Символическое, Воображаемое и Реальное
2.
Чтобы подойти к предмету, о котором у нас пойдет речь, то есть о символизме, скажу для начала, что большая часть воображаемых функций в анализе имеют к фантазматической реальности, проявлением которой они служат, не большее отношение, чем слог лис к животному, которое он означает. Ясно, что в таких словах, как кулисы, или одалиска, значение слога лис совершенно иное. Можно было бы воспользоваться, наоборот, лисом, чтобы символизировать слог лис в одалиске или кулисах, но тогда к нему следовало бы присоединить другие воображаемые термины, которые воспринимались бы исключительно как слоги, призванные данное слово дополнить.
Именно так следует понимать Символическое, с которым мы в аналитическом обмене имеем дело.
Идет ли речь о реальных симптомах, оплошностях или чем-то другом, что вписывается в то, с чем мы в анализе сталкиваемся на каждом шагу и что является, как показал Фрейд, его подлинной сутью, в любом случае мы имеем дело с символами, причем с символами, организованными в язык и функционирующими, следовательно, благодаря артикуляции означающего и означаемого — артикуляции, составляющей саму суть языка.
Не я первым сравнил сновидение с ребусом, это сделал Фрейд. Что касается симптома, то наличие и в нем некоторых черт языковой организации и структуры свидетельствуется хотя бы простейшим из симптомов, истерическим, который всегда представляет собой некий эквивалент сексуальной активности, но эквивалент заведомо неоднозначный. Напротив, он всегда многозначен, сверхдетерминирован, наслоен на что-то другое — одним словом, выстроен именно так, как бывают выстроены образы в сновидениях. Здесь налицо конкуренция символов, их взаимное наложение, не менее сложная, чем поэтическая фраза, в которой роль одновременно играет все — интонация, структура, каламбуры, ритмы, звучание. Все происходит одновременно в нескольких планах, что для языкового порядка, в языковом регистре, вполне естественно.
Нам не составить себе об этом ясного представления, пока мы не разберемся в том, что же первоначально представляет собой язык.
Конечно, вопрос о происхождении языка принадлежит к предметам, которые словно нарочно предназначены подавать повод к организованному бреду, будь то коллективному или индивидуальному. Мы на эту удочку не попадемся. Язык — вот он, налицо. Это нечто уже возникшее.
Теперь, когда он уже возник, мы никогда не узнаем, ни как это произошло, ни когда, ни как обстояли дела прежде его возникновения.
Попробуем все же описать то, что было, возможно, одной из первых форм языка.
Давайте задумаемся о пароле. Я нарочно выбрал этот пример, так как в разговоре о языке неизменно возникает иллюзия, будто то, на что он указывает, — это всегда значение. Конечно, он всегда что-то означает, всегда несет в этом плане какую-то функцию. Пароль, однако, обладает тем свойством, что выбирается он совершенно независимо от своего значения. A если значение это отсутствует? Школа отвечает хотя отвечать, на самом деле, никогда не следует, — что значение подобного слова состоит в том, чтобы указывать на наличие у того, кто его произносит, того или иного свойства, которое имеет в виду требующий этого слова вопрос. Другие возразят, что пример выбран плохо, так как слово используется здесь в рамках заранее заключенного соглашения. Что ж, тем более мы оказываемся правы. С другой стороны, нельзя отрицать, что пароль имеет ценность очень высокую — ведь он ни много ни мало позволяет сохранить жизнь.
Именно в этом смысле мы можем рассматривать язык как то, что имеет некоторую функцию. Возникший среди диких животных, каковыми были первые люди — судя по современному человеку, это похоже на правду, — пароль представляет собой то, благодаря чему не узнают друг друга принадлежащие к группе люди, нет, а образуется сама группа.
Есть и другой регистр, дающий повод для размышления о функции языка — это лепет любви. Заключается это явление в том, что на вершине блаженства или, напротив, в повседневной жизни, для каждого по-своему, человек наделяет своего сексуального партнера именем самого заурядного овоща или какого-нибудь отталкивающего животного. Это имеет, безусловно, непосредственное отношение к вопросу об ужасе анонимности. Не случайно с некоторыми из этих животных прозвищ и фигур более или менее тотемического происхождения мы встречаемся в фобиях. Дело в том, что между тем и другим имеется точка соприкосновения. Человеческий субъект особо подвержен, как мы вскоре увидим, опасности внезапного головокружения, и для того, чтобы оградиться от нее, он испытывает потребность создать что-нибудь трансцендентное. В происхождении фобии это немаловажный фактор.
В приведенных мной двух примерах язык наиболее явно лишен значения. На них лучше всего видно то, что отличает символ от знака — я имею в виду межчеловеческую, так сказать, функцию символа. Здесь перед нами нечто такое, что рождено вместе с языком и в силу чего стоит слову стать воистину произнесенной речью, как оба партнера оказываются иными, нежели прежде. Вот чему служит слово, и я показал это вам на простейших примерах.
Но вы были бы не правы, однако, сочтя эти примеры неполноценными. Как в случае пароля, так и со словами любви, речь идет о вещах, исполненных значения. Так, разговор, который происходит однажды у юноши-студента на заурядном обеде со среднего калибра предпринимателями — разговор, затрагивающий предметы едва ли более важные, нежели те, что обсуждаются со случайными попутчиками на улице или в автобусе, — оказывается по сути дела ничем иным, как способом завести связи. И это как раз подтверждает правоту Малларме, сказавшего некогда, что язык подобен стершейся монете, которая переходит из рук в руки в молчании.
Имея это в виду, посмотрим теперь, что происходит, когда невротик приступает к анализу. Дело в том, что он тоже начинает говорить. Говорит он о разных вещах, и нет ничего особенно удивительного в том, что поначалу речи его мало чем отличаются от тех малозначительных разговоров, о которых я только что упоминал.
Есть, однако, и одно существенное отличие — дело в том, что к аналитику пациент приходит не для того, чтобы говорить ему пошлости и банальности. Ведь в ситуации налицо момент очень важный, так как привели пациента к аналитику, по большому счету, поиски смысла, смысла самого себя. И это накладывает на личность того, кто его выслушивает, некую таинственную печать. Конечно, устремляется он к этому опыту, встает он на этот путь с тем багажом, который у него есть. Поначалу он думает, что должен выступать в роли медика сам, что задачей его является дать аналитику необходимые тому сведения. Вы, в свою очередь — это часть вашей повседневной практики — ставите его на место, объясняя ему, что речь идет не об этом, что главное для него — просто говорить, желательно не пытаясь при этом организовать свои мысли и привести их в порядок, то есть не помещая себя, как хорошо знакомый нам нарциссизм того требует, на место своего слушателя.
В конечном итоге невроз, согласно нашему представлению, состоит в том, что в самих симптомах невротика закупорена ищущая себе выхода речь — речь, в которой находят себе выражение некоторые, скажем так, нарушения определенного порядка. Но сами по себе нарушения эти провозглашают иной, негативный порядок — порядок, в который они, собственно, и вписаны. Неспособный реализовать символический порядок в жизни, субъект дает существование замещающим его разрозненным образам.
Именно это становится подлинному символическому общению первым препятствием. Когда субъект говорит, то поначалу речь его служит выражением регистра, который мы называем сопротивлениями. Понимать это можно только одним-единственным способом — как факт реализации hic et nunc, в конкретной ситуации и вместе с аналитиком, образа или образов, связанных с переживаниями раннего детства. Именно на этом вся теория сопротивления и была построена, но построена не раньше, чем получила признание символическая ценность симптома и всего, что может быть проанализировано.
Однако в аналитическом опыте мы сталкиваемся поначалу не с реализацией символа, а с чем-то совершенно другим. Мы имеем здесь дело с попыткой субъекта выстроить hic et nunc, в аналитическом общении, эту воображаемую отсылку. Это то самое, что мы квалифицируем как попытки субъекта вовлечь аналитика в свою собственную игру. Именно это наблюдаем мы, скажем, в случае Человека-Крысы, когда обнаруживаем — быстро, но, как и сам Фрейд, не сразу- что, рассказывая свою навязчивую историю о наблюдении за пыткой с крысами, субъект стремится здесь и теперь, с Фрейдом, осуществить те самые садо-анальные воображаемые отношения, в которых соль его истории и заключается. Фрейд прекрасно видит, что речь идет о чем-то таком, что можно прочесть в выражении лица субъекта и что характеризуется им как ужас неосознанного наслаждения. Момент, когда удалось выделить и оценить элементы сопротивления как таковые, явился в истории анализа знаменательным. Началом вразумительного обсуждения этого предмета можно считать появление статьи Райха, одной из первых статей по данной проблеме, опубликованных в «International Journal» как раз тогда, когда Фрейд открывает в разработке аналитической теории второй этап — этап создания теории собственного Я.
Именно в это время, около 1920 года, появляется dаs Es. Тут-то и был отмечен, внутри — мы настаиваем, именно внутри — символических отношений тот факт, что субъект сопротивляется и что сопротивление это не является просто-напросто инерцией, противостоящей терапевтическому процессу в том же смысле, в каком в физике любому ускорению противостоит масса. Сопротивление это создает связь, которая и противостоит как таковая, как некое действие человека, действиям терапевта. Важно, однако, чтобы последний не обманывался на этот счет. Дело в том, что субъект противодействует ему не как реальности, а лишь постольку, поскольку на его месте реализуется определенный образ — образ, который субъект на него проецирует.
На самом деле термины эти достаточно приблизительны.
В этот же самый момент появляется и понятие агрессивного инстинкта, а понятие либидо оказывается необходимым дополнить представлением о destrudo, и не безосновательно, так как, начиная с момента, когда цель либидо […] важнейшие функции воображаемых отношении в том виде, в котором проявляются они в форме сопротивления, возникает другой регистр, связанный ни с чем иным, как с той самой функцией, которую выполняет собственное Я. не стану сегодня углубляться в теорию собственного Я и ограничусь напоминанием о том, что любое последовательное и связное представление о собственном Я обязательно предполагает четкое представление о воображаемой функции собственного Я как единстве отчужденного от себя субъекта. Собственное Я — это то, в чем субъект не может признать себя, не оказавшись от себя отчужденным. Он не может, следовательно, обрести себя, не упразднив прежде alter ego собственного Я. При этом возникает отличное от агрессии измерение — измерение, которое получает название агрессивности.
Теперь нам предстоит поставить наш вопрос в обоих этих регистрах — как проблему речи и как проблему Воображаемого.
Речь, рудиментарные формы которой мы с вами здесь рассмотрели, выполняет важнейшую роль — роль опосредования. С того момента, когда речь состоялась, опосредование изменяет обоих имеющихся налицо партнеров. В этом нет ничего такого, чего нельзя было бы наблюдать, в том числе и в семантическом регистре, на примере определенных человеческих сообществ. Прочтите на сей счет книгу Do Kamo Леенхарта. Во всех отношениях книгу эту рекомендовать нельзя, но написана она выразительно и в работе очень удобна. Она может послужить отличным введением в проблему для тех, кто в таковом нуждается. Вы узнаете из нее, что у канаков наблюдается довольно необычная в семантическом плане особенность — дело в том, что слово речь имеет у них гораздо более широкое значение, нежели у нас. Речь у них — это и действие тоже. Впрочем и для нас, скажем, данное кому-то слово является формой действия. Но у них это иногда еще и объект, что-то такое, что носят с собой, пучок растений. Впрочем, это может быть чем угодно. Важно, что с этого момента возникает нечто такое, что не существовало прежде.
Здесь надо сделать еще одно замечание. Опосредующая общение речь не является посредницей лишь в этом, простейшем, смысле. Она позволяет собеседникам выйти за рамки агрессивных отношений — отношений, лежащих в основе призрачного общения с себе подобными. Речь и должна быть чем-то принципиально иным, ибо по здравому размышлению нельзя не понять, что она не просто создает опосредование, она созидает реальность как таковую. Это становится очевидным, если принять во внимание элементарную, то есть архаическую, структуру родства. Элементарные структуры родства не всегда так уж элементарны. Наши, к примеру, особенно сложны, хотя, на самом деле, без системы слов, которые их выражают, они не существовали бы, а количество запретов, которыми регулируются у нас осуществляющийся путем брачных союзов, в собственном смысле этого слова, обмен остается фактически крайне ограниченным. Именно поэтому столь Часто смешиваем мы такие термины, как отец, мать, сын и тому подобные, с реальными отношениями. Все дело в том, что область отношений родства и границы ее чрезвычайно сократились. Но речь идет о символах.
Массерман опубликовал на этот счет в «International Journal of Psychoanalysis» за 1944 год примечательную статью под заглавием «Language, Behavior and Dynamic Psychiatry». Один из приведенных в ней примеров прекрасно демонстрирует слабость бихевиористской точки зрения. Автору кажется, что он находит вопросу о символическом в языке решение, предлагая пример обусловленного поведения. Опыт, о котором идет речь, начинался с того, что у подопытного многократно вызывалась реакция сокращения зрачка под воздействием света, причем одновременно звонил колокольчик. Затем световое раздражение прекращалось, но зрачок при звуке колокольчика продолжал сокращаться. В конечном итоге удалось добиться реакции сокращения зрачка при одном лишь произнесении слова сокращение. Полагаете ли вы, что вопрос о языке и символизации и вправду таким образом разрешается? Ведь такого же результата можно было бы добиться, произнося вместо слова сокращение любое другое. То, о чем идет речь, не является обусловливающим то или иное явление механизмом. То, с чем мы в симптомах имеем дело, это отношения симптома с системой языка в целом, с системой значений, характеризующих человеческие отношения как таковые.
Психоанализ подтверждает эти наблюдения и демонстрирует их значение и актуальность вплоть до малейших деталей. Суть сказанного мною сводится к тому, что любые поддающиеся анализу, то есть символические, отношения всегда вписаны в схему отношений между тремя инстанциями.
Как мы, наблюдая саму структуру речи, уже убедились, все, что либидо способно в отношениях между двумя конкретными субъектами реализовать, требует опосредования. Именно этим обусловлено значение того провозглашаемого теорией и подтвержденного опытом факта, что ничто в конечном счете не поддается истолкованию — а именно об этом идет у нас речь — кроме как посредством реализации эдиповой схемы. Я хочу сказать, что любые отношения между двумя участниками отмечены в той или иной мере стилем Воображаемого. Чтобы отношения приобрели символическое наполнение, необходимо посредство третьего персонажа, который играл бы по отношению к субъекту роль трансцендентного элемента, благодаря которому тот мог бы поддерживать объект на определенном расстоянии.
Между воображаемыми отношениями и отношениями символическими лежит дистанция, мера которой задается чувством вины. Не случайно, как свидетельствует ваш собственный опыт, чувству вины всегда отдается предпочтение перед тревогой. Развитие учения Фрейда и его теории показало, что тревога всегда связана с утратой, то есть с трансформацией собственного Я, иными словами — с моментом, когда отношения между двумя участниками должны вот-вот рассеяться как мираж и на смену им приходит что-то другое, вызывающее у субъекта при своем приближении своего рода головокружение. Именно в этом природа тревоги, именно здесь оказываемся мы в ее регистре. Стоит в отношения между двумя участниками вступить третьему, стоит ему в их нарциссические отношения вторгнуться, как открывается возможность реального опосредования с помощью персонажа, который представляет собой, по отношению к субъекту, трансцендентную фигуру, или, другими словами, тот образ господства, посредством которого желание субъекта и его исполнение могут осуществиться в символическом плане. В этот момент открывается другой регистр — либо регистр закона, либо регистр виновности, в зависимости от характера переживания.