ТАРАНОВ Павел. "СЕКРЕТЫ ПОВЕДЕНИЯ ЛЮДЕЙ"


...

142. Закон "обращенной воронки"

Используя этот способ, люди получают возможность варьировать степень сжатия и расширения своих взглядов и мыслей и тем самым через это демонстрировать другим сложность там, где на самом деле — предельная простота, и простоту там, где, как говорится, черт ногу сломит. Особая группа людей буквально не расстается с такой методой общения. В истории они обозначены как мыслители, мудрецы, философы. Я не отрицаю природную быстроту, остроту, живость и находчивость их ума.

Я только подчеркиваю, что в арсенале их средств воздействия на людей есть стереотипная обязательная процедура: загнать внемлющего им в некое замкнутое мыслительно пространство, затем пропустить его через специально сотворенный ими тесный и долгий лаз, а далее… «обрушить» на него простор свободы на все стороны и во всех степенях. Зачем они это делают? Мне представляется, что они вполне знают, что творят, и в устремлениях своих как бы подражают пневмооружию: во всем обнаруживается сила из ничего, если что-то сначала сжать, а потом резко, толчком отпустить (высвободить).

Передаваемая мысль при таком способе передачи приобретает не только стреляющий эффект, но — что важнее! — «перепрыгивающий» эффект и, подобно пуле, входит из стреляющего предмета в цель. В чистоте нетронутости преодоленным временем и пространством.

По существу, они реализуют (или, наверное это будет точнее, — открывают) в нужном месте и в нужный им миг — по сценарию решаемой ими задачи! — мгновенную блиц-школу, которую они же, исполнив действо, так сказать, закрывают.

Системе образования взять бы на вооружение этот метод — ей бы цены не было!

В подтверждение всему сказанному да и в доказательство ему же я сошлюсь на давнее (20–26 октября 1969 года) интервью вполне современного немецкого философа Мартина Хайдеггера (1889–1976) популярному французкому журналу "L Express". Понаблюдайте за игрой этого человека в «сжатие-расширение», и вы вполне раскусите этот «мудрый» орешек.

Итак, с Хайдггером ведут беседу корреспонденты: Фредерик Товарницки — сотрудник журнала, Жан-Мишель Пальме — автор книги "Политические произведения Хайдеггера".

"Кор. — Вас, мсье, считают последним философом западной традиции, который завершает ее и вместе с тем пытается открыть новый способ вопрошания.

Сегодня кризис университетов сопровождается недоверием к самому смыслу философии. Для большинства она не имеет права на существование, она стала бесполезной.

X. — Это как раз то, о чем я всегда думал. В своем курсе 1935 года "Введение в метафизику" я уже это утверждал: философия всегда несвоевременна. Это безрассудство (сумасбродство, une folie).

Кор. — Безрассудство?

X. — Философия несвоевременна по своей сущности, ибо она принадлежит к тем редким явлениям, судьба которых в том и состоит, что они не могут встретить непосредственный отклик.

Кор. — Итак, что представляет собой философия?

X. — Это одна из редких возможностей автономного творческого существования. Ее изначальная задача делать вещи более тяжелыми (трудными), более сложными.

Кор. — Может ли она, по вашему мнению, играть роль в преобразовании мира, как этого хотел Карл Маркс?

X. — философия никогда не может непосредственно придавать силы или создавать формы действия и условия, которые вызывают историческое событие.

Кор. — Но тогда каков ее смысл?

X. — Она есть «знание», которого можно достичь и сразу использовать. Она касается всегда только ограниченного числа людей и не может быть оценена с помощью общих критериев. С этим ничего нельзя поделать: ведь именно она делает из нас что-то, если мы ею занимаемся.

Кор. — Не могли бы вы уточнить, что вы хотите этим сказать?

X. — Во время своего исторического развития народы задают себе всегда очень много вопросов. Но только один вопрос: "Почему вообще есть сущее, а не наоборот, ничто?" ("Pourquoi у a-t-il de letant et nоn pas rien?") предрешил судьбу западного мира, и именно начиная с ответов, которые давали досократовские философы две с половиной тысячи лет назад. Однако сегодня смысл этого вопроса никого не тревожит.

Кор. — Вы утверждаете, что быть внимательным к сущности сегодняшнего мира — это значит размышлять над изречениями досократиков: Парменида, Гераклита…

X. — Да, но сегодня ни в Германии, ни в других местах их совершенно никто не читает.

Кор. — Какая, по вашему мнению, связь соединяет нас с этими столь далекими мыслителями?

X. — В своем курсе "Введение в метафизику" я показал, почему все философские вопросы начинаются с них. В их поэтических изречениях рождается западный мир.

Кор. — И современная техника?

X. — Я уже писал, что современная техника, хотя она полностью чужда античности, имеет в ней свое существенное происхождение.

Кор. — Правда ли, что начиная с 1907 года вы не менее чем по часу в день читаете греческих мыслителей и поэтов: Гомера, Пиндара, Эмпедокла, Софокла, Фукидида?

X. — Да, за исключением военных лет.

Кор. — Думаете ли Вы, что нужно вернуться к источникам греческой мысли?

X. — Вернуться? Современное возрождение античности? Это было бы абсурдно, да и невозможно. Греческая мысль может быть только исходным пунктом. Однако связь греческих мыслителей с нашим современным миром никогда не была столь очевидной.

Кор. — Не зависит ли это забвение вопрошания традиции от нужд современного мира?

X. — Каких нужд?

Кор. — В частности, от той радикальной противоположности, которая, начиная с Маркса, отделила теоретическое видение мира от практического, стремящегося этот мир преобразовать?

X. — Одиннадцатый тезис Маркса о Фейербахе? Сегодня одно лишь действие без первоначального истолкования мира не изменит положения в этом мире.

Кор. — Но сегодня охотнее вопрошают Маркса, Фрейда или Маркузе, чем Парменида и Гераклита.

X. — Это как раз то, о чем я сказал.

Кор. — Говоря, что в некотором смысле атомная бомба взорвалась уже в поэме Парменида, вы хотите подчеркнуть именно эту связь между метафизикой греков и современной техникой?

X. — Да, но нельзя доверять формулам, лишенным контекста. Я думаю, что на самом деле именно в поэме Парменида и в вопросе, который она ставит, возникает возможность будущей науки. Но опасность формул состоит в том, что они заставляют верить, будто речь идет о фатальной необходимости гегелевского типа.

Кор. — Могла ли история принять другое направление?

X. — Как знать? Для меня нет ничего фатального. История не подчиняется детерминизму типа марксистского.

Не более, чем философия или политика. Физики, которые искали ядерного расщепления, не хотели создать атомную бомбу. И, однако, это именно то, что они создали.

Кор. — Правда ли, что вы сказали, имея в виду свое произведение "Бытие и время": "Это книга, в которой я хотел как можно быстрее пойти как можно дальше?"

(Досл.: слишком быстро пойти слишком далеко, "cest un livre dans lequel jai voulu trop vite aller trop loin".)

X. — Да, сказал. Но это не значит, что я думаю так сегодня. Хотя именно это я ставлю в настоящее время под вопрос. Я не мог тогда подойти к вопросу о сущности техники, о ее смысле в современном мире. В общем мне понадобилось еще 30 лет.

Кор. — Вас представляют порой как хулителя техники и современного мира.

X. — Это абсурд. Будущее — вот что важно.

Кор. — Вы первым заговорили об "эре планетарной техники". Что вы имели в виду?

X. — "Планетарная эра", "атомная эра" — это выражения, которые свидетельствуют о заре наступающих времен. Никто не может предвидеть, чем они станут. Никто не знает того, чем станет мысль.

Кор. — Означает ли эпоха планетарной техники конец метафизики?

X. — Нет. Она есть лишь ее осуществление (исполнение, laccomplissement). Без Декарта современный мир был бы невозможен.

Кор. — Как вы ставите проблему техники?

X. — Пока довольствуются тем, что проклинают или прославляют технику, никогда не поймут, чем она является. Нужно ее вопрошать.

Кор. — Что значит "вопрошать технику"?

X. — Вопрошать, как я уже говорил, это прокладывать путь, создавать его. Вопрошать сущность техники — это подготавливать возможность свободного отношения к ней.

Но техника не то же самое, что «сущность» техники.

Кор. — Что вы понимаете под сущностью?

X. — Сущность дерева не является деревом, которое можно встретить среди других деревьев.

Кор. — А если мы будем мыслить эту сущность техники?

X. — Тогда мы будем рабски прикованы к технике, лишены свободы, независимо от того, утверждаем ли мы ее с энтузиазмом или отрицаем. Ибо техника не есть нечто нейтральное. Именно тогда, когда ее представляют как что-то нейтральное, мы отданы ей для худшего (nous lui sommes Uvres pour ie pire).

Кор. — По вашему мнению, современный мир еще не «мыслил» технику?

X. — Я написал в докладе: "В силу техники мы еще не воспринимаем существенное бытие техники подобно тому, как, в силу эстетики, мы не сохраняем больше существенного бытия искусства".

Кор. — Является ли техника главной опасностью для человека?

X. — Вы знаете слова Гельдерлина: "Там, где опасность, идет и спасенье",

Кор. — Вы говорите о Гельдерлине как о поэте "скудной эпохи" ("du tempeps de detresse"). Принадлежит ли, по вашему мнению, к этой эпохе Ницше?

X. — Ницше, без сомнения, последний великий мыслитель западной метафизики.

Кор. — Почему последний?

X. — Ницше поставил основной вопрос современной эпохи, вопрошая о Сверхчеловеке. Он разглядел приход времен, когда человек готовится распространить свое господство на всей земле, и он спрашивал себя, достоин ли человек такой миссии, и не должна ли сама его сущность быть преобразована. На этот вопрос Ницше ответил: Человек должен преодолеть себя, стать Сверхчеловеком.

Кор. — Не является ли эта мысль Ницше самой искаженной во всей истории философии?

X. — В своем курсе о Ницше я писал, что всякая существенная мысль проходит невредимой сквозь толпу хулителей.

Кор. — Представляется ли вам наша эпоха особенно важной?

X. — Ницше писал в 1886 году: "Мы поставили на карту истину… Может быть, человечество погибнет в этой игре?

Что ж, пускай!"

Кор. — Как вы понимаете взаимоотношение философии и науки?

X. — Это очень трудный вопрос. Наука распространяет сейчас свою власть на всю Землю. Но наука не мыслит, поскольку ее путь и ее средства таковы, что она не может мыслить.

Кор. — Это недостаток?

X. — Нет, преимущество. Именно благодаря тому, что наука не мыслит, она может утверждаться и прогрессировать в сфере своих исследований.

Кор. — Но, однако, сегодня стремятся отождествить саму мысль с наукой

X. — Только тогда, когда признают, что науку и мысль разделяет пропасть, — их взаимоотношение станет подлинным.

Кор. — Вы сказали: "Наука не мыслит". Не правда ли, это шокирующее утверждение?

X. — Разумеется, однако без мысли наука бессильна. Как я уже говорил в своих лекциях, — самое важное и в наше время — то, что мы еще не мыслим по-настоящему.

Кор. — Что вы хотите сказать?

X. — Может быть, то, что на протяжении веков человек слишком много действовал и слишком мало мыслил.

В мире, который постоянно предоставляет нам возможность мыслить, мысль все еще не существует (еще не возникла).

Кор. — Не кажется ли вам ныне существующая противоположность между «теорией» и «практикой» определяющей?

X. — Кто знает, что такое на самом деле «практика»? Сегодня ее часто смешивают с доходами (средствами, recettes). Для греков теория сама по себе была самой высокой практикой.

Кор. — К какому времени вы себя относите? К далекому будущему?

X. — Или, может быть, к далекому прошлому… "Самое Древнее в мысли — позади нас и, однако, вновь возникает.

Мы приходим слишком поздно к богам и слишком рано к Бытию".

Рис. Мартин Хайдеггер