Глава VII


...

Загадочное “Поле голубых детей”

Американский драматург и новеллист Теннесси Уильямс написал “Поле голубых детей” , рассказ удивительно поэтичный и в то же время чрезвычайно странный.

Речь в нём идёт о студентке по имени Майра, которую одолевало необъяснимое нервное возбуждение. “Иной раз на неё нападал страх, острый, даже панический — ей казалось, что она то ли потеряла, то ли забыла что-то ужасно важное”. Она была привлекательной девушкой и пользовалась успехом у парней. К неудовольствию её жениха Керка, студента с параллельного курса, Майра часто ходила на свидание с ними. “Шла почти с каждым, кто и куда бы её ни пригласил, а если Керк сердился, даже не пыталась ему объяснить, какое жгучее беспокойство толкает её на это, – просто целовала его, покуда он не умолкал, готовый простить ей всё что угодно”.

Этим странности девушки не ограничивались. По вечерам она могла ходить по комнатам женского студенческого общежития и хохотать до упаду, рассказывая о своих дневных происшествиях, хотя они, в общем-то, и смешными-то не были. “А когда наконец-то все укладывались спать, она одна бодрствовала у себя в комнате и порою, сама не ведая почему, вдруг начинала горько плакать, зажимая подушкой рот, чтобы не услыхали соседки”.

Майра любила поэзию, сама сочиняла стихи и посещала кружок самодеятельных поэтов при их университете. Это помогало ей справляться с её непонятным “жгучим беспокойством”. “Она сделала открытие: если волна необъяснимого беспокойства взмывает так, что нет сил его вынести, стоит взяться за перо, и на душе становится легче. Отдельные строчки, рифмованные двустишия, а порою и целые строфы вдруг вспыхивали у неё в мозгу, отчётливые и законченные, словно картинки, отбрасываемые на экран волшебным фонарём. Красота их ошеломляла её — порой это было сродни религиозному экстазу.

<…> Был конец апреля; в тот день она поняла, чего хочет, и с тех пор необъяснимое смятение уже не так терзало её”.

Среди любителей поэзии выделялся парень по имени Гомер, тёзка великого грека. Он писал слишком сложные и непонятные для остальных членов кружка стихи, зато Майре они нравились. Хотя молодые люди не перемолвились ни словом, она знала, что Гомер влюблён в неё. Об этом говорили робость, одолевавшая юношу в её присутствии, и его напряжённая поза. В конце июня Майра подошла к нему и сказала, что в восторге от его поэзии. Гомер смущённо отводил глаза в сторону, но затем, просияв, выхватил из своего портфеля пачку исписанных листов и сунул их ей.

Ночью, читая его стихи, многие из которых были ей совсем непонятны, девушка почувствовала прилив внезапной и необъяснимой радости. Когда она закончила чтение, её колотила нервная дрожь.

“Она оделась, сбежала вниз по лестнице, сама не зная, что будет делать. Двигалась машинально, бездумно. И вместе с тем никогда она ещё не действовала так уверенно.<…>Торопливо шагала она по залитым луной улочкам, пока не очутилась у здания, где жил Гомер. И сама удивилась тому, что ноги принесли её сюда.<…> Постучала — два отрывистых, чётких удара — и всем телом припала к кирпичной стене, дыша прерывисто и часто. Но вот Гомер открыл дверь, и Майра шёпотом выдохнула его имя.<…>

– Сама не знаю, что на меня нашло. Читала ваши стихи и вдруг так захотелось вас увидеть, сказать до чего…

У неё перехватило дыхание, и она привалилась к закрытой двери. Теперь уже не он старательно прятал глаза, а она. <…>

– Одно меня особенно поразило, – сказала она, с трудом выговаривая слова. – Ну, там ещё про поле голубых цветов…

– Ах, то! Поле голубых детей, хотели вы сказать”.

Майра наотрез отказалась пойти с юношей в его комнату (“если меня здесь застукают…” ). Тогда он поспешил к себе, чтобы переодеться. “В приоткрытую дверь комнаты она на мгновение увидела его обнажённым по пояс, и могучий торс, в тенях от лампы казавшийся чеканным, поразил и неожиданно взволновал её. В этот миг Гомер вдруг обрёл для неё телесную сущность, которой она не ощущала прежде. А теперь ощутила, и гораздо острее, чем, скажем, с Керком Эбботом, да и всеми другими молодыми людьми, с которыми ей доводилось встречаться в университете”.

Выйдя из общежития, Гомер взял девушку под руку и повёл с собой. “Майра так и ждала: вот сейчас из всех окон верхних этажей высунутся шаровидные головы, пронзительные голоса поднимут тревогу, со всех крыш станут выкликать её имя, и толпы людей устремятся за ней в погоню…

– Куда мы? – спросила она, идя вслед за ним по дорожке.

– Мне хочется показать вам поле — то, про которое стихи.

До поля было недалеко”.

Юноша помог ей перелезть через ограду и крепко прижал к себе.

“–Вот оно, поле, – сказал он. – Поле голубых детей.

И правда, по всему полю танцевали голубые цветы. Они клонились под набегающим ветерком — голубые волны бежали по полю с тихим шёпотом, и, казалось, это приглушённые, едва слышные вскрики играющей детворы. <…>

И она крепче охватила плечи юноши. Он был ей почти чужой. Ведь до этой ночиона даже не рассмотрела его толком; и всё-таки сейчас он был ей невыразимо близок никогда не было у неё человека ближе его. <…>

У неё перехватило дыхание, губы раскрылись, и она опустилась навзничь меж шепчущихся голубых цветов.


А потом у неё достало здравого смысла понять, что всё это совершенно безнадёжно. Она отослала Гомеру его стихи, приложив к ним коротенькую записку. Записка вышла неожиданно официальной и напыщенной — может быть, потому, что она смертельно боялась самоё себя, когда её писала. Майра сообщала Гомеру, что у неё есть жених, Керк Эббот, и они собираются летом обвенчаться; объяснила, что незачем, невозможно длить то прекрасное, но обречённое гибели, что свершилось минувшей ночью в поле.

Она увидела его ещё один только раз. Он шёл по студенческому городку с этой своей приятельницей Гертой — долговязой, нескладной девицей в очках с толстыми стёклами. Повиснув на руке у Гомера, Герта вся сотрясалась от нелепо пронзительного хохота, и хоть его было слышно за несколько кварталов, смех этот был не похож на настоящий.

В августе Майра и Керк поженились. <…> Они жили в малогабаритной квартирке и были умеренно счастливы. Теперь ею редко овладевало беспокойство. И стихов она больше не писала. Жизнь казалась ей полной и без них”.

Только однажды через несколько лет после свадьбы, оставив мужу записку, что отлучилась из дома всего на пару часов, Майра на машине поехала к заветному полю. Это случилось поздней весной. “Поле было совсем такое, каким запомнилось ей. Торопливо шла она по цветам и вдруг разрыдалась, упала среди них на колени. Плакала долго, чуть ли не час, потом поднялась, тщательно отряхнула чулки и юбку. Она снова была совершенно спокойна, вполне владела собой. Майра пошла обратно к машине. Теперь она знала: больше эта нелепая выходка не повторится. Последние часы её тревожной юности остались позади”.

Последние слова рассказа — подсказка читателям: в чём, собственно, им надо искать причину той странной сердечной смуты, что прежде так мучила Майру. Теннесси Уильямс полагает, что всё дело в причудах юности, тревожно переживаемой многими людьми. В чём-то он, конечно же, прав: юность — пора мятежная и тревожная, ей свойственны и резкие перепады настроения,

И божество, и вдохновенье,

И жизнь, и слёзы, и любовь.

Однако страхи героини рассказа, и, главное, её поведение, не вписываются в рамки обычной юношеской эмоциональной неуравновешенности. Кто скажет, какой поступок Майры логичен, а какой — нет? Когда она совершила нелепую выходку — когда поехала рыдать на поле “голубых детей”; или когда отдалась почти незнакомому юноше, а не своему жениху; или когда послала Гомеру прощальную записку, а сама вернулась к Керку?!

Кое-что проясняется, если, вопреки уверениям Теннесси Уильямса, предположить, что не сама по себе мятежная юность выбивала из колеи героиню его рассказа, а что её мучил вполне конкретный страх перед первой в её жизни половой близостью. Такое объяснение делает многие странности девушки хотя бы отчасти понятными.

Вспомним, что Майра, вопреки протестам Керка, охотно ходила на все свидания, кто бы из случайных знакомых её не позвал. Она не собиралась отдаваться никому из них, и потому эти встречи не возбуждали в ней страха, а, напротив, смягчали её нервное напряжение. Говоря на профессиональном языке сексологии, Майра всякий раз убеждалась в том, что с платоническим влечением к лицам противоположного пола у неё всё в порядке. Тем самым, девушка подавляла внутреннюю тревогу по поводу отсутствия у неё зрелого сексуального влечения и желания реализовать половую близость. Когда же она вдруг постигла суть своей проблемы, её охватило чувство счастья, переходящее в экстаз; правда, экстаз тут же сменился неукротимым нервным ознобом.

И вот, наконец, дефлорация стала свершившимся фактом. Мучительное беспокойство Майры растаяло как дым. Она превратилась в совсем иного, чем прежде, человека. Ушли, наконец, страхи и тревоги; но при этом пропал и интерес к поэзии.

Сомнений нет, предположение о возможной сексуальной природе переживаний девушки попадает точно в цель. Но, и разгадав причину её тревог и страхов, мы всё же остаёмся с массой нерешённых вопросов.

Странно, прежде всего, то, что девушка боялась не дефлорации, а половой близости как таковой, хотя, судя по всему, никакого негативного опыта по этой части у неё не было. Может быть, всё дело в усвоенных ею моральных принципах, которые ей предстояло нарушить? Или в боязни разоблачения — мол, люди “меня застукают” и осудят за аморальное поведение? На это, казалось бы, указывает содержание её страхов. Когда ноги сами несли её к месту, где она должна была расстаться со своей невинностью, девушку преследовал необычный страх. Ей чудились шаровидные головы соглядатаев, пронзительные голоса, готовые вот-вот поднять тревогу, толпы недругов, намеренных устремиться за ней в погоню. Хотя все эти страхи явно выходят за рамки юношеской неуравновешенности (и отдают паранойей), с натяжкой они могли бы быть истолкованы как боязнь осуждения со стороны окружающих. Однако если бы дело обстояло именно так, и речь шла бы лишь о внутренних запретах морального плана или о боязни прослыть среди обитателей студенческого городка развратницей, то почему бы Майре просто-напросто не отдаться на вполне законных основаниях своему собственному жениху? Тогда угрызения совести и страх перед возможным разоблачением утратили бы всякий смысл. Почему же, в таком случае, на месте Керка вдруг оказался Гомер?

Может быть, девушка внезапно влюбилась в молодого поэта? Она расслышала детский гомон в шелесте цветов и разглядела волшебство поля при лунном освещении, конечно же, подпав под его поэтические чары. Мало того, поэтический дар был не единственным и даже не главным его преимуществом перед Керком. Гомер вдруг стал для Майры воплощением мужского начала, которого, как оказалось, она в своей психосексуальной ретардации (задержке развития) до сих пор не воспринимала ни в ком, – ни в парнях, на свидание с которыми исправно ходила, ни в своём женихе. Но если дело обстоит именно так, если девушка вдруг влюбилась в Гомера, то почему же она так сразу его оставила, вернувшись к Керку? Ведь в рассказе нет ни малейшего намёка на то, что она любит своего жениха. Материальные соображения тоже не причём: оба студента одинаково бедны, но что касается поэта, то, по мнению Майры, у него, как у человека талантливого, больше перспектив, чем у Керка. Тогда зачем ей было предавать вдруг обретённую любовь? И можно ли, в таком случае, назвать её чувство любовью?

Позиция самого Теннесси Уильямса не совсем ясна. Похоже, он видит проблемы своей героини следующим образом: её тяга к поэзии, как и навязчивые страхи, были кратковременным, но мучительным проявлением юности, чем-то вроде побочного эффекта возрастного гормонального всплеска, свойственного многим людям. В этом плане вполне уместна вначале неосознанная, а затем ставшая вдруг для Майры очевидной её потребность реализовать половую близость. Словом, как уже говорилось, душевное смятение своей героини автор считает универсальным юношеским чувством. Но в эту версию не вписывается существенная деталь — странная спаянность между потребностью осуществить половую близость с мужчиной (причём, неважно, с кем!), и любовью к поэзии — к чтению и сочинению стихов. Такое сочетание частым и обычным не назовёшь.

Половая близость с Гомером осуществилась на фоне какой-то своеобразной душевной раздвоенности Майры, близкой к тому, что психиатры называют расщеплением. Обычно готовность девушки отдаться неотделима от чувства любви к своему избраннику (если она действительно влюблена, а не вступает в половую связь из любопытства или из каких-либо иных соображений). Мотивация Майры была совсем иной: реализация половой близости стала для неё самоцелью, поскольку девушка полагала, что вслед за ней придёт зрелость и её юношеские тревоги исчезнут раз и навсегда. Вспыхнувшая влюблённость в поэта оказалась при этом как нельзя кстати. Она послужила девушке своеобразным средством релаксации. Подобно тому успокаивающему эффекту, какой прежде на неё оказывало сочинение стихов, влюблённость подавила её “жгучее беспокойство” и страх.

Следовательно, в контексте рассказа, дефлорация — не столько следствие мимолётной влюблённости, длившейся от силы пару часов, сколько жертва, принесённая Майрой на алтарь её поэтической юности. Такова цена за её избавление от мучительной тревоги, непонятных страхов, неуправляемых переходов от экстатического воодушевления к неукротимой нервной дрожи. Потому-то, вернувшись к жениху, даже не слишком-то ею любимому, она поступила вполне резонно. Что же касается её запоздалого возвращения на поле “голубых детей”, его вряд ли можно счесть такой уж “нелепой выходкой” : Майра устроила поминки по ушедшей тревожной юности, ведь она навсегда прощалась со своим прежним Я.

Однако эта авторская концепция кажется слишком надуманной; к тому же она не помогает разрешить главные загадки рассказа. Чем объясняется странная раздвоенность чувств и поступков героини? Почему автор навязал ей уверенность в том, что поэзия — не её удел? Если поэтический дар Майры — симптом преходящего лёгкого юношеского безумия, то отсюда следует безнадёжный вывод: она не способна не только на творчество, но и на настоящую любовь (“невозможно длить то прекрасное, но обречённое гибели, что свершилось…” ).

Такая чёткая, но вычурная схема могла бы показаться расчётливым литературным ходом Теннесси Уильямса. Между тем, рассказ дышит удивительной искренностью и неподдельным сочувствием героине. Самое чуткое ухо не уловит в нём фальши. Порой авторский слог кажется таким же лунным, как ночь решающего свидания Майры, и таким же сомнамбулическим, как поведение девушки, идущей к дому Гомера. В чём же тогда секрет противоречий и обаяния “Поля голубых детей”?

Ответ на эту загадку следует искать в биографии самого автора рассказа.