...книга вторая...

«Я выпил воды. Дышалось легко. На рассвете песок становится золотой, как мед. И от этого тоже я был счастлив. С чего бы мне грустить?..»

Антуан де Сент–Экзюпери «Маленький принц»

Галина Каган

Окно в другое измерение

Моему любимому сыну Саше, Сашуне, научившему меня видеть истинную красоту жизни, и его замечательному отцу, безвременно ушедшему от нас.


Вся наша жизнь, я думаю, была бы совершенно другой, если бы с момента рождения сына рядом с нами не была наша большая, дружная, преданная семья, принявшая нашу боль как свою и в течение сорока лет ни на день не оставлявшая нас без своей любви, заботы и бескорыстной помощи. Рядом с нами всегда были и наши друзья — их поддержку в самые трудные моменты нашей жизни переоценить трудно. Всем им — низкий поклон!

Галина Каган

— Мамочка, пока вы не привыкли к ребенку, отдайте его в дом инвалидов. Он никогда не будет ходить. Зачем это вам? Родите другого и будете нормально жить, — холодным безразличным голосом, глядя куда- то мимо меня, проговорила молодая женщина с застывшим взглядом светло–голубых глаз — областной детский невропатолог.

Я невольно повернула голову в сторону ее взгляда, надеясь увидеть кого- то, к кому могли быть обращены прозвучавшие слова. Но за мной никого не было. Там было только окно, за которым темнело дерево, уже почти сбросившее листья. Мне показалось, что его обнаженные, почти черные ветви, раскачиваемые ветром, на мгновение замерли — так же, как мое сердце…

Я повернулась и с ужасом посмотрела на врача. И тогда взгляд этих ледяных глаз остановился на мне.

— Это заболевание не лечится, — бесстрастным голосом сказала она. — У вашего сына ДЦП — детский церебральный паралич в очень тяжелой форме — спастический тетрапарез. Сколько ему месяцев? Пять, шесть? Не тяните, мамочка. Чем раньше отдадите, тем лучше. Пока он ничего не понимает…

— Почему не понимает? — еле слышно проговорила я. — Он нас всех узнает. Улыбается, когда папа приезжает из командировки… И бабушке радуется… Вы посмотрите, какие у него умные глазки…

— Мамочка, не фантазируйте! Даже нормальные дети в таком возрасте не всегда узнают своих родных. Послушайте меня, вы ведь даже не представляете, что значит растить такого ребенка. Такие детки все равно долго не живут. Лет 10–12. Не мучайте себя. Дать вам направление в дом инвалидов?

— Нет! Нет! Нет!

Не в силах осознать услышанное, кое–как завернув в пеленки маленькое, беспомощное тело сына, я вышла в коридор, где нас ждала моя мама.

— Ну что, что она сказала?

Я не могла произнести ни слова. Глаза медленно наполнялись слезами, которые почему–то никак не могли пролиться наружу.

Мама решительно направилась в кабинет врача.

Сколько времени она там провела, я не помню: время для меня остановилось.

Когда она вышла из кабинета и направилась к нам, опустив голову и пряча от меня глаза, я поняла, что ничего, что могло бы меня хоть как- то обнадежить, не услышу… Она молча обняла нас и тихо проговорила:

— Ну, что ты! Она же может и ошибаться! Мы еще повоюем!

Живет человек… Как все… В одинаковом для всех людей на Земле пространственно–временном измерении… И вдруг под его ногами проваливается земля и его долгожданный ребенок летит в образовавшуюся пропасть… И человек, не раздумывая ни минуты, бросается за ним: только бы успеть подхватить, не дать разбиться… И они вместе оказываются в совершенно ином мире, в другом измерении…

В этом мире живет много людей, которых раньше он просто не замечал. И устроен этот мир совсем по–другому. Здесь медленнее течет время, ограничены жизненное пространство и круг общения, другие мерки человеческих отношений, жизненных приоритетов, другие представления о радости и печали, о счастье и горе, об удачах и неудачах… Но независимо от его обитателей, в этом другом мире продолжается Жизнь…

Конечно, эти миры как–то взаимодействуют друг с другом. Но как? По каким законам? То, что в одном мире хорошо, в другом — плохо! Возможное — невозможно. Понятное — непонятно! Реальное — нереально! Красивое — безобразно! Добро оказывается злом, а зло — добром!..

Но это не значит, что в одном из миров представления — ложны. Просто разные точки отсчёта, другое измерение.

К сожалению, та женщина–врач в диагнозе и в прогнозах не ошиблась. Добавилось только уточнение — «гиперкинетическая форма» паралича, что еще более отягощало последствия. Почти все было именно так, как она сказала. За исключением одного: на днях нашему сыну исполняется 40 лет. Действительно, его физическое тело почти беспомощно. Целенаправленные движения с большим трудом он может выполнять только левой рукой. Речь его могут понять только очень близкие люди. Но душа его, сформировавшаяся в этом несовершенном теле, не знает черной зависти и злобы, доверчива и доброжелательна ко всем окружающим, жизнерадостна, любознательна и жизнелюбива. И в канун своего сорокалетия он приглашает всех, кто решится растревожить свою душу, в короткое путешествие по узким тропинкам его жизни, по которым он передвигался в своих сменявших одна другую колясках, не жалуясь, ни на кого не обижаясь, никого не обвиняя, улыбаясь нашему миру своей безоблачной голубоглазой улыбкой.

Маршрут первый

Путешествие в мое детство и юность


ris4.jpg

Через несколько дней мне исполнится 40 лет, хотя мне самому трудно в это поверить, да и все говорят, что я выгляжу гораздо моложе. То, что я не такой, как другие дети, я понял рано, но о том, что я болен, я услышал от взрослых раньше, чем сам это понял. Откуда я мог знать, что не умею делать того, что нужно уметь в моем возрасте? Держать голову, сидеть? Я просто жил. Меня носили на руках, кормили, поили, меняли пеленки (я очень громко кричал, когда они были мокрые), улыбались и о чем–то со мной разговаривали, хотя я не всегда еще мог понять о чем. Но голоса были ласковые и нежные, даже когда я плакал из–за внезапной боли, скручивающей мое тело, и не давал никому спать. Тогда мама или папа брали меня на руки, крепко прижимали к себе и ходили, ходили, что–то напевая, пока боль не отступала и я наконец не засыпал. Я был под защитой этих рук, глаз, голосов. По утрам папа обычно спешил куда–то и перед тем, как уйти, всегда подходил ко мне и прикасался губами к моему носу. Было очень приятно, хотя появлялся какой- то особенный запах — запах дыма, который всегда возникал возле папы, потому что он много курил, и мама его за это ругала недовольным голосом. А иногда, когда папы уже не было дома, мама подходила ко мне и тихо говорила: «Папа пошел на работу, а мы с тобой идем к врачу».

И мы с ней шли в больницу, где меня рассматривали врачи — люди в белых халатах, которых я сразу невзлюбил. Они трогали меня какими–то блестящими предметами, щелкали пальцами перед глазами, щекотали пятки. А потом говорили маме что–то, вероятно не очень приятное, потому что мама всегда уходила от них печальная, со слезами в глазах.

А по дороге домой мы часто заходили в сквер, который был напротив нашего дома. Это место мне очень нравилось. Из коляски мне было видно такое синее небо! Мама говорила всегда: «Небо такое же синее, как твои глазки!»

А однажды, когда я чуть подрос, мы с мамой были в этом скверике, она взяла меня на руки, и мы сидели на скамейке и грелись на солнышке. И тут я увидел много колясок с маленькими детьми, которые тоже гуляли со своими мамами. Но эти дети сидели, держали в руках игрушки, и голова у них держалась прямо, а не падала вниз, как у меня. Тогда я впервые заметил, что я не такой, как другие дети, и мне кажется, что я начал догадываться, почему мы ходим к врачам и почему мама с папой бывают часто такие грустные. Наверное, они хотели, чтобы я был такой же, как эти дети. Но как это сделать, врачи не знали, а у меня ничего не получалось, как я ни старался… И мама с папой искали в украинских селах разных дедок–бабок, которые меня усыпляли, что–то там шептали, давали мне какие–то травы, советовали укутывать в навоз, делать скипидарные ванны… В общем, на мне перепробовали всё. И я всё терпел: ведь мне так хотелось стать таким же, как все дети, чтобы мама с папой чаще улыбались и меньше грустили!

А когда мне исполнился один год, мы впервые поехали в Евпаторию. Об этом городе маме рассказала одна знакомая, у которой сын был такой же, как я. Она сказала, что там принимают таких больных на лечение. Flo крайней мере, там делали все возможное, что могли предложить врачи, — не отнимали у родителей и у нас, «децепешных» детишек, надежду на то, что и мы когда–нибудь будем ходить, бегать, говорить…

Этот удивительный город Евпатория! Из самых отдаленных уголков нашей страны самолетами и поездами туда привозили больных детей со страшным диагнозом — ДЦП. Местные жители обычно сдавали квартиры приезжим родителям с больными детьми, а в курсовочном бюро, после двухнедельного стояния в очереди, можно было приобрести курсовку на лечение. И когда она наконец–то оказывалась в руках родителей — это было такое счастье! Ведь появлялась надежда! А вдруг именно им–то и повезет! А вдруг именно на их ребенка упадет божественный взгляд! И счастливые мамы и папы, глядя на своих детишек, беспорядочно размахивавших руками и ногами, везли их по улицам города в переделанных умельцами детских колясках на массажи, грязи, к логопедам и на множество других, самых разных и бесполезных процедур, надеясь если не вылечить, то хотя бы немного облегчить состояние своих детей.

Мы с мамой и папой ездили в этот город восемнадцать лет. Жили мы все эти годы на одной и той же квартире, у одних и тех же хозяев: тети Лены и дяди Толи, которые, конечно, стали нашими лучшими друзьями. Каждый год они встречали нас на машине в Симферополе, и пока мы ехали, я всегда внимательно смотрел в окно, вспоминая дорогу, чтобы дядя Толя случайно не пропустил знакомый поворот в Евпаторию. И вот мы уже почти добрались — поворот на улицу Кирова, где машина резко тормозила у дома номер 3.

А там нас всегда радостно встречали — и баба Вера, мама Ларисы, и Костя с Юрой, сыновья Ларисы и Толи. А в гостиной нас уже ждал праздничный обед с жаренной на сливочном масле черноморской камбалой, которую мы все очень любили! Костя с Юрой помогали нам занести вещи, мою коляску отвозили в кладовку, но меня им не разрешали брать на руки — боялись, чтобы они меня не уронили. Дело в том, что они тоже были больные. Нет, не такие, как я, — они ходили и умели разговаривать, но несмотря на то, что им было уже лет 15–16, мне иногда казалось, что они немножко странные, как будто все время удивленные, и понимают все как–то по–своему. Почему–то я подумал, что они инопланетяне. Я даже спросил у папы, а он мне на ушко сказал: «А что, может быть, но они не признаются».

И только позже я услышал от мамы, что их совершенно неизлечимая болезнь называется таким звучным и совсем не страшным словом — олигофрения. Даже не знаю, что хуже: не уметь ходить, как все, или не уметь думать, как все? Но со мной они дружили, приходили ко мне в гости поиграть в игрушки и посмотреть картинки в книжках. А мама часто мне говорила: «Посмотри, какие мальчики аккуратные! Никогда не подойдут к столу, не помыв руки, и всегда причесаны!» (Так их приучил папа, дядя Толя. И я видел, что они его побаивались.)

Дом, в котором мы жили, был двухэтажный и принадлежал двум хозяевам. Бульшую часть дома занимала семья дяди Бори и тети Ларисы, у которых мы снимали небольшую комнатку, где с трудом помещались две кровати и узкий шкаф в маленьком коридоре. Рядом, за стенкой, жила семья высокой, красивой женщины с неулыбчивым и, как мне казалось, злым лицом. И хотя она была не очень молодая, почему–то все называли ее только по имени — Катя или Катерина. У нее было три сына и, как я услышал однажды от тёти Лены, все трое были от разных пап, которых никто никогда не видел. Но ребята были очень красивые и умные. Один даже учился в Ленинграде в университете и был, как говорила Надежда, талантливым математиком.

И хотя я был еще совсем маленький, но помню, как Катя с тетей Леной постоянно ссорились. А когда мне было лет десять и мы в очередной раз приехали в Евпаторию, я услышал, как тетя Лена рассказывала маме о том, что недавно Катя из–за какой–то ерунды поругалась с ней и крикнула:

— Мало того, что у тебя дети идиоты, так мы еще все время должны смотреть на этих инвалидов, которых ты берешь на квартиру!

И тогда тетя Лена, не отдавая себе отчета, крикнула в ответ:

— Катерина! Побойся Бога! Ведь Он накажет тебя за эти слова, накличешь беду на своих детей!

И представьте себе, через несколько лет, когда все уже забыли об этих словах, произошло что–то непонятное! Оба старших сына Катерины сошли с ума и почти все время находились в психиатрической больнице. Иногда на какое–то время они появлялись дома, и тогда все жильцы нашего двора настораживались и боялись выходить из своих квартир. Хотя это напрасно — они были совсем безобидные. А младший сын через год после своей свадьбы попал в тяжелую автомобильную аварию и долго лечился. Тетя Лена тогда помогала Кате чем могла и в разговоре с моей мамой все винила себя: «Это я виновата, я виновата! Слово вылетело и понеслось. И мы не знаем — куда! И так вернулось!»

С тех пор я боюсь, когда при мне начинают кого–то ругать и что–то нехорошее желать людям. Я знаю, что слова могут ожить и стать страшным оружием. Как бумеранг (мне папа о нем рассказывал).

Мне, конечно, тоже было жалко Катю и ее сыновей, хотя она меня не любила и никогда не подходила даже близко к моей коляске. Ну что тут поделаешь, даже некоторые хорошие мамины и папины друзья подходить ко мне не решаются. Я на них не обижаюсь. Наверное, они боятся что–нибудь не то сказать или думают, что я их не пойму. Я–то их понимаю, а вот им меня понять непросто. А ведь нужно всего лишь набраться терпения! Но они все куда–то спешат, и нет у них времени на это терпение.

Я хочу вам сказать, что я очень любил эти наши поездки в Евпаторию и очень хорошо помню все в этом городе и всех людей, с которыми мы там дружили.

У меня вообще очень хорошая память, хотя когда мама говорит об этом врачам — они не верят. Я действительно помню очень многое — например, дни рождения всех моих родственников (всегда напоминаю маме), имена героев в книжках, которые мне читал папа давным–давно; запоминаю лица актеров в фильмах, которые смотрел. И если бы сейчас, через двадцать два года после нашей последней поездки в Евпаторию, я оказался бы вдруг на нашей улице Кирова, можете не сомневаться, я бы привел вас точно к нашему дому номер 3 и показал бы дорогу в массажный кабинет к тете Вале, и на базар, и даже в грязелечебницу, хотя она была далеко от дома.

Правда, все эти лечебные процедуры — грязи, массажи, ионофорезы, занятия с логопедом — я не очень–то любил, но терпел все, потому что мне нравилось ездить в Евпаторию: это было единственное место, где было много таких, как я. И никто меня не разглядывал, как в нашем городе, и здоровые дети не шарахались от меня в сторону, и их мамы не кричали: «Отойди от коляски немедленно!» Этого я до сих пор не могу понять: ведь все знают, что ДЦП — болезнь не заразная. Почему же тогда нельзя к нам подходить? Мне ведь так хотелось, чтобы у меня были друзья. Было так обидно, что иногда даже хотелось расплакаться. Но мама быстро отходила в сторону, увозила меня куда–нибудь, где детей не было, и начинала отвлекать — что–то рассказывать или читать интересную книжку. Она не могла мне объяснить, почему здоровые люди так себя ведут…

Я помню, когда мне было лет шесть, одна мамина знакомая зашла к нам с дочкой Аленой. Конечно, девочка вначале удивленно на меня посмотрела, но потом всё же подошла ко мне, протянула мне руку и даже погладила по голове. И пока наши мамы разговаривали, она мне рассказала, что у нее есть очень красивая и умная кошка, и даже прочитала мне стишок, который сама сочинила. Но ее мама торопилась, и они вскоре ушли, а Алена пообещала, что обязательно еще ко мне придет… Но она так и не пришла. А мама мне рассказала, что тетя Наташа, мама Алены, встретила ее в городе и сказала, что она не может разрешить этого, потому что ее дочка очень расстроилась и даже плакала вечером от жалости… Мне и до сих пор непонятно: разве жалость — такое плохое чувство? Разве лучше, когда у человека ее нет? Но всем же не объяснишь. «Ну и ладно, — сказала мама, улыбаясь, — проживем и без них, чего уж тут расстраиваться». Мы с мамой не обиделись. Ведь понятно: кто же захочет, чтобы ребенок плакал, даже если это из–за жалости? А папа очень огорчился и сказал, что так нельзя воспитать хорошего человека. А еще говорят, что жалость унижает. Не знаю, меня она не унижает. Это так естественно — жалеть больного, слабого. Мне больше нравится поговорка: жалеет — значит, любит.

А в Евпатории все было по–другому. В этом городе у нас было право на почти нормальную жизнь — мы вместе с моим другом Славухой и нашими родителями гуляли по набережной, смотрели фильмы в летнем кинотеатре, а иногда даже пили у бочек пиво с таранкой. Е1очему–то всем нам было очень весело и смешно. Я помню, как мы смеялись, а прохожие смотрели на нас и тоже улыбались. И мы забывали о том, что мы в колясках! Глядя на нас, они, видно, тоже забывали об этом.

В общем, мне было хорошо в Евпатории. Я думаю, что и моим родителям там тоже было если и не хорошо, то, во всяком случае, намного лучше, чем дома. Они видели, что не одиноки в своем горе, и никто не смотрел на них с жалостью из–за того, что у них такой ребенок. Ведь нас там таких было ужас как много. Чего же друг друга жалеть? И все взрослые очень старались виду не показывать, что у них там на душе. Они улыбались, смеялись, шутили — с нами ведь не соскучишься! Все были заняты: спешили на процедуры, в магазины, на рынок. И все было, как у всех, целый месяц или два. А потом мы прощались с друзьями и разъезжались по домам. Но я знал, что мы сюда обязательно вернемся! Целый год мама с папой экономили деньги, чтобы на следующее лето мы снова могли поехать и встретиться с нашими друзьями, и снова, и снова!..

И так восемнадцать лет! Восемнадцать лет надежды! А вдруг повезет?! Кто–то научится лучше сидеть, стоять, а кто–то пойдет — хоть и плохо, но пойдет. А кто–то заговорит! Но если честно, такое случалось очень, ну очень редко. Гораздо чаще кто–то из давних знакомых на следующий год не приезжал и мои родители, надев на лица беспомощные улыбки, объясняли мне, что там все, конечно, в порядке. Просто нет денег! Но я–то знаю, что это не только из–за денег. Иногда, когда мама думала, что я не слышу, она со своими подругами говорила о моих знакомых детях, которых родители отдавали в дома инвалидов, а там они почти всегда быстро умирали. И я думаю, что не только потому, что за ними плохо ухаживали. А потому, что они не могли больше никого любить. Ведь их предали самые любимые люди — родители. Как мне жалко было этих детей! Я сам точно знал, что меня никогда не отдадут! Я просто знал. Ведь меня мама с папой так любили, так любили, просто так, ни за что, такого, как есть. Что же это такое — любовь? Настоящая любовь — это когда тебя любят ни за что?

А однажды… не приехал мой друг Славуха. И тут уж мама не смогла меня обмануть. Я ведь знал, что она подружилась с тетей Люсей, Славухиной мамой. Она пыталась мне объяснять, что он просто заболел. Но что–то было не так, в комнате как будто висело черное облако. Я это сразу понял, недаром мама говорила, что у меня очень развита какая–то интуиция. Что такое интуиция, я не понимаю, но иногда я действительно что–то знаю непонятно откуда. А тогда папа подошел ко мне и сказал: «Славуху мы больше никогда не увидим. Звонила тетя Люся и сказала, что они все переехали на другую планету, где, возможно, научились лечить вашу болезнь».

Это он, конечно, не подумал! Хоть мы с ним в то время и увлекались фантастикой (у нас были все книги из серии «Библиотека научной фантастики», и папа каждый вечер перед сном мне читал что–нибудь), но я что–то не помнил, чтобы так запросто можно было перебраться на другую планету. И потом, если бы они нашли такую планету, где лечат этот паралич, то я уж точно знаю — Славуха без меня ни за что бы не поехал. Объяснить это все словами я не мог — я тогда почти не разговаривал, — да и что тут объяснять?

В моей жизни это случилось впервые — вдруг исчез человек, к которому я успел привыкнуть, встречи с которым я ждал целый год. Если бы вы видели, как мы встречались в скверике возле нашего дома в Евпатории! Прямо- таки щенячья радость — визг, писк на весь город! Мы бы выскочили из колясок, если бы не наши мамы, которые не знали, что раньше делать — держать нас или обниматься самим после годовой разлуки. И вот этого человека не стало. Был — и нет! Где ты, Славуха?!

Я тогда еще не знал, что такое смерть. Да я и сейчас не очень–то знаю. Куда–то исчезают люди. И даже потом, когда у меня умер дедушка, мне тоже долго не говорили, почему он не приходит. А потом мы с мамой перестали ходить в гости еще к одному моему другу, Павлуше. Он был почти как я, но говорить совсем не мог и был всегда печальный. Но я–то знал, что он тоже все понимает. Иногда мы с мамой и папой ходили к ним в гости. У него было много игрушек и интересных книжек с картинками. И его мама, тетя Таня, очень любила, когда мы к ним приходили. Она всегда мне что–нибудь дарила, хотя Павлушке это явно не нравилось, он начинал плакать и кричать. Я всегда терялся и не знал, что делать. Павлушу мне было очень жалко — его бросил папа. Просто ушел — ну, не навсегда, как Славуха или дедушка, а взял свои вещи и переехал на другую квартиру. Как говорила бабушка Павлуши, «пошел устраивать свою личную жизнь, чтобы родить здорового, нормального ребенка, а не сидеть всю жизнь с этим инвалидом». Поэтому они жили вдвоем с мамой.

А однажды, когда тетя Таня была на работе, он запутался в ремнях коляски и задохнулся. Она пришла в перерыв, чтобы его покормить. А он не дышит. Тут уж они не смогли меня обмануть: когда раздался звонок и мама подошла к телефону, я услышал, как она вскрикнула и все время повторяла: «Не может быть, не может быть!» А затем сказала: «Я сейчас приду!» Потом позвонила папе на работу: «Умер Павлик!» — и попросила быстрее идти домой, а сама ушла к тёте Тане.

В те дни я впервые услышал слово «кладбище». И узнал, что это такое место, где живут те, кого уже никогда нельзя увидеть, потому что ключи от их квартир никому не дают. Так мне объяснил папа, а ему я все же доверял.

Но может быть, их можно услышать или как–то почувствовать? А может быть, они слышат, о чем говорят или думают те, кто приходит к ним? Иначе зачем же люди ходят на кладбище? Мама мне говорила, что тетя Таня ходит туда каждый день и просит у Павлуши прощения. Значит, он слышит? Даже иногда ходит туда с Павлушкиным папой, которому, наверное, теперь стало стыдно, что он ушел от них. Но я думаю, что Павлуша все же своего папу простил, а маму и совсем не за что было прощать. Она же не виновата, что ушла на работу. Ведь нужно было деньги зарабатывать. Меня, правда, почти никогда не оставляли дома одного. У нас всегда жила няня, ведь мама с папой тоже работали, чтобы заработать деньги для поездки в Евпаторию. А за Павликом раньше ухаживала бабушка, мама его папы. Но когда папа с бабушкой переехали на другую квартиру, она перестала к нему приходить. И тетя Таня никак не могла найти подходящую няню — тогда это было очень трудно, не то что сейчас! Поэтому Павлуша подолгу был дома один. И конечно, тетя Таня себя винила в его смерти. Что же делать, в жизни все может случиться… Уже и тетя Таня давно умерла, и я знаю, что она, конечно, встретилась где–то там со своим Павлушей.

А потом произошло самое страшное в моей жизни — заболел мой папа. У него под ухом, на шее, выросла какая–то шишка. И я однажды увидел возле него черное облако. Но мне ничего не говорили, и все вроде было как всегда — мы вновь поехали в Евпаторию. В то лето мне исполнилось 18 лет — значит, я стал взрослым. Для меня ничего не изменилось, но нам не разрешили заходить на грязи в детское отделение, где были все вместе — и девочки, и мальчики, и мамы, и папы.

А в мужское отделение, конечно, папе пришлось заходить со мной без мамы. А ему, наверное, уже нельзя было так долго быть в этой соленой и горячей рапе. И когда мы вернулись из Евпатории, папа вскоре лег в больницу на операцию. Я видел, что мама и все наши родственники очень нервничают. Мне сказали, что нужно просто вырезать эту шишку. А я подумал, что эта шишка могла у него вырасти из–за того, что я иногда — конечно же, случайно! — ударял его головой по этому месту. Как я себя ругал! Ну, что поделаешь! Когда ко мне близко кто–то приближается, у меня резко отклоняется голова, и тогда уж, конечно, кому–то достается. Ну и мне ведь тоже.

Рассказывать об этом времени я не смогу: я тогда просто не понимал, что происходит. Но на душе у меня была тревога. Примерно через три месяца после операции папа вышел на работу, и два года летом мы даже ездили с ним в пансионат, расположенный в очень красивом месте, в лесу, на берегу реки. Но на второй год я–то видел, что он был не такой, как всегда, — сильно похудел, быстро уставал и даже мне редко улыбался. А когда мы вернулись домой, он уже на работу не вышел. Мама, конечно, не хотела меня пугать и ничего мне не рассказывала. Я только видел, что каждое утро к нам приходила медсестра и делала папе укол, после которого он почти все время спал. А однажды утром меня срочно отвезли к бабушке, а когда я вернулся домой, мама сказала, что папу забрали в больницу очень надолго. Вначале я верил. Но ведь если бы папа был в больнице, мама бы к нему ходила. Готовила бы еду, как тогда, когда его оперировали. Потом, года через два, когда мама увидела, что я не успокаиваюсь и каждый день спрашиваю, когда придет папа, она сказала мне, что больница находится на другой планете, где скоро научатся лечить эту страшную болезнь. Может быть, это там же, где поселился Славуха? И хотя после этого прошло уже двадцать лет, я и сейчас еще надеюсь, что все–таки научатся же ее лечить — и папа вернется. Слова «папа» и «умер» для меня несовместимы. Просто его нет рядом с нами. Он ведь и раньше уезжал, бывало, в командировку надолго. И мы его ждали.

Перед нашим отъездом в Израиль меня все же повезли на кладбище, где было его место за оградой и черный блестящий памятник с портретом. Проехать туда на коляске было невозможно. Поэтому меня отнес на руках наш родственник, и были мы там недолго, ведь меня же долго не удержишь. Мама положила возле портрета большой букет ромашек — любимых папиных цветов, потом прикурила две сигареты, потушила их и оставила возле цветов. Он ведь и часа не мог прожить без сигарет. Значит, она надеялась, что они ему пригодятся? Понять это я, конечно, не могу, но я рад, что увидел место, куда иногда прилетает его душа, и что мама оставила там цветы и сигареты. Он будет знать, что мы его не забываем.

Психология bookap

С собой мы увезли только большую фотографию папы, которую мама снимает со стены в день его смерти и в день его рождения. И возле фотографии она всегда ставит букет его любимых ромашек и свечку, которая горит целый день. И печет его любимый пирог, и мы приглашаем наших родственников, чтобы помянуть его. И он смотрит на нас, а мы — на него. Может быть, он действительно нас видит и слышит? Иногда мне кажется, что его лицо на портрете как–то меняется со временем, становится более грустным. Или такого не бывает? Но все равно в нашей памяти он остается молодым, ведь он ушёл от нас в 54 года…

С тех пор прошло почти двадцать лет. Иногда и сейчас я спрашиваю у мамы — сколько же можно ждать? Но мы ждем. Иногда я думаю, что мама все это придумала, чтобы я не очень расстраивался. Она знала, как я любил папу и что он значил в моей жизни. Она боялась, что я не выдержу. Наверное, она была права. Но мы с ней выдержали. Она даже научилась выпиливать из дерева кинжалы и мечи, как это делал папа, и у меня собралась большая коллекция. А потом папины друзья подарили мне в день двадцатилетия настоящий меч из металла, который они отлили на заводе. Ведь они были металлурги, как и мой папа!