Раздел 3. КАСАНИЯ

КОЛОБОК И ПИРОЖОК КАК ФИЛОСОФСКИЕ АНТАГОНИСТЫ


...

2

Так как предмет есть истинное и всеобщее, самому себе равное, сознание же есть для себя изменчивое и несущественное, то с ним может случиться, что оно неправильно постигнет предмет и впадет в иллюзию.

Гегель. «Феноменология духа»

Сказка, остановленная на полном скаку, визуализирует самые неожиданные смысловые пласты. Согласно Витгенштейну, для любой языковой игры, сколь бы она ни показалась абсурдной на первый взгляд, существует такой контекст, в котором она вполне уместна: «Можно представить себе и то, что два человека испытывают боль в одном и том же — а не только в соответствующем — месте. Это мог бы быть, например, случай с сиамскими близнецами»87.


87 Витгенштейн Л. Философские работы. Часть 1. М., 1994. С. 173.


Конечно же, и у петуха есть своя правда, нужно только восстановить ее предельный контекст. Что, по большому счету, хочет сказать эта домашняя птица? Разъяснение можно найти в другой сказке, вернее, в сквозном сказочном сюжете индоевропейского фольклора. Герой (чаще героиня) спешит по своим делам, когда вдруг неожиданные посторонние голоса окликают его/ее. Это голоса вещей, о которых мы обычно говорим в переносном смысле, не слишком задумываясь, откуда мы этот смысл переносим. Печь говорит: «Отведай моего пирожка» (или сам пирожок говорит: «Съешь меня»). Яблоня просит: «Сорви мое яблочко». Необычные просьбы напоминают об илокутивном самоубийстве, но почему-то в данном случае в форме страстно желаемой эвтаназии. Вот и волк из знаменитого мультфильма, находясь в гостях у пса, заявляет: «Сейчас спою!» Удовлетворив насущное, волк перешел к сущностному. Он утолил голод, согрелся, устранил все помехи, мешающие манифестации волчьей природы, и наконец завыл. Его вой (зов) гласит: «Аз есмь. Я волк». По существу, то же самое ку-ка-реку на свой лад.

То, чем занимаются волк и петух, можно назвать смертельным эксгибиционизмом. Важнейшим остается вопрос: во имя чего? При некотором размышлении придется признать, что все усилия предпринимаются лишь для того, чтобы «просто быть». Конечно, с грамматической точки зрения бытие — это минимальная данность, обеспечиваемая глаголом-связкой. Но в экзистенциальном разрезе этот минимализм предстает как проблема проблем88. Быть кем-то вовсе не значит получить дополнительное видовое отличие как некую награду, которой удостаивается сущее, напротив, здесь именно и заключено основное усилие бытия. Грамматическая регистрация осуществляется задним числом, порождая иллюзорный фон единства сущего как того, что хотя бы просто есть. Но глагол-связка связывает что попало, и только существительное есть развязка, только оно воистину есть. Сущностное одиночество существующих, говоря словами Левинаса, нарушается не глаголом-связкой, а возможной встречей. Сам глагол применим лишь к обособленным существительным, утвердившим и отстоявшим свое бытие. Если ты петух — кукарекай, если назвался груздем — полезай в кузов, а если ты волк — то тебе век волковать, отстаивая бытие как собственное, как существительное, бытие как бытие. Как непросто быть просто вещью — именно об этом и говорит вещь, когда ей дают слово (например, в сказке). А уж быть субъектом значит то и дело переходить минное поле перформативов, рискуя пропасть в каждой ситуации «сейчас спою». Это настоящий подвиг самости и высшее его поощрение — присвоение знака отличия «есть» — ты есть. Tat twam asi («то есть ты») — таким знаком отличия удостаивает гуру ученика, совершающего ради самой почетной награды подвиг аскезы.


88 Подробнее об этом в книге: Горячева Т., Иванов Н., Орлов Д., Секацкий А. «Ужас реального». СПб., Алетейя, 2003. С. 133–202.


Теперь необходимо установить, каким образом призыв пирожка («Съешь меня!») соотносится с истиной вещей. Пирожок, который съеден, утратил свое бытие, его больше нет. Не будем, однако, спешить, считая этот исход наихудшим. Так ли уж далек человеческий удел от участи пирожка? Ведь пирожок, который не съеден, не востребован, — вовсе даже не пирожок, а черт знает что. И пирожок, и волк, и петух, и каждый из нас в иные минуты взывает о том же самом, утверждая собственное бытие и возможную гибель одновременно.

Принято считать, что быть вещью среди вещей, просто вещью — едва ли не предельная степень бесчеловечности. Едва ли. Вопреки пафосу марксизма и гуманистическим установкам в целом, расписывающим ужасы отчуждения-овеществления, есть кое-что и пострашнее.

Колеблется в этом отношении и Хайдеггер: «Если брать в целом, то словом «вещь» именуют все, что только не есть вообще ничто… А с другой стороны, мы как-то не решаемся назвать вещью Бога. Равным образом мы не решаемся принимать за вещь и крестьянина в поле, кочегара у котла, учителя в школе»89.


89 Хайдеггер М. Исток художественного творения // «Избранное. Феноменология, герменевтика, философия языка». М., 1993. С. 55.


Не решаемся, конечно же, потому что все перечисленное не «просто вещи», а живые существа, люди и вечные сущности. Да, не просто вещи — но и вещи тоже. Пусть даже статус вещи есть нечто минимальное, но даже и это «минимальное» требует отваги бытия. Ведь альтернативой бытию как веществованию является «вообще ничто» — на это как раз и указывает Хайдеггер. Об этом кричит петух, взывает пирожок и воет волк. Каждому из них грозит «вообще ничто» в случае невостребованности. Ужас невостребованности свирепствует и в мире людей, здесь тоже на свой лад требуют и умоляют: отведай мое яблочко (мой обед, мою любовь, мое присутствие), назови мое имя. Истина вещей состоит в их востребованности. Истина субъекта, конечно же, не сводится к этому, но она не отменяет и исходной определенности, изначальной своебытности, свойственной даже вещам. Дефицит прочной вещественной основы, стержня бытия (наличного бытия в гегелевском смысле), ставит под вопрос всякое дальнейшее восхождение к конкретному. Последующие различения, создаваемые работой негативности, становятся слишком блеклыми для удержания подлинных различий, а итоговое единство самости и субстанции оказывается и вовсе не возможным90. То есть, «простое достоинство наличного бытия», которым обладает всякое сущее, поскольку оно сущее, можно рассматривать пренебрежительно — но только в том случае, если обладание этим статусом является очевидной данностью. Тогда вещность безмолвна, а порывы речи устремлены к экземплярности более высокого ранга.


90 Развитие темы см. подробнее в работе: Секацкий А. К. Здесь вам не там. Бытие у Гегеля, Хайдеггера и Сартра // «Метафизические нюансы». СПб., 2003.


Так, бесшумная, плотно закрывающаяся дверь, демонстрирует непоколебимую уверенность в своей вещности. Если же она скрипит, подает голос, значит ее вещность подставлена под сомнение. Скрип представляет собой ответ на неозвученный вопрос: «А ты в самом деле дверь?» Ответ направлен на то, чтобы развеять даже малейшие сомнения, но, как и в случае с петухом, эффект оказывается противоположным: слишком уж бесхитростны дверь и петух, им далеко до хитроумных подозрительных субъектов. Над петухом они посмеются, а вот дверь столкнется с грозной альтернативой: быть отремонтированной или выброшенной, превращенной в «черт знает что». Признанная вещь помалкивает, не высовывается, ей лучше остаться незамеченной. Для субъекта подтверждение признанности необходимо, для вещи это предел возможного (тогда ее называют шедевром, произведением искусства), и вещь довольствуется фактом признанности «по умолчанию». Ибо сам источник человеческой речи таит в себе угрозу пирожкам, дверям и разным прочим молоткам. По мнению Хайдеггера, речь вообще начинается с угрозы в адрес вещей, таков первый повод для субъекта открыть рот:

«То, что логика делает своей темой в качестве категорического суждения, к примеру, «молот тяжел» — это-то она уже до всякого анализа поняла «логически». Незаметно, но «смысл» предложению уже предпослан: вещь (молот) обладает свойством тяжести. В озабоченно-деятельной осмотрительности таких высказываний: «ближайшим образом», «в первую очередь», «вовсе нет». Но, конечно, у нее есть свои специфические способы истолкования, которые, если сообразовываться с приведенным теоретическим суждением, могут гласить: «Молот слишком тяжелый» или же, что еще вероятнее, — «Слишком тяжелый! Давай другой!»91


91 Хайдеггер М. Там же, с. 20.


Таковы превратности перевода голоса вещей на язык субъектов. Немудрено, что вещи предпочитают помалкивать, руководствуясь действительным принципом горшка (а не субъекта, сравниваемого с горшком): «Хоть никак не зови, только в печь поставь, да отведай моих пирожков». Только равномерный стук молота, только неизменное ку-ка-реку, ежедневное хождение на работу или, как раньше говорили, «в присутствие» задает естественный ход вещей. Ничего сверх, никаких отклонений, никаких «мяу», попытка бунта против статуса прекращает востребованность вообще.

Кстати, выражение «ходить в присутствие», знакомое нам сейчас в основном благодаря Гоголю и Гончарову, вносит любопытные коррективы в прочтение Хайдеггера на русском. Именно этим термином «присутствие» Бибихин передает хайдеггеровское «Dasein», что позволяет русскому читателю вступить в невольный спор с изначальным смыслом ключевой идеи «Бытия и времени». Ведь Dasein утверждает свою исключительность, отвечая на вопрос «Кто?», его присутствие радикально, как картезианское ego cogito, и, следовательно, не может быть никакой инерции Dasein.

Между тем ежедневное хождение в присутствие (удивительно точная интуиция русского языка) как будто говорит совсем о другом, о приведении (себя) к общему знаменателю, предшествующему другим заботам и региону «заботы» («Sorge») вообще. В присутствие ходит маленький человек Акакий Акакиевич Башмачкин и миллионы таких же, как он, Петуховых, Волковых, Пирожковых. Но и крестьянин в поле, и учитель в классе, и Гегель на кафедре состоят в присутствии, отбывая востребованность. Маленький человек тихонько живет внутри Большого (проекта Dasein), осуществляя свое незаметное Большому и зачастую презираемое им присутствие. Здесь как раз и размещается «слишком человеческое» — предмет презрения Заратустры, здесь же и «das Man», изобличаемый Хайдеггером. Конечно, «ходить в присутствие» совсем не то, что испытывать полноту присутствия, пребывая в режиме «Dasein». Просто минимализм какой-то, его не зря сравнивают с функцией винтика или шестеренки. Можно еще сопоставить Акакия Акакиевича с ладным молотом, с исправной дверью, с петухом, которого не заподозрили ни в каком «мяу».

Так или иначе, разговор идет о вещном ядре субъективности (или «субъектности»), о том, что составляет максимум бытия каждой вещи и минимум бытия субъекта. Кстати говоря, не гарантированный минимум. Допустим, что сравнение человека с простым винтиком, особенно если такое сравнение проводит само бытие, а не речь другого, являет собой предельное унижение — как раз в онтологическом смысле. Но если нет для тебя и такого присутствия, где ты — винтик, кто ты тогда? Возможно ли вообще человеческое в человеке без das Man-присутствия, которое либо напрямую вещественно, либо уподоблено вещи по своему бытию?

Перед нами некая вариация вопроса о смысле жизни, обнажающая непримиримый конфликт между востребованностью и признанностью, между вещью-во-мне и мною как «вещью в себе». Не важно, как к тебе обращаются: «Эй!» или «Скажите, пожалуйста», важно, что ты существуешь лишь в качестве возможного источника неизвестно кем сказанного «мяу». То есть, в качестве подозреваемого.

Возникающую здесь коллизию бытия-в-признанности удобнее всего описать как конфликт Колобка и пирожка. Решающий момент заключается уже в грамматическом различии: пирожок пишется с маленькой буквы, ничем не выделяясь из ряда вещей, Колобок же отвечает на вопрос «Кто?», как и Dasein: его бытие в мире справедливо приветствуется заглавной буквой.

Итак, пирожок говорит: «Съешь меня!»; Колобок, напротив, не хочет, чтобы его раскусили, — и устремляется в бегство. Траектория его побега есть настоящая «эгодицея», выводящая к форме Я. Знаменитая песенка («Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел…») подобна кантовскому трансцендентальному единству апперцепции — ее тоже можно сократить до одного слова Я. В случае пирожка возникают сомнения даже в рамках сказочной условности: ну не мог он такого сказать. Может быть, он передает просьбу пекаря, которую тот хитрым образом замесил в тесто… Понятно, что субъект свойством вещи считает то, что может стать своим для него, а не для вещи, — это знали еще даосы. И хотя он без всякого удивления прочтет в кулинарной книге: «Раки любят, чтобы их варили живыми», он все же не готов от самого рака услышать признание в любви: «Эй, дружок, свари меня живьем, пожалуйста». А тут пирожок говорит такое…

Что ж, получается, что Колобок по всем статьям прав. Дело, однако, в том, что его правота не самодостаточна, она напрямую зависит от правоты пирожка: перед нами истина в ее процессуальности, о которой так любил говорить Гегель.

Восстание Колобка, приведшее к штурму вершин бытия от первого лица, могло произойти только на ровном месте — на площадке, где утверждена истина пирожка как нечто само собой разумеющееся. Стартовые позиции наших персонажей разные: желанный пункт назначения для пирожка и есть пункт отправки для Колобка.

Пробное бытие пирожка начинается как вспышка дхармы: мимо бежит девочка, ей вовсе не до пирожков, поэтому требуется сконцентрировать всю силу поджаристости, очарование румяности, все прочие составляющие начинки добродетели — чтобы только быть замеченным, еще даже не поименованным. Пред нами суровая борьба за статус вещи (дарвиновская борьба за существование лишь одна из ее разновидностей); в ней разыгрывается счастливый шанс востребованности — всего только шанс. Экзистенциальный вопрос Раскольникова: «Тварь я дрожащая или право имею?» здесь, у самой кромки экземплярности, звучит так: «Пирожок я или черт знает что?» Тяжкое бремя существования как веществования, альтернативой которого, по справедливому замечанию Хайдеггера, является «вообще ничто». Прилагаемый текст, — им-то и вводится экземплярность, — в данном случае звучит: «Съешь меня!» Он не так уж принципиально отличается от других «вещих песен» (в смысле песен вещей) — от позывных молота, наковальни, седла, чиновника, ходящего в присутствие, поскольку он только чиновник. Но принципиально отличается от песенки Колобка. Впрочем, пирожок не может заглядывать так далеко, у него свои насущные задачи — зацепиться за кромку, с которой его то и дело пытаются столкнуть все кому не лень. Ну, хотя бы пробегающая мимо девочка:

— Слушай, а ты случайно не признак близости того, кого я ищу, — моего братца?

— Нет, я не признак и не призрак. Я полноценная вещь — настоящий пирожок: «Съешь меня!»

Иное дело Колобок. Он уже рождается в гарантированной вещественной востребованности, под вожделеющими, подтверждающими статус взглядами других — деда и бабки. Ему, следовательно, дан шанс игры на повышение. Ставка в игре исключительно высока: приобрести полноту присутствия, соответствующую бытию в мире, а не цеплянию за кромку существования. Колобок предстает перед нами как пролетариат у Маркса: он тоже думает, что ему нечего терять, и точно так же ошибается. Терять очень даже есть что, например плотоядный взор, которым смотрит на тебя буржуазия. Но Колобок совершает подвиг под девизом «Вам меня ни за что не съесть» — это клич воинствующих субъектов всех времен. «Мир ловил меня в свои сети, да не поймал», — говорит Григорий Сковорода, и Колобок вторит ему, едва соскочив со сковородки. Однако, выражая свое кредо, наш герой недоговаривает нечто очень важное. Более того, избирательное умолчание и придает ему необходимое мужество. Если восстановить начало припева, вынесенное за скобки, получится следующее:

«<Вы очень хотите меня съесть — так вот> вам меня ни за что не съесть, даже не раскусить». Принципиально существенно, чтобы первая часть выполнялась, она и есть предмет одержимости пирожка. Но пирожку — пирожково, а претензии Колобка простираются в необозримую даль, потому он и пишется с большой буквы.

Представим себе их встречу, встречу этих философских антагонистов, предельно далеких от взаимопонимания. Вот румяный пирожок, на которого не обратила внимание девочка, видит, как его собрат катится по пыльной тропинке, не щадя своих поджаристых боков. Пирожок просто не верит своим глазам, но его удивление становится безмерным, когда он слышит пресловутую песенку, перечеркивающую смысл пирожковой жизни. Он обращается к чудаку с упреком, вызывающим в памяти известный одесский анекдот.

Там одессит едет в троллейбусе и видит, что на задней площадке стоит негр и читает газету. Присмотревшись, одессит замечает, что это газета на иврите. Тут уж одессит не выдерживает, пробирается на заднюю площадку и спрашивает:

— Я извиняюсь, но вам таки мало, что вы негр?»

Примерно в таком духе и формулирует пирожок свое глубокое недоумение. Колобок тоже мог бы кое-что сказать в ответ, будь он философом и имей время говорить не о себе. Вот что, например, мог бы сказать Колобок своему оппоненту: «Ты такой же, как и все, блин горелый. Даже если ты знаешь, что никому не нужен, ты все равно уверен, что никому не нужен именно ты» (Н. Б. Иванов).

Пирожку сложно спорить со своим, куда более продвинутым, собратом. И все же нельзя не заметить благосклонности обстоятельств, не будь которых, Колобок вообще не сдвинулся бы с места. Да, он с ловкостью необыкновенной уходит от своих преследователей, хотя кто только не покушается на его суверенность и «территориальную» целостность. Тем не менее все они — и дед с бабкой, и заяц, и волк, и медведь (и лиса, разумеется) подтверждают первую часть формулы: они признают в Колобке неоспоримый объект желания. А неоспоримый объект желания — это уже почти субъект, ведь ему гарантирована безоговорочная востребованность, ему не нужно заботиться о вакансии минимального присутствия. А ведь могли бы даже не оглянуться: мало ли какие самозванцы тут шляются, катись отсюда! И, затерявшись в никомуненужности, наш герой в полной мере испытал бы пирожковый удел человеческий.