Глава IX


...

Легко ли быть “заводным апельсином”?

Бёрджесс нашёл удивительно ёмкий и многозначный термин для названия своего романа. На жаргоне кокни (обитателей рабочих кварталов Лондона) “заводной апельсин” – это нечто странное и противоестественное, замысловатое и, скорее всего, ненужное. С другой стороны, апельсин (orange) созвучен слову “orang” – “человек” в Малайзии, где семь лет прожил Бёрджесс. Следовательно, в ассоциативном ряду писателя – “заводной апельсин” – это “зомбированный”, и потому ненастоящий человек, выпадающий из ряда нормальных людей. То, что он запрограммирован на добро, в глазах писателя и режиссёра не имеет ровно никакого значения, причём, по их замыслу, неоспоримым доказательством правоты подобного подхода и должна послужить история Алекса.

Метод Людовика, придуманный Бёрджессом, – один из видов аверсивной (от латинского “aversio” – “отвращение”) терапии, действительно существующей в медицинской практике. Подобным способом, например, лечили алкогольную зависимость. Алкоголику сначала вводили апоморфин – препарат, обладающий рвотным действием, а затем предлагали выпивку. Повторное совпадение этих двух событий – тошноты и рвоты, вызванных действием препарата, и приёма алкоголя – накрепко связывалось в памяти пациента, так что вид, запах и вкус спиртного начинал потом вызывать отвращение и рвотный рефлекс и без подкрепления апоморфином. Заметим, что поскольку алкоголизм не побеждён и поныне, приходится признать, что описанная методика отнюдь не всесильна.

Сыворотка Людовика, которую вводили Алексу во время его психологического программирования, очень напоминала по действию апоморфин, но была гораздо более мощным средством. После инъекции препарата пациента фиксировали в кресле, обеспечивали неподвижность его головы, вставляли специальные расширители век, не позволяющие ему закрывать глаза, и в таком виде ввозили в кинозал.

Прежде всего, ему показали запись фильма, в котором группа молодых хулиганов избивает случайного прохожего. “Мальчики делают из него настоящую котлету – трах, трах, трах его кулаками, рвут одежду, а потом, обнажённого бьют ещё сапогами, сапогами (он лежит уже весь в крови и грязи, сваленный в придорожную канаву), после чего, конечно же, мальчики скоренько рвут когти. Потом крупным планом тыква этого избитого; красиво струится красная кровь”.

Напоминаю, что вид крови и беспомощность жертвы вызывают у садиста не просто чувство наслаждения, но и приводят его в состояние сексуального возбуждения. Алекс поначалу реагирует на насилие привычным для него способом, но при этом чувствует какое-то усиливающееся недомогание. “Однако я пытался от этого отвлечься, сосредоточив своё внимание на следующем фильме. В этот раз на экране сразу появилась молоденькая киса, с которой проделывали добрый старый сунь-вынь – сперва один мальчик, потом другой, потом третий и четвёртый, причём из динамиков нёсся истошный крик пополам с печальной и грустной музыкой. Так что, когда дело дошло до шестого или седьмого мальчика, который, ухмыляясь и похохатывая, засадил, и девочка зашлась от крика, вторя жуткой музыке, меня начало подташнивать. По всему телу пошли боли, временами я чувствовал, что вот-вот меня вытошнит, и подступала тоска, блин, оттого, что меня привязали и я не могу шевельнуться в кресле.

Потом без перехода пошёл следующий кусок фильма; на этот раз показали просто человеческое лицо, очень вроде как бледное, которое удерживали неподвижным и делали с ним всякие пакостные вещи. Меня слегка прошиб пот, в кишках всё болело, ужасно мучила жажда, в голове стучало – бух-бух-бух, и хотелось только одного: не видеть, не видеть этого, иначе стошнит. Но я не мог закрыть глаза, и даже скосить зрачки в сторону, я не мог отвести их от линии огня этого фильма. Так что, хочешь не хочешь, я видел всё-всё, что делали с этим лицом и слышал кошмарные исходящие от него крики. Меня всего корчили спазмы, и я смотрел, как сперва бритвой вырезали глаза, потом полоснули по одной щеке, потом – вжик-вжик-вжик по всему лицу, и красная кровь брызнула на линзу объектива. <…>

Резь в животе, головная боль и жажда мучили меня невыносимо, причём всё это наваливалось на меня как бы с экрана. Я закричал:

– Остановите! Пожалуйста, остановите фильм! Я не могу больше. – И голос доктора Бродского:

– Остановить? – Как ты сказал, остановить? Ну что ты, мы ещё только начали”.

Миссис Брэном, помощница доктора Бродского и лечащий врач Алекса, на вопрос, своего подопечного, почему его так мучит просмотр сцен насилия, ответила так:

“– Когда человек здоров, он отзывается на зло чувством страха и дурноты. Вы выздоравливаете, вот и всё”.

Ночью Алексу приснился символический сон, схожий с одним из просмотренных днём фильмов: “Хохочущие мальчики резвились с молоденькой киской, которая обливалась кровью и кричала, а вся её одежда была изодрана в клочья. Ябыл среди тех, кто с ней шустрил – одетый по последней молодёжной моде, я хохотал и был вроде бы за главаря. А потом меня словно бы парализовало, я почувствовал дурноту, и все остальные мальчики принялись надо мной громко потешаться”.

На следующий день Алексу показывали фильмы, запечатлевшие зверства фашистов, и тут случилось непредвиденное: с экрана зазвучала его любимая Девятая симфония!

“– Грех, – сказал я сквозь ужасную дурноту, – грех использовать таким образом Людвига вана. Он никому зла не сделал. Бетховен просто писал музыку. – И тут меня стошнило, так что им пришлось принести тазик, сделанный в форме почки.

– Ничего не поделаешь, – ответила доктор Брэном. – Каждый убивает то, что любит, как сказал один поэт, сидевший в тюрьме. В этом есть некий элемент наказания.

– Грязные выродки, – со всхлипом проговорил я. Нечестно, чтобы я становился больным, когда слушаю чудесного Людвига вана, Г. Ф. Генделя или ещё кого-нибудь.

Оба постояли с видом слегка вроде как задумчивым. Наконец доктор Бродский сказал:

– Разграничение всегда непростое дело. Мир един, жизнь едина. В самом святом и приятном всегда присутствует доля насилия – в любовном акте, например; да и в музыке, если уж на то пошло. Нельзя упускать шанс, парень. Выбор ты сделал сам”.

В один из дней инъекции отменили, но жажда, чувство дурноты, выжжености внутренностей и боли во всём теле, сопровождающие просмотр кинофильмов, остались.

К концу второй недели Алексу вернули одежду, отдали даже опасную бритву, отобранную при аресте. Бывшего заключенного номер 6655321 пригласили в зал, заполненный знакомыми и незнакомыми людьми, среди которых он заметил министра внутренних дел, начальника тюрьмы, надзирателей. Обращаясь к ним, доктор Бродский представил им объект эксперимента:

“– Как вы сами можете убедиться, он здоров и прекрасно выглядит. Он выспался, хорошо позавтракал, наркотиков не получал, гипнотическому воздействию не подвергался. Завтра мы уверенно выпустим его в большой мир, и он будет добр, как самаритянин, всегда готовый прийти на помощь словом и делом. Не правда ли, разительное превращение – из отвратительного громилы, которого приговорили к бессмысленному наказанию около двух лет назад и который за два этих года ничуть не изменился. Не изменился, я сказал? Это не совсем так. Тюрьма научила его фальшивой улыбке, лицемерным ужимкам, сальной льстивой ухмылочке. Она и другим порокам обучила его, а главное – утвердила в тех, которым он придавался прежде. Но довольно слов, смотрите же ”.

Свет в зале потух, и два прожектора, направленные на эстраду, осветили круг, подобный цирковой арене. И бедный Алекс поневоле оказался в роли клоуна. К нему вышел этакий агрессивный и нахальный верзила.

– Привет, дерьма кусок! – приветствовал он Алекса. – Ненавижу таких гадов как ты.

Он принялся ловко и артистично наносить бедняге пощёчины, крутить уши, щёлкать по носу, больно наступать на ноги.

– Если хочешь со мной за это посчитаться, давай, начинай! – дразнил свою жертву верзила.

“Я уже знал, что бритву надо выхватить очень быстро, пока не накатила убийственная тошнота, которая превратит радость боя в ощущение близости собственной ужасной кончины. Однако едва лишь моя рука нащупала в кармане бритву, перед моим внутренним оком пронеслась картина того, как этот мерзавец, захлёбываясь кровью, вопит и просит пощады, и сразу за этой картиной нахлынули ужасная тошнота, сухость в горле и боль, так что мне стало ясно: надо скоренько менять своё отношение к этой скотине, поэтому я похлопал себя по карманам в поисках сигарет или бабок, но вот ведь, блин, – ни того, ни другого. И я плаксивым таким голосом говорю, протягивая ему бритву:

– Прошу тебя, возьми, пожалуйста, вот это. Маленький презент. – На что он ответил:

– Нечего совать мне свои паршивые взятки. Этим ты меня не проведёшь.

– Прошу тебя, я обязательно должен что-нибудь для тебя сделать. Можно я почищу тебе ботинки?

Я опустился на колени и принялся лизать его грязные вонючие башмаки. А он на это хрясь мне ботинком в рот, правда, не слишком больно.

Доктор Бродский остановил его:

– Спасибо, хватит”.

Актёр поклонился и танцующей походкой комедианта ушёл со сцены.

Обращаясь к публике, доктор Бродский продолжал:

“– Наш объект, как видите, парадоксально понуждается к добру своим собственным стремлением совершить зло. Злое намерение сопровождается сильнейшим ощущением физического страдания. Чтобы совладать с этим последним, объекту приходится переходить к противоположному модусу поведения” .

Эксперимент продолжился. В зале вновь выключили свет и зажгли прожекторы. В их свете к Алексу вышла девушка, одетая лишь в узенькие трусики. “И первой промелькнувшей у меня в голове мыслью было, что не худо было бы её тут же на полу и оформить по доброй старой схеме сунь-вынь, но сразу же, откуда ни возьмись, нахлынула тошнота” .

Покуда объект эксперимента корчился на полу, подавляя позывы на рвоту, превозмогая боль во всём теле и сухость во рту, “…девочка улыбнулась и ускакала, поклонившись публике, которая разразилась аплодисментами”.

“– Вот вам истинный христианин! – воскликнул доктор Бродский. – Он с готовностью поставит другую щёку; он взойдёт на Голгофу, лишь бы не распинать других; при одной мысли о том, чтобы убить муху, ему станет тошно до глубины души. Он перевоспитан!

– Главное, – провозгласил министр внутренних дел, – метод работает!”

На следующий день газеты запестрели фотографиями министра внутренних дел и его заявлениями о “близости эры полной победы над преступностью, когда не надо будет опасаться подлых нападений хулиганов, извращенцев, грабителей” . Рядом красовалось фото и самого Алекса: вот он – “первый выпускник Государственного Института Исправления Преступных Элементов, излеченный всего за две недели и ставший теперь законобоязненным добрым гражданином”.

Между тем, для бывшего заключённого свобода оборачивалась весьма ощутимыми бедами. Вернувшись в родительский дом, он не увидал ни изображения нагой женщины в своей комнате, ни своего музыкального центра (конфискованного по суду), ни любимого удава (подохшего без должного ухода за время отсутствия хозяина). Мало того, смущённые родители признались, что сдали комнату сына в аренду квартиранту, причём расторгнуть этот договор невозможно. Мать плакала, квартирант по-сыновьи утешал её, что же касается Алекса, то он остался без пристанища.

Машинально он подал милостыню подошедшему к нему на улице попрошайке, который, взяв деньги, продолжал пристально вглядываться в своего благодетеля. Узнав в нём бандита, когда-то со своими дружками зверски избившего его, бродяга с ненавистью вцепился в своего обидчика, позвав на помощь своих соседей-нищих. Сбежавшись, они устроили самосуд над бывшим насильником, не способным теперь дать сдачи своим мучителям. К счастью, вовремя подоспела патрульная машина, но радость Алекса тут же сменилась ужасом: в представителях власти и правопорядка он признал Тима и Джорджика (по версии Бёрджесса, вторым полицейским был Биллибой!). Отныне бывшие бандиты защищали закон. Выдав своему врагу многообещающий задаток в виде удара кулаком и разбив ему лицо в кровь, они отвезли его за город и избили до полусмерти, бросив без сознания неподалёку от шоссе в безлюдном месте. Ледяной дождь привёл избитого в чувство. Он отчасти добрёл, а отчасти дополз до символического указателя: “Home” (“Прибежище”). Едва дотянувшись до дверного звонка, Алекс позвал на помощь:

– Помогите, меня избили полицейские!

Он упал через порог и был поднят на руки молодым атлетом.

Так Алекс вновь оказался у писателя, сразу же узнавшего его. Правда, не в качестве бандита (во время налёта члены шайки были в масках), а как человека, запрограммированного на непротивление насилию, фотографию которого напечатали все газеты.

Своими побоями Алекс и его дружки-бандиты повредили писателю позвоночник; теперь тот не владел нижними конечностями. Самое же печальное – умерла его любимая жена, так и не оправившись после группового изнасилования и избиения. Теперь вместе с Александером жил молодой атлет по имени Джулиан; он и носил писателя по дому в инвалидной коляске.

Сочувственно глядя добрыми глазами на жертву полицейского произвола, хозяин дома говорил:

– Вы не первый, кому мы с Джулианом оказываем помощь. Полицейские часто бросают свои жертвы в этом месте за городом. Что касается вас, то вы попали к нам по воле самого провидения, ведь вы можете помочь людям узнать всю правду о новых порядках в нашей стране. Джулиан, приготовь ванну молодому человеку!

Писатель позвонил знакомым журналистам, говоря, что народ должен на примере Алекса узнать о подлых делах правительства: оно набирает в полицию головорезов; финансирует антигуманные методики программирования людей; готовится ввести тоталитарный режим. Пока ещё не поздно, надо отстоять демократические права и свободы.

И тут произошло то, что ввергло писателя в шок – Алекс, нежась в ванне, запел ту самую песню из мюзикла “Поющий под дождём”, которую распевал во время бандитского налёта. Писатель понял, что убийца его жены – именно этот человек, которого он приютил в своём доме. Гуманист превратился в судью и палача в одном лице. Преступника, избежавшего наказания, он решил казнить сам, обратив его смерть во благо обществу. Ведь таким способом надёжнее всего обеспечивался всеобщий интерес к делу Алекса, и, как результат, – разоблачение зловещих планов министерства внутренних дел. При этом писатель понимал, что обрекает на гибель и себя самого: несложно будет выяснить, что смерть убийцы и насильника, ставшего жертвой, – дело рук его, хозяина дома.

Словно члены трибунала, Александер и Джулиан перечисляют Алексу преступления, совершённые “неизвестными” бандитами. При этом приговорённому к казни наливают вино с подмешанным в него снотворным.

Дав интервью приглашённым журналистам, молодой человек засыпает, а, проснувшись под музыку Девятой симфонии, оказывается запертым в комнате на верхнем этаже “Дома”. Муки его непереносимы и он выбрасывается из окна, в полном соответствии с приговором, вынесенным ему писателем Александером.

Но Алекс не умер. Он очнулся в больничной палате, загипсованный с ног до головы. И оказалось, что программа, делавшая его безобидным “заводным апельсином”, больше не властна над ним. По версии книги, это стало результатом проведённой ему гипнопедии. Тут Бёрджесс явно противоречит себе: Алекс был в коме, так что обучение во сне ему никак не могло проводиться! Кубрик же и вовсе обошёлся без каких-либо объяснений – предполагается, что всё случилось благодаря физической травме, полученной при попытке самоубийства.

Итак, налицо возвращение прежнего Алекса – агрессора, неспособного к состраданию. Его “исцеление” подтверждается и психологическим тестированием, проведенным улыбчивой женщиной-психиатром: Алекс злобно и нагло трактует ситуации, представленные на специальных тестах-рисунках.

Доволен и он сам, и министр внутренних дел, навестивший больного и посуливший ему после выписки из больницы необременительную службу с хорошим окладом. Последовал намёк, что главный обвинитель Алекса – некий “подрывной писатель” – надёжно изолирован и не сможет теперь никому навредить, ни убийце своей жены, ни правительству. Взамен от молодого человека потребуется обелить правительство с помощью прессы. Оно виновато лишь в том, что неосторожно поверило ложным идеям, авторы которых будут сурово наказаны. Алекс, разумеется, согласен на всё, и министр вручает ему подарок правительства – роскошный музыкальный центр.

Звучит Девятая симфония Бетховена; толпа набежавших фоторепортёров снимает дружеские объятия Алекса с министром внутренних дел. Оставшись один, молодой человек, как встарь, отдаётся под музыку своим привычным садистским сексуальным фантазиям.