторые намётки всё же имеют место), но послеродовое развитие подвержено влиянию среды весьма и весьма. Настолько, что в условиях, очень сильно отличающихся от стандартных, многие генетические программы попросту не могут сработать правильно. Что не означает, что этих программ не существует, или что они имеют пренебрежительно малое влияние. Просто для формирования заданных ими признаков нужны нормальные (или, по крайней мере, не слишком экстремальные условия среды)…
Причём отсутствие должных внешних условий (скажем, примера для подражания) не позволяет развиться не только элементам высококультурного поведения (которые вряд ли врождённы, поэтому «некультурность» этих «Маугли» никак не удивительна), но и инстинктам! Опыты на обезьянах показали, что в отсутствие примера для подражания самка обезьяны не может стать полноценной матерью — она едва понимает, что со своим детёнышем нужно делать.
Обсуждаемый сейчас феномен называется импринтингом — явлением настройки (конкретизации) инстинкта в особые (импринтные) периоды детства. Импринтинг очень широко распространён в природе, и не делает инстинкт не-инстинктом. Инстинкт следования гусёнка за матерью не перестаёт быть инстинктом от того, что в качестве «матери» запечатлевается образ неживого предмета, или совсем не родного этому гусёнку исследователя. Так же и с нашей незадавшейся мамой-обезьяной. В природе ведь никто специально не обучает молодых самочек правилам обращения с детёнышами. Им никто не читает лекций по этому предмету, они не сдают экзаменов или зачётов, их не лишают сладкого за неуспеваемость. Они впитывают увиденное совершенно добровольно. Но ключевой вопрос: почему, из всего безграничного многообразия увиденного, они впитывают именно ЭТО? Ведь в поле их зрения наверняка находились и другие образцы поведения — в том числе — по отношению к детёнышам. Ну а то, что для развития человеческого детёныша импринтинг стал категорически незаменимым, ещё не позволяет говорить о свободе поведения человека от генетического багажа.
Ну хорошо, люди — это не обезьяны; вернёмся к нашим «Маугли» — людям, почему-то перенявшим поведение не своего биологического вида. Бывают ли ситуации, когда человеческие дети могли бы (хотя бы в принципе) брать пример с других животных без отрыва от общества себе подобных? Сколько угодно. У скотоводческих народов дети растут в окружении большого количества животных практически с самого рождения, и родители не предпринимают каких-то особых мер по предотвращению восприятия детьми «нечеловеческого» поведения. Но поведение себе подобных ложится на созревающую психику легко и непринуждённо; прочие же примеры — с огромным трудом, и фактически — лишь если больше ничего нет.
Поведение человека отстоит от поведения прочих животных всё же довольно далеко; ребёнок его может воспринять лишь при полном отсутствии альтернатив. Но что будет, если вполне «человеческих» альтернатив наличествует несколько, причём именно альтернатив; т. е. плохо совместимых моделей поведения? А на этот счёт история приводит нам массу примеров, когда родные братья (но не однояйцевые близнецы) выбирают диаметрально противоположные жизненные пути: один может стать преступником, а другой — прокурором; один — спортсменом, другой — художником; один — известным учёным, другой — «деклассированным элементом». А ведь социальная среда, в которой растут родные братья, обычно очень близка — у них общие родители, другие члены семьи, они ходят в одну школу, и их окружают примерно те же друзья. И даже окружающие ландшафты одинаковы. Отсылки на неполное совпадение окружающей среды, на то, что незначительные отличия этой среды могут вызвать крупные далёкие последствия, с одной стороны, правдоподобны (почему бы и нет), с другой — плохо отвечают критерию фальсифицируемости (их крайне сложно опровергнуть в принципе), и потому — сомнительны. Предположение же о наличие врождённого «сродства» к тем или иным схемам поведения вполне поддаётся фальсификации по Попперу — достаточно изучить однояйцевых близнецов, геномы которых идентичны. Если среди однояйцевых близнецов такие «противоположности» и «ортогональности» будут встречаться с примерно той же частотой, что и среди прочих братьев, то предположение о влиянии врождённых предрасположенностей будет опровергнуто — т. е. фальсифицировано в попперовском смысле. Но среди однояйцевых близнецов таких случаев практически нет. Имеем ли мы в виду, что гены — приговор? Отнюдь. Согласно ряду исследований [7,13,22], влияние на поведение генетических и средовых факторов имеет примерно равный порядок величины; следовательно, при наличии нежелательных генетических предпосылок воспитание должно быть более ответственным и аккуратным, без довольно обычного в наших семьях «самотёка». Достижение результата — не безнадёжно даже в тяжёлых случаях! Таких, как например, синдром Дауна, который обусловлен очень глубокой генетической патологией, и в этом смысле неисправим. Однако имеется масса примеров коррекции этой патологии самоотверженной и квалифицированной педагогикой, позволившей вырастить этих детей практически полноценными членами общества. Хотя, конечно, всему есть пределы: педагогическая коррекция детей с, например, синдромом Патау (недуг, тоже вызыванный генетическим дефектом, правда другой хромосомы) нереальна. В то же время, даже весьма неблагополучные внешние условия могут «не испортить» ребёнка, если наследственные нравственные задатки достаточно сильны: про таких детей говорят, что «грязь к ним не прилипает».
Но при педагогическом «самотёке» — да, ребёнок, даже совершенно здоровый, просто выберет наиболее притягательные именно его «природе» модели поведения, и впитает их. Модели, разумеется, из числа имеющихся в его окружении.
Описание опытов
Опыты проводились в 1980-х и 1990-х годах под руководством Сьюзан Минека из Северо-Западного университета; в опытах исследовалось научение страху перед змеями, весьма типичного для всех приматов, включая человека.
Минека (Mineka, 1983) обнаружила, что макаки-резус, которые родились и были выращены в неволе, не боялись змей. В то же время, у макак-резусов, пойманных в естественной среде обитания, наблюдался просто неистовый страх змей, даже если фактически это была лишь резиновая игрушка. Минека также обнаружила, что если выращенным в лабораторных условиях (наивным) макакам-резус показывать кинофильмы о пойманных в дикой природе макаках, которые испуганно реагируют на змей, то «наивные» макаки быстро приобретают такой же страх. То есть — для выработки страха оказывалось достаточно «личного примера» других особей, в чём можно усмотреть аналогии с культурной традицией.
Однако выяснилось, что реакции страха вырабатывались только в том случае, если в фильме показывались реакции особей на вполне определённые стимулы. Некоторые фильмы были смонтированы так, что изображение змеи (игрушечной) было заменено каким-нибудь другим предметом, например цветком, и при просмотре фильма казалось, что природные макаки боятся цветка. Если наивные макаки смотрели фильм с адекватным стимулом, вроде игрушечной змеи или крокодила, то реакция страха на этот объект у них формировалась. Но когда наивные особи смотрели фильм, где природные макаки «боялись» игрушечного кролика или цветка, эта реакция у них не формировалась.
Разумеется, проводить буквально такие же эксперименты на людях нельзя, однако сходные по смыслу эксперименты возможны и на людях. И они показывают, что процесс обучения страху у людей весьма схож с теми, что обнаружены у макак-резусов и других приматов.
Эксперимент состоял в том, что человеку наносились ощутимые удары электрического тока, сочетающиеся с демонстрацией слайдов по тематике электробезопасности: с разбитыми электророзетками, оголёнными проводами, и т. д. В этот ряд были включены также изображения змей. Выяснилось, что ассоциации между ударами током и изображениями змей вырабатывались с большей вероятностью, чем между ударами током и изображениями на электрическую тему (Mineka, 1983). Также было показано, что такого рода «нетематические» связи будут образовываться даже при отсутствии личного опыта взаимодействия со змеями, что явно свидетельствует об их филогенетических истоках.
А теперь давайте зададимся вопросом: может ли такая среда — среда «нормального социума», «впитывая» которую, человеческий младенец становится более или менее полноценным человеком, поддерживаться лишь культурной традицией — явным или неявным научением? Почему эта среда так стабильна?
Возьмём, к примеру, владение речью. Конкретный язык, вне сомнений, передаётся через культурную традицию: он не унаследован; унаследованы лишь лингвистические задатки. Что мы можем сказать о языках всего человечества? Прежде всего то, что они крайне разнообразны. За исключением нескольких базовых закономерностей, возможно унаследованных, — типа наличия в языке выделяющихся частей речи (см. «Лингвистический инстинкт»), в них, вообще говоря, нет ничего общего. Даже подмножество фонем, несмотря на общность (унаследованного!) звукогенерирующего аппарата, у каждого языка своё. Да, конечно, есть родственные языки, но мы не об этом, а о языках всего человечества в сравнении с его же генофондом. Вариации генофонда, для накопления которых человеческий вид располагал миллионами лет, крайне малы в сравнении с вариациями языков, которые накапливались, преодолевая выравнивающие тенденции, вряд ли более 30 000 лет, а скорее всего, менее 10 000 (именно такова древность праностратического и праафразийского языков, от которых произошло большинство языков современных). Собственно говоря, даже язык Пушкина ощутимо отличается от современного русского; а ведь прошло всего два века. И хотя существуют отдельные языки-реликты, в любом случае — скорость изменения языков на несколько порядков выше скорости изменений в генофонде человечества. Рассмотрение причин такой высокой стабильности генофонда выходит за рамки нашей темы; интересующимся темой можно порекомендовать великолепные книги Ричарда Докинза, и в первую очередь — «Слепой часовщик». Нам же достаточно самого факта — генофонд меняется на порядки медленнее языка — чисто культурного феномена. Причём язык — далеко не самая переменчивая часть культуры! Необходимость «широкого взаимопонимания», делающая язык в каком-то смысле подобным генам, заметно стабилизирует его.
Прочие составные части «культуры» вряд ли могут быть «сами по себе» более стабильны, чем язык — и скорее всего, даже менее; следовательно, если б культура передавалась только обучением, примером, то в человеческих культурах уже давным-давно бы исчезли и следы общих элементов — как исчезла общность в давно «разошедшихся» языках. Однако этого не происходит! При всём своеобразии и местном колорите, у всех народов и племён есть вожди (исключения исчезающе редки и как правило спорны), все люди в этих обществах обладают тем или иным относительным статусом, повсеместно (за ничтожными исключениями) преобладает формально полигинийные, фактически вырожденные до нестрогой моногамии брачные отношения, везде имеется достаточное количество любителей что-нибудь коллекционировать (от почтовых марок — до скальпов противников), везде люди так или иначе агрессивны, так или иначе религиозны, везде есть дружба, и так далее и так прочее. Что стабилизирует человеческие культуры? Благодаря чему все они, проживающие в чрезвычайно разнообразных природных и политических условиях, могут сохранять эти фундаментальные сходства?
Мы полагаем, что таким стабилизатором может быть только общий для всех генофонд, вкупе с, опять же — генетически обсуловленным конформизмом, способствующим самостабилизации конкретных вариантов культуры. Ну а выбор конкретных вариантов — это тоже в значительной степени выбор среди врождённых тенденций. Обратим внимание, что среди инстинктов — общих для всех людей на Земле! — много антагонистичных. Поэтому предпочтение этой или ей противоположной (врождённой) модели может выглядеть как нечто малосхожее, и даже диаметрально противоположное, а потому — вроде не инстинктивное. Но только внешне. Например, есть инстинкт (точнее — модуль) «укради», и есть — «накажи вора»; есть инстинкт — «обмани», и есть — «дорожи своей репутацией честного человека»; и так далее. Понятно, что вышеприведённые альтернативы не исключают друг друга полностью (одновременно красть и бороться с воровством других — ситуация почти заурядная), и могут работать вполне параллельно. Но — с разной «яркостью», зависящей как от нюансов индивидуального генофонда (врождённой склонностью к тому или иному поведению), так от особенностей внешней среды — как физической, так и социальной, о чём мы говорили выше.
Теперь о корейцах. У реальных «Маугли» человеческих примеров или не было вовсе, или ими были (насколько, конечно, слово «пример» здесь уместно) беспробудно пьющие маргиналы, мало отличающиеся от животных (в смысле скотского поведения) или пустого места. Неудивительно, что ни одна из импринтных инстинктивных моделей (кроме общих для всех живых существ, типа страха или агрессивности) не смогла реализоваться правильно. В случаях, когда такая изоляция от правильных моделей поведения была частичной, то результат существенно отличался: таких детей отличала умственная отсталость, но не животная «бесчеловечность» поведения.
С северными корейцами дело обстоит совсем иначе. Там — культура! Настоящая, каких на Земле было (и есть, и надо полагать — будет) предостаточно. Хотя и отличающаяся от южнокорейской. Что важно — северокорейская культура до краёв наполнена инстинктивным поведением, очень охотно резонирующим на подсознательных струнах; а стало быть — с формированием «правильного» инстинктивного поведения на севере — никаких проблем. Прежде всего, это касается инстинктов вертикальной, а также в значительной степени — родственной консолидации — очень древних и сильных врождённых моделей поведения. А вот южнее 38-й параллели, поведение, в общем и целом, менее инстинктивно, а значит — менее «естественно». Под «естественным» поведением, мы, в данном случае имеем в виду поведение, имеющее более прочные биологические корни. Тогда, если бы в силу каких-то причин, тем и другим пришлось «начинать всё с нуля», например, на необитаемых островах, то в обоих случаях «естественная» северокорейская (авторитарная) модель реализовалась бы с большей вероятностью, чем южная (демократическая). Но что же тогда поддерживает эту, менее устойчивую, южнокорейскую культуру?
Если говорить об инстинктах, то таким механизмом, поддерживающим неустойчивые (с биологической точки зрения) культуры, является рассмотренный нами во второй части инстинкт конформной консолидации. Благодаря ему, культура действительно склонна самовоспроизводиться (самозащёлкиваться) — и не только путём создания одних, и «несоздания» других специфических шаблонов для импринтинга, формирующих присущее этой культуре поведение у детей, в ней выросших. Повинуясь инстинкту конформной консолидации, неофиты этой культуры, влившиеся в неё уже зрелыми, до какой то степени и до каких-то пределов принимают господствующие там поведенческие модели, и следуют им, укрепляя социальный статус-кво. Но именно до определённых пределов — если какие-то культурные установки будут слишком уж «против шерсти» врождённым, то они могут быть, тем не менее, отвергнуты, а больше количество таких отвергателей может изменить и саму культуру. Поэтому слишком обобщать южнокорейский и японский успех «экспорта демократии» вряд ли корректно. То, что довольно легко срабатывает на нациях с сильным инстинктом конформизма, и не самым маленьким потенциалом горизонтальной консолидации, в другом месте, где превалирует вертикальная, а не горизонтальная консолидация, и слаб конформизм, пойдёт очень туго, а результат будет неустойчивым.