Сны и видения


...

О дожде и зонтике

У Мирона когда–то тоже были очень грустные глаза. Помню, на первых встречах он был так молчалив, что я думал: он просто немой. И взгляд его был опущен, он почти не смотрел в глаза… Это можно было понять: если над тобой смеются на улице, если ты становишься «объектом охоты» для мальчишек–хулиганов, если у тебя никогда не было друзей, — что случается с тобой, с твоим сердцем? Оно начинает избегать отношений, отгораживается от них как от чего–то опасного, угрожающего и защищается, как зонтиком от дождя …

А когда «дождь» льет непрестанно, защита становится для беззащитного человека привычной стратегией поведения — и тогда вокруг сердца вырастают стены. Однако стремясь оградить себя от других, мы отделяем себя и от самих себя, от своей потребности в близких отношениях, от своей тоски, своего чувства одиночества — иначе слишком тяжело. Вот и надо как–то отвлечься, прищурить глаза и перестать слышать то, что творится внутри тебя, постараться переключить внимание на что–то другое, заняться чем–то…

Скорее всего, в какой–то момент Мирон и сам стал сторониться людей. Тогда же он пристрастился к собиранию разного хлама. Он ходил, обвешанный сумками со всяким старьем… И не смотрел никому в глаза…

И со мной самим тоже было так. Мне было так же тяжело сидеть в кругу и протягивать соседу руку, когда все пели: «Тому, кто с тобой рядом, руку дай». Несмотря на то, что сам я вырос в относительно счастливой семье, я и понятия не имел, что вне семейного круга может быть еще что–то: община, принятие друг друга такими, какие мы есть, и что вообще случается что–то немыслимое — любовь к чужому человеку… Мой опыт коллектива — к тому времени в основном школьного — был скорее негативным. Есть несколько теплых воспоминаний, но преобладают воспоминания о конкуренции, неискренности, пренебрежении и насмешках. За школьные годы (за исключением разве что последнего, выпускного) я привык к тому, что каждый сам за себя, а я в этом мире — один… Время шло — и меня почти перестала интересовать возможность дружбы; и если бы мне кто–то в те времена сказал, что есть такая вещь, как радость отношений, я подумал бы, что это скорее фантазия… Тогда я еще не открыл для себя, как много значит подать друг другу руки. Не знал, что есть язык, на котором люди могут общаться: взгляд… Я не помню, всегда ли мне было грустно от этого. Но однажды зимой мне захотелось упасть в снежный сугроб и завыть волком…

Помню, в школе меня посадили на определенный «наркотик». Где–то во втором или третьем классе мою фотографию повесили на доску почета. Сначала появилось сильное непонятное ощущение — из множества детей там висели фотографии лишь шести или семи ребят. Мне велели специально сфотографироваться в фотоателье. Учительница, вешая снимок, объяснила, что так же, как его наклеивают, могут и отклеить… И я, стоя перед той доской (почему–то кажется сейчас, что висела она очень высоко), помню, испытывал какое–то двойственное чувство: гордости от того, что ты там, «наверху», что ты «лучший», — и страха, что тебя когда–нибудь могут «отклеить». Чувство особенности, «высшести» ощутимо подкреплялось сравнениями учительницы — когда тебя ставили в пример двоечникам, противопоставляли им. Разумеется, через какое–то время «приклеенные» ученики стали держаться отдельно от «неприклеенных», которые теперь использовали любую возможность унизить «избранных» физической силой, хулиганскими выходками — например, спрятать портфель… Да и между отличниками тоже было много зависти и состязания за первенство…

Так вот, я стал хорошо учиться, много учиться. Это, конечно, сказалось положительно на моем интеллектуальном развитии, но что случилось с моим сердцем? Мне кажется, именно тогда вокруг него начали вырастать стены: меня все больше интересовали оценки и все меньше — отношения, все сильнее — то, что обо мне думают, чем то, кто я есть на самом деле и как я живу. Ведь с наркотиками всегда так: мы попадаем в зависимость от них, утрачиваем свободу, — и постепенно они все больше поглощают нас.

У нас с Мироном были разные наркотики (мой, безусловно, был из группы «тяжелых»), но внутри каждого из нас жила одинаковая тоска одиночества. И потому Мирон выискивал по улицам, по мусорным бакам старые газеты, выброшенные книги, а я добивался статуса, ощущения успеха, забивал себя знаниями… и оба мы не понимали, почему это нас не удовлетворяет, к чему в действительности мы стремимся.

«Наше сердце, как оно есть, не нуждается ни в славе, ни во власти, ни в богатстве, а лишь в единении с сердцами других людей…» — это Жан Ванье…

И вот мы с Мироном стали посещать встречи «Веры и Света». Там еще была такая традиция — формировать пары из друзей и товарищей, и мы оказались вместе, чтобы иногда встречаться во «время верности» — так называлось общение между совместными встречами28. И оказалось, что если на общих встречах мне бывало плохо, то с Мироном наедине — хорошо. Возможно, потому, что он был такой же молчаливый, как и я. И можно было вместе молчать. Идти и молчать… А может быть, потому, что мы были, как в повести о Маленьком принце, двое, которые встретились в пустыне в поисках друга…


28 В российских общинах это время называют «четвертым временем».


В нашей группе был еще друг в коляске, Андрей. Он жил неподалеку от Мирона, на одной улице, поэтому иногда я вез его домой, а Мирон шел рядом. Андрей, в отличие от Мирона, любил поговорить, так что обычно мы с ним разговаривали, а Мирон молча шел рядом.

Однажды, когда мы возвращались, шел дождь и Мирон держал над нами зонтик. Он держал его очень старательно, иногда даже наступал в лужи, чтобы мы не оказались под дождем. Я украдкой посматривал на него — и видел, с какой радостью он выполняет свою «миссию». Иногда мы улыбались друг другу… А позже, когда я уже отвез Андрея и проводил Мирона, он, возвращая мне зонт, тихо промолвил: «Я хотел бы всю жизнь, когда идет дождь, носить над тобой зонтик»…

* * *

Я всегда любил дождь; и — если бы пришлось для самоопределения выбрать какую–то стихию — я точно человек дождя. В тот день я понял: дожди в жизни очень важны, потому что в дождь мы имеем возможность носить зонтик друг над другом…

* * *

С некоторых пор — возможно, с того дождя — мы с Мироном стали ощущать, что мы друзья. Это было прекрасное чувство, в нем было много мира и тишины…

* * *

А потом был летний лагерь — первый наш общинный лагерь «Веры и Света». Это было что–то особенное. Чувство общности, простоты, много радости — и все это на лоне природы!

Мирона влекло к лесу, но он боялся волков…

Я не уверен, но, возможно, это был вообще его первый в жизни поход в лес. И вот я шел рядом с ним, а он (представьте себе среди кустов и деревьев его поистине богатырскую фигуру) вслух обращался к волкам: «Волчки, где вы? Вы меня испугались? Потому что я такой большой?» — и сам смеялся над тем, что говорил. В лесу Мирон был как ребенок — ему хотелось смотреть на всё, всего касаться, пробовать! Малина и земляника были для него настоящим пиром…

Вообще в лагере было много тепла. И все мы как–то от этого тепла понемногу оттаивали.

Было много смеха — переодевания, маскарады, шутки. От этого тоже что–то внутри преображалось. Помню, на второй день, после вечера художественной самодеятельности, где было особенно много веселья, одна мама призналась мне: «Я так смеялась, мне кажется, только в далеком детстве! У меня на душе стало легче, спокойнее, словно что–то меня отпустило»…

Тогда и Мирон тоже начал смеяться…

С тех пор его смех пережил целую эволюцию: от тихого, неуверенного — до настоящего, громкого, смеха всем телом в те минуты, когда ему действительно смешно. Когда он смеется — аж заливается, хватается за голову, наклоняется до самой земли! — трудно тогда и над ним не смеяться…

А однажды были танцы. В благоухающий июльский вечер, у леса, на площадке — музыка, фонарь — и танцуют счастливые люди… Мирон подходит ко мне и тихо, грустно спрашивает:

— Почему меня никто не приглашает на танец?

— Потому что ты мужчина, обычно приглашает мужчина…

Мирон несмело идет и приглашает девушку. Его тело — сначала неуверенное, напряженное — постепенно расслабляется, двигается мягко, все свободнее… Потом он приглашает кого–то на следующий танец — и уже до конца вечера не пропускает ни одной мелодии. Я с радостью смотрю, как Мирон наслаждается танцами…

Уже все разошлись спать, но Мирон не может просто уйти, он все бродит по площадке туда–сюда… Моя роль товарища — уложить друга в постель (мы с Мироном живем в одной комнате), так что я жду его. И вот он подходит ко мне, поднимает глаза к небу:

— Но звезды красивые…

— Да, звезды очень красивые, Мирон…

Затем снова какое–то время ходит один:

— Но я хорошо танцевал сегодня!

— Да, Мирон, ты очень хорошо танцевал…

Он ходит еще некоторое время:

— Но жизнь супер как хороша!

Вот так…

* * *

Следующим вечером был карнавал с переодеванием. Несколько товарищей вместе с Мироном переоделись индейцами — и получилось маленькое племя или, скорее, боевой отряд. Мирону, по его габаритам, подходило быть вождем. Мы смастерили ему украшения, дали большое копье и, чтобы помочь войти в роль, вместе долго носились, как дети, выкрикивая, прыгая, нападая на проходивших мимо нас «бледнолицых»…

А во время карнавала было «соревнование вождей» и сильнейшим представителям «других народов» надо было состязаться с нашим Мироном в перетягивании копья, поднятии тяжестей… Все это было с определенным юмором и мотивом «могущественного и непобедимого вождя» — и Мирон во всем был первым. При каждой победе он издавал «боевой клич» — а его племя дружно поддерживало его возгласами!

Психология bookap

В тот вечер тоже были танцы. Но Мирон не захотел никого приглашать. Он бегал большими кругами вокруг площадки. Бегал свободно и сильно, подняв вверх правую руку и ритмически ею помахивая. Это был танец его обретенной свободы и силы.

С тех пор Мирон был таким уже всегда…