Вместо заключения: патографии и их критика
Жанр патографии — биографии, в центр которой поставлена история болезни, — несмотря на критику, продолжает существовать и пользоваться популярностью. Каждый год появляются новые исследования реальных или предполагаемых болезней знаменитых людей. Недавний бум патографий в нашей стране связывают с отменой как официальных, так и неофициальных табу1. После перестройки вспомнили о Сегалине, были переизданы сначала только некоторые работы из «Клинического архива», а затем и весь журнал целиком! В последнее десятилетие не только переизданы некоторые старые патографии, но и написаны новые2. Патография вновь завоевывает респектабельность под видом особого жанра или типа «медицинско-гуманитарного» исследования. И тот факт, что уже однажды раскритикованные патографии — Гоголя, например, — появляются вновь, почти слово в слово повторяя написанное прежде, красноречиво подтверждает: для этого жанра важно соответствие не «истине», а моменту3.
Патографов, как правило, не интересует то, как и с какими значениями ярлык «душевнобольной» использовался в разное время. Они, по большей части, работают в традиции современной психиатрии и не собираются ни критиковать ее, ни пересматривать. Цель патографии — не критическая, а консервативная: этот жанр служит популяризации психиатрии. При этом амбиции самих психиатров непомерно велики: «И вот теперь мой тяжкий труд закончен» — с облегчением вздыхает один из них, завершив в своей книге патологизацию Радищева, Чаадаева, Лермонтова, Гоголя, Тургенева, Достоевского, Гаршина и Маяковского. «Книга эта не для обывателей, не для любителей копаться в “сегодняшнем окаменелом дерьме”, — продолжает автор. — Эта книга может стать полезной для литературоведов в оценке творчества мастеров литературы с иных позиций, она может явиться и учебным пособием для преподавателей курса психиатрии, и, несомненно, она должна сыграть свою роль при проведении психотерапии творческим самовыражением»4.
На чем основываются эти амбиции? Объекты патографии — выдающиеся люди — не могут не вызвать интерес аудитории. Желая больше узнать о любимом писателе, художнике, актере, читатель патографии заодно узнает и о тех медицинских взглядах, носителем которых является автор. Патографии — самый верный путь к читающей публике, на котором возможна пропаганда медицинских взглядов. Любая публикация, связанная с жизнью и личностью известного человека, всегда найдет читателя. Обычно знаменитая личность настолько избалована вниманием и публики, и авторов, что к огромному объему написанного трудно что-либо добавить. Здесь патографы находятся в лучшем положении: о Шекспире-писателе литературоведами сказано, быть может, все, но что известно о его болезнях? Написать историю болезней Шекспира — цель и скромная, и амбициозная. Скромная — потому, что это только о болезнях. Амбициозная — потому, что о болезнях Шекспира. Патографии создают возможность для медиков включиться в обсуждение великого человека, заняв место наравне с критиками, историками и искусствоведами. Пользуясь своим статусом экспертов в вопросах психики человека, патографы заявляют, что им известно нечто такое, чего неспециалисты знать не могут.
Но патограф не ограничивается тем, что интерпретирует уже известные факты из биографии выдающегося человека в свете его болезни; он в конечном счете хочет объяснить творчество болезнью. Возьмем для иллюстрации одну из самых знаменитых патографий — работу немецкого психиатра, ставшего философом, Карла Ясперса (1883–1969), «Стриндберг и Ван Гог». Книга выросла из курса лекций, который Ясперс читал в Гейдельбергском университете летом 1914 года, сразу после защиты докторской диссертации по медицине. По его словам, в «патографическом курсе речь шла о многочисленных исторических персонажах, которые были больны», в том числе Ван Гоге, Гёльдерлине, Сведенборге и Стриндберге5.
В начале своей работы Ясперс отделяет исследование здоровья Стриндберга от литературоведческого анализа его работ. «Настоящая работа, — пишет он, — не ставит своей целью дать оценку Стриндберга как художника слова. Его дарование драматурга, эстетическая структура его сочинений и их значение вообще не входят в круг рассматриваемых нами вопросов». Однако следующие за этим строки свидетельствуют, напротив, о претензиях психиатра на литературоведческий анализ. «Но Стриндберг, — читаем мы, — был душевнобольным, и мы хотим составить себе ясное представление об этой его душевной болезни. Она была решающим фактором его существования, она была одним из факторов формирования его мировоззрения, она повлияла и на содержание его сочинений»6. Это заявление дает патографу carte blanche на то, чтобы по-своему прочитывать литературные произведения — выискивая там биографические детали, намеки на болезнь, иными словами, редуцируя произведение к симптому. В патографии произведение интерпретируется как продукт болезни — первоначальная скромность автора оборачивается триумфом медицины над искусством.
В наши дни в России практически отсутствует критика лежащей в основе патографии идеи — объяснять особенности творчества характером болезни. Одно из последних известных мне критических исследований вышло еще до перестройки. Его автор, Э.Ю. Соловьев, писал, что под «объективными методами» патографы «понимают разоблачающие упрощения и редукции». Они «превращают творческие истории в патогенные процессы заранее известного типа». Соловьев называл патографию «зеркальной противоположностью герменевтического жизнеописания»: «там, где биограф-герменевтик говорит о самоидентификации, об обретении самости и призвания, биограф-патограф видит растождествление с чуждым и болезненным, которое поначалу воспринималось индивидом как часть его собственного Я»7.
Тем не менее в не столь давнем прошлом раздавались голоса, приводившие несколько аргументов против. Начать с того, что этот вид психиатрических упражнений критиковали за не-этичность: в патографиях считается возможным сказать то, чего не скажешь о живом человеке. Например, можно написать, что Пушкин страдал чрезмерным развитием половых желёз, ближайшие родственники художника М.А. Врубеля были «маньяками» и «алкоголиками», а Маяковский застрял на анальной стадии развития8. Когда же читатели пытаются протестовать, их ждет порою обвинение чуть ли не в ханжестве и обскурантизме. Так, один из них писал по поводу статьи психиатра М.И. Дубиной о Врубеле: «Прочесть ее, конечно, интересно, но после этого чтения остается какое-то тягостное грустно-недоумевающее чувство, какой-то осадок грязного, нехорошего — не по отношению к Врубелю, а по отношению к людям, которые так тщательно и кропотливо копаются в чужих несчастьях, хотя бы во имя науки»9. На это патографы отвечали, что их анализ — научный и объективный, и моральные оценки здесь неуместны. Упомянутый выше Зиновьев считал, что возражения против патографий выдвигаются «с целью оправдать богемные привычки талантливых писателей, художников, артистов, и также их склонность третировать окружающих средних людей». Этот же защитник «среднего человека» писал, что, например, оценка Пушкина как «психопата» «нисколько не умаляет достоинства [поэта]… Надо только отрешиться от элементов морального осуждения, которое, к сожалению, вкладывается в понятие психиатрии»10.
Другой аргумент, выдвигаемый против патографий, заключается в том, что неправильно основывать медицинский диагноз на литературных текстах. Литературное произведение, имеющее свои законы организации, недопустимо рассматривать как симптом. Роман, стихотворение или картину нельзя превратить в нарратив, подобный тексту клинической беседы. Еще в 1920-е годы М.М. Бахтин утверждал, что произведения Достоевского нельзя рассматривать как прямое выражение взглядов писателя. Его романы — не «идеологические», а «диалогические», где получает равное отражение не только авторская, но и другие точки зрения11. И если литературное произведение нельзя считать прямым выражением даже осознанных взглядов автора, то совсем уж непозволительно искать в нем проявлений болезни. Психиатр же рассматривает произведение только в одной плоскости, игнорируя его жизнь как литературного явления и не интересуясь широким литературным, историческим и культурным контекстом написания произведения. Поэтому медицинский анализ литературного текста — заведомо редукционистский. По выражению историка, он превращает литературу в продукт болезни, «эпифеномен, нечто такое, что может быть понято только с помощью научной медицины»12.
Однажды усвоив медицинскую или психоаналитическую точку зрения, очень трудно эти очки снять. Иногда даже уважаемые авторы допускают анекдотические ляпсусы. Так, литературовед Саймон Карлинский, доказывая, что Гоголь был гомосексуалистом, приводит такой факт: однажды Гоголь, гостивший у В.А. Жуковского в Зимнем дворце, был замечен одетым, поверх собственного костюма, в женскую душегрею и капот. Автор считает это свидетельством определенной сексуальной ориентации Гоголя. Но не проще ли предположить, что в холодных залах дворца (дело было зимой) всегда мерзнувший Гоголь надел на себя всю одежду, какую смог найти? Другой пример: считая, что у Маяковского был «анально-ретентивный невроз», Вадим Руднев пытается интерпретировать «чисто визуально» образ, который лежит в названии поэмы «Облако в штанах». По его мнению, «не может быть никаких сомнений — это зад». До сих пор литературоведам, однако, казалось, что «облако в штанах» — это образ влюбленного и нежного мужчины13.
Но если недостатки этого жанра так очевидны, почему же он сохраняет свою популярность? Почему патографии продолжают выходить, а публика — их читать? Частично на этот вопрос мы уже ответили. Однако патографии привлекают читателей не только обещанием раскрыть секреты личности, — в конце концов, не всем понравится, если об их любимом писателе, художнике, актере отзываются без должного пиетета. Кроме стигматизирующего в патографии есть и другое, позитивное содержание. Как это ни странно, медицинские биографии гениев часто исходят из романтической концепции творчества — идеи о том, что творчество по своей иррациональности, спонтанности, стихийности сродни болезни. Эта все еще зажигающая воображение читателя идея восходит к древнегреческому мифу об «энтузиазмосе» — огне, который боги посылают своим избранникам. Те, кого коснулся божественный огонь, становятся пророками и поэтами.
В своем знаменитом исследовании Мишель Фуко показал, каким образом с приходом позитивизма в медицине и институционализацией психиатрии безумие утратило символическое значение и стало считаться только болезнью. Фуко мечтал о том, что его современникам удастся восстановить богатство культурных смыслов, которыми традиционно наделялось безумие. Сделать это можно было бы, согласно Фуко, только обратившись к искусству, точнее, к «больным гениям». Гений и безумие, в его узко психиатрическом смысле, — вещи несовместные: как пишет Фуко, «там, где есть творение, нет безумия». Произведения Ницше, Ван Гога, Антонена Арто ставят нас перед дилеммой — либо признать гений авторов, либо считать их душевнобольными. Так как отрицать гениальность самих произведений невозможно, нам ничего не остается, считает Фуко, как пересмотреть психиатрическое понятие душевной болезни, увидев в нем положительный смысл. В заключении к своей книге (впрочем, скорее выдавая желаемое за действительное, чем констатируя факт) он пишет о торжестве безумия над узколобым разумом. Мир, который надеялся «измерить безумие психологией», сам предстает перед его судом, когда ему приходится прилагать к себе мерки, созданные гениальными безумцами14. Фуко здесь вторил Томасу Манну, который двумя десятилетиями раньше писал: «Дело… в том, кто болен, кто безумен, кто поражен эпилепсией или разбит параличом, — средний дурак, у которого болезнь лишена духовного и культурного аспекта, или человек масштаба Ницше, Достоевского»15.
Романтический мотив — торжествующий над болезнью гений, творчество как превращенное безумие — отчасти объясняет как интерес современных «специалистов по человеческой душе» к людям искусства, так и популярность патографии. Можно предположить, что те, кто со времен Ломброзо обращался к теме «гений и безумие», стремились расширить ставшее чисто клиническим понятие душевной болезни, восстановить его отмершие культурные смыслы. Но в ту пору психиатрия уже была обособившейся дисциплиной, со своими концепциями, стандартами и стереотипами. Как ни желали этого авторы патографий, они не могли изменить клише о том, что «безумие» — это только болезнь, явление исключительно негативное, разрушительное. И хотя время от времени в психиатрии появлялись идеи о продуктивной силе безумия, о «творческой болезни», все же мечты Томаса Манна и Мишеля Фуко не сбылись: авторы патографий в подавляющем большинстве оказались не способны подняться до высот мифа. Придать безумию значение, которое выводило бы его за пределы психиатрии, медикам не позволяло то же самое, что делало их профессионалами, — усвоенная вместе с полученным образованием система взглядов. Патографиям, таким образом, не удалось вернуть безумию прежнюю глубину смысла. Их эффект оказывается обратным: копание в болезни выдающегося человека принижает, «стигматизирует» и его самого, и творчество в целом.
Авторы патографий (как правило, люди с медицинским образованием) претендуют на то, чтобы окончательно определить, чем именно был болен их герой или героиня. Насколько оправданны эти претензии? Понятно, что прежде всего с точки зрения самой медицины установить точный диагноз через много лет после смерти невозможно. Но дело не только в практической неосуществимости литературного post-mortem. Дело в том, что, несмотря на заявления авторов-врачей, болезнь в патографии — не результат медицинского исследования, не вывод, а предпосылка. Патограф начинает с того, что его герой болен (вариант: страдает фрейдистскими неврозами и комплексами), и эту идею он получает из культуры. Поэтому, как ни парадоксально, постановка диагноза или выяснение того, был или нет «на самом деле» болен герой патографии, в ней не главное. Хотя авторы патографий и претендуют на то, чтобы открыть нечто новое в писателях, они лишь санкционируют уже существующее мнение об их болезни, справедливо оно или нет.
Мы видели, что патографы обещают сказать нечто новое об известном человеке, помочь разобраться в его/ее личности и проблеме творчества в целом. Однако они редко могут сообщить что-то абсолютно новое о знаменитостях, которых и без того биографы досконально изучили. Конечно, в современных патографиях используются такие медицинские или психоаналитические термины, которые до этого в применении к знаменитости, может быть, никто не употреблял. Но насколько нова сама идея о болезни знаменитого человека? В истории с Гоголем, Достоевским, Львом Толстым, символистами и декадентами становится очевидным, что претензии психиатров на оригинальность оправданы не были. В своих диагнозах они следовали закрепленным литературной критикой стереотипам общественного мнения.
Патография возникает всегда на уже подготовленной почве и, хотя и участвует в стигматизации, но не является ни единственной, ни основной ее составляющей. Патографы редко выступают инициаторами этого процесса. В нем гораздо больше участников — читающая публика, литературные и политические группировки, критика, наконец, сами знаменитости, которые по тем или иным причинам могут хотеть представить себя людьми «не от мира сего». (Так это было, например, с романтиками, видевшими источник творчества в иррациональном, или с декадентами, любившими изображать себя безумцами.) Психиатры обычно лишь присоединяют свои голоса к голосам критиков, общественному мнению, самоописаниям поэтов и художников.
Неверно было бы также думать, что стигматизация всегда входит в сознательные намерения авторов патографий. Конечно, случалось, как это было, например в послереволюционные годы, что психиатры помогали новому обществу скидывать с пьедесталов прежних богов, от Иисуса Христа до Пушкина, доказывая, что эти последние были душевнобольными. В целом же мотивы к написанию патографий могут быть самыми разнообразными: от разоблачения и эпатажа, как это было, например, в книге Ломброзо «Гений и помешательство» и «Вырождении» Макса Нордау, до выражения горячих чувств к любимому писателю. Но каковы бы ни были мотивы авторов патографий, их конечная цель — выйти за пределы своей специальности, принять участие в общественных дебатах, завоевать внимание читателей и успех у широкой аудитории и тем самым повысить престиж того проекта — медицинского, психологического, психоаналитического, — в котором они участвуют.
1 См., напр.: Руднев В. Обсессивный дискурс (патографическое исследование) //Логос. 2000. Nq 3 (24). С. 165–193; Южаков В.Н. Патография как забытый аспект социокультурных исследований в психиатрии // Независимый психиатрический журнал. 1994. Nq 3. С. 55–63. Только между 1960 и 1984 годами были опубликованы сотни и тысячи работ о болезнях выдающихся людей. См.: Schioldann-Nielsen J. Famous and Very Important Persons. Medical, Psychological, Psychiatric Bibliography, 1960–1984. Odense, 1986.
2 Сегалин Г.В. Институт гениальности. Екатеринбург, 1992; Клинический архив гениальности и одаренности (эвропатологии). Т. I. Вып. 1 (1925) / Редакция издания 2002 г. А.П. Кормушкина. СПб., 2002; Гуревич С.А. Страницы биографий Шопена и Шумана, рассказанные врачом. М.; СПб., 2000; Шувалов А.В. Патографический очерк о Данииле Хармсе // Независимый психиатрический журнал. 1996. Nq 2. С. 74–78; Шумский Н. Михаил Александрович Врубель. Опыт патографии. СПб., 2001.
3 Ср., напр., цитированную выше работу Баженова и статью: Лернер В.Н, Вицтум Э., Котиков Г.М. Болезнь Н. В. Гоголя и его путешествие к святым местам // Независимый психиатрический журнал. 1996. № 1. С. 63–71.
4 Гиндин В.П. Психопатология в русской литературе. М.: Per Se, 2005. С. 221.
5 Jaspers К. Philosophical autobiography // The Philosophy of Karl Jaspers / Ed. P.A. Schilpp. La Salle, 111.: Open Court Publishing Company, 1957. P. 24.
6 Ясперс К. Стриндберг и Ван Гог. С. 8. В дальнейшем в скобках указывается только страница из этого издания.
7 Соловьев Э.Ю. Биографический анализ как вид историко-философ-ского исследования (Биография великих мыслителей в серии «ЖЗЛ»). Статья вторая // Вопросы философии. 1981. Nq 9. С. 140–141.
8 О Пушкине см.: Галант И.Б. Эвроэндокринология великих…; о Врубеле: Шумский Н. Михаил Александрович Врубель…; о Маяковском: Руднев В. Обсессивный дискурс.
9 Попов Н.В. К вопросу о связи одаренности с душевной болезнью (по поводу работ доктора Сегалина и других) // Русский евгенический журнал.
1927. Nq 3–4. С. 150.
10 Зиновьев П.М. О задачах патографической… С. 411, 413.
11 Бахтин М.М. Проблемы поэтики Достоевского. М.: Советская Россия, 1979.
12 Neve М. Medicine and literature // Companion Encyclopedia of the History of Medicine / Ed. W.F. Bynum, R. Porter. London, 1993. Vol. 2. P. 1530.
13 Cm.: Karlinsky S. The Sexual Labyrinth of Nikolai Gogol. Chicago, 1976; Руднев В. Обсессивный дискурс… С. 175.
14 Foucault М. Histoire de la folie a Page classique. Paris: Gallimard, 1972. C. 529, 557.
15 Манн Т. Достоевский — но в меру // Собр. соч. М., 1961. Т. 10. С. 338 (подчеркнуто Т. Манном).