Глава 4. Семь уроков терапии печали


...

Урок третий: гнев печали

– Я только что узнал, Ирен, – начал я сессию одним утром, – что мой зять умер несколько часов назад. Внезапно. Коронарит. Я потрясен этим и сейчас не в форме, – я слышал, как дрожал мой голос, – но постараюсь сделать все, чтобы наша встреча прошла полноценно.

Мне трудно было сказать это, но я должен был, у меня не было выбора. Мортон, муж моей единственной сестры, был моим лучшим другом и очень важным человеком в моей жизни с того времени, как мне исполнилось пятнадцать лет. Застигнутый врасплох дневным звонком сестры, я сразу же заказал билет на ближайший рейс до Вашингтона, чтобы поддержать ее. Когда я переносил встречи, назначенные на несколько следующих дней, увидел, что одна двухчасовая сессия была с Ирен, я мог провести эту встречу и даже успевал на самолет. Может, стоило с ней встретиться?

За три года нашей совместной работы Ирен никогда не опаздывала и не пропускала сессии, даже в те ужасные дни, когда опухоль разрушала мозг и личность Джека. Несмотря на кошмар наблюдения за необратимым разрушением своего мужа, Ирен была предана нашей работе. Как и я. Со времени нашей первой встречи, когда я пообещал ей: «Я пройду через все это вместе с тобой», я дал себе слово быть с ней настолько искренним, насколько мог. И поэтому мой выбор был ясен: я встречусь с ней и буду честен.

Но Ирен не ответила. После нескольких минут молчания я решил подогнать ее:

– Где сейчас твои мысли?

– Я думала, сколько ему было лет.

– Семьдесят. Он как раз собирался оставить медицинскую практику.

Я замолчал в ожидании. Чего? Наверное, короткого сочувствия для приличия. А может, выражения признательности за встречу с ней, несмотря на мое горе.

Тишина. Ирен сидела молча, не сводя глаз с маленького бледного пятна кофе на ковре.

– Ирен, что происходит в пространстве между нами сегодня?

Я безошибочно задавал этот вопрос каждую сессию, убежденный, что приоритетным было исследование наших отношений.

– Наверное, он был хорошим человеком, – ответила она, не поднимая глаз, – иначе ты бы так не горевал.

– Ну ладно, Ирен, скажи правду. Что происходит? Вдруг она подняла на меня сверкающие глаза.

– Мой муж умер в сорок пять, и если я каждый день буду оперировать моих пациентов, сидеть в кабинете, обучать студентов, будь уверен, для меня наступит ад!

Меня поразили не ее слова, а то, каким тоном они были сказаны. Это была не Ирен. Это был не ее голос. Он напоминал сверхъестественный гортанный голос девочки из «Изгоняющего дьявола». И до того как я смог что-либо ей ответить, Ирен потянулась за сумочкой.

– Я ухожу! – заявила она.

Мои мускулы напряглись – я твердо верил, что смогу удержать ее, если она направится к двери.

– Ну нет, только не после этого. Ты останешься здесь, и мы все обсудим.

– Я не могу, не могу работать, не могу остаться здесь с тобой! Не могу остаться ни с кем!

– Есть одно правило в этом кабинете: то, что ты говоришь, это то, что ты думаешь. Ты работаешь. Ты никогда не сделаешь это лучше.

Подняв свою сумку с пола, Ирен опустилась на стул.

– Я рассказывала тебе, что после смерти брата мои отношения с мужчинами заканчивались всегда одинаково.

– Как? Расскажи мне еще раз.

– У них всех были какие-то неприятности, проблемы, они могли болеть, а я злилась и вычеркивала их из своей жизни. Быстрый хирургический разрез! Я разрезаю чисто. И навсегда.

– Из-за того, что ты сравнивала их проблемы с безмерной потерей Алена? Это огорчало тебя? Она кивнула, соглашаясь:

– Это основная причина, я уверена. Поэтому я не хотела, чтобы они слишком много для меня значили. Я не хотела слышать об их ничтожных проблемах.

– Что произошло сегодня?

– Разукрась в красный цвет! Гнев! Мне хотелось что-нибудь бросить в тебя!

– Потому что я, похоже, собирался сравнивать свою потерю с твоей?

– Да. А потом я подумала, что, когда мы закончим сессию, ты понесешь свою потерю по дорожке сада к своей жене, которая будет ждать тебя с чистой, уютной жизнью. Тогда-то это и окрашивается в красный цвет.

Мой офис, в нескольких сотнях футов от моего дома, удобный коттедж с красной крышей утопает в пышном цветении люпинов, глициний и испанской лаванды. И, хотя Ирен любила безмятежность моего кабинета, она обычно подтрунивала над моей книжной жизнью.

– Я не на тебя рассердилась, – продолжала она, – а на всех, чья жизнь не пострадала. Ты рассказывал мне о вдовах, которые ненавидят быть без роли, которые не любят быть пятым колесом на вечеринках. Но суть не в том, чтобы остаться за бортом: это ненависть ко всем, у кого есть жизнь; это зависть; это переполнение горечью. Ты думаешь, мне нравится это чувствовать?

– Некоторое время назад, когда ты собиралась покинуть эту комнату навсегда, ты сказала, что не способна находиться рядом с кем бы то ни было.

– Правда? А ты бы мог находиться рядом с человеком, который ненавидит тебя за то, что твоя жена жива? Неужели кто-нибудь захочет общаться с таким человеком? Гиблое болото. Никто не хочет испачкаться, не правда ли?

– Я остановил тебя, ты помнишь?

Тишина.

– Я все думаю, какое же головокружительное чувство должно преследовать тебя, если ты так злишься на меня, но все же с благодарностью остаешься.

Она кивнула.

– Немного громче, Ирен. Я не могу расслышать.

– Я взбесилась, думая, почему ты рассказал мне про своего зятя.

– Ты подозрительна.

– Очень.

– Ты догадываешься почему?

– Это больше, чем догадка. Мне кажется, ты пытался манипулировать мною. А потом посмотреть, как я отреагирую. Своего рода тест.

– Понятно, почему ты взорвалась. Может быть, тебе поможет, если я расскажу, что именно происходило внутри меня сегодня после того, как я получил известие о смерти Мортана. – Я рассказал, что отменил все свои встречи, но решил увидеться с ней. – Я не мог отменить нашу встречу после того, как ты проявила мужество приходить сюда в любой ситуации. Но, – продолжал я, – передо мной все еще стоит проблема, как работать с тобой и с моей потерей одновременно. Какой у меня был выбор, Ирен? Прекратить работу и сбежать от тебя? Это было бы хуже, чем отменить встречу. Пытаться быть ближе к тебе, быть с тобой честным и не сказать тебе об этом? Невозможно – я выучил много лет назад, что если двое людей, между которыми есть что-то большое, и они не говорят об этом, не будут говорить ни о каких важных вещах. Это пространство, – я очертил воздух между нами, – мы должны сохранять чистым и свободным, и это настолько же твоя работа, насколько и моя. Поэтому я прямо рассказал тебе о том, что происходит со мною. Так откровенно, как мог – без манипуляций, без тестов, без скрытого мотива.

Ирен еще раз кивнула, давая понять, что я опять сделал разумное предположение.

Позже, почти в конце занятия, Ирен извинилась за свое высказывание. Через неделю она рассказала мне, как это происшествие ошеломило ее друга жестокостью по отношению ко мне, и еще раз извинилась.

– Не извиняйся, – утешал я ее, и я на самом деле желал ее утешения. Вообще-то, курьезным образом я приветствовал ее вспышку: это было оживление, это было по-настоящему, это сближало нас. Это было ее истинным отношением ко мне. Это была правда или хотя бы часть правды – я надеялся, что придет время, и она расскажет мне все до конца.

Гнев Ирен, с которым я впервые столкнулся на втором месяце терапии, был глубинным и всепроникающим. И хотя открыто он проявлялся лишь от случая к случаю, он грохотал внутри ее. Проведенные исследования убедили меня, что подобные вспышки гнева не причиняли большого беспокойства по сравнению с постоянными обвинениями, извинениями или опровержениями и скоро рассеивались. Но в случае с Ирен, во всей работе с ней, подобное наблюдение вводило в заблуждение. Снова и снова я обнаруживал, что «статистически существующая» правда была неуместна по отношению к человеку из плоти и крови, сидящему напротив меня.

Во время одной из сессий на третьем году терапии я задал ей вопрос:

– Какие чувства ты вынесла с нашей последней встречи? Ты думала обо мне во время прошедшей недели?

Этот вопрос часто был частью моей работы для привлечения внимания к подходу здесь и сейчас – во время встречи между мной и пациентом. Некоторое время она сидела молча, а затем спросила:

– А ты думал обо мне между сессиями?

Подобные вопросы пациента, которых избегают большинство терапевтов, не очень распространены, и я не ожидал услышать его от Ирен. Наверное, для меня была неожиданностью ее забота или, по крайней мере, свидетельство ее заботы.

– Я… я… я часто думаю о твоей ситуации, – пробубнил я. Лживый ответ! Она встала.

– Я ухожу, – сказала она и вышла, не закрыв за собой дверь.

Я видел, как она шла через сад, куря сигарету. Я сидел и ждал. Как же легко психотерапевту, не включенному во взаимодействие, думал я, отреагировать на ее вопрос чем-то вроде «Почему ты спрашиваешь?», или «Почему сейчас?», или «На что ты надеешься?». Для терапевтов, которые, как и я, обратились к более равноправным, взаимно ясным отношениям, это нелегко. Возможно, потому что вопрос выходит за рамки терапевтической правды: неважно, насколько искренним старается быть терапевт, насколько он пытается сблизиться с пациентом и быть с ним честен, все равно остается непреодолимая пропасть, базовое неравенство между пациентом и психотерапевтом.

Я знал, что Ирен ненавидела то, что я думал о ней, как о «ситуации», – ненавидела то, что позволила мне значить для нее слишком много. Должно быть, мне следовало использовать более прочувствованное и теплое слово, чем ситуация. Но я верю, что никакое подходящее предложение не дало бы ей того, что она хотела. Она хотела, чтобы я думал по-другому – любя, восхищаясь, сочувствуя, и, скорее всего, только о ней.

Докурив свою сигарету, она с апломбом вернулась в комнату и уселась на свое место, как будто не произошло ничего необычного. Я продолжил вызывать ее чувство реальности.

– Конечно, – сухо продолжал я, – пациенты думают о психотерапевтах намного чаще, чем психотерапевты о них. В конце концов, у терапевтов множество пациентов, а у пациента только один терапевт. То же самое происходило и со мною, когда я участвовал в терапии. Но разве не то же самое происходит с твоими пациентами, которых ты оперируешь, и с твоими студентами?

Ситуация на самом деле не такая четкая. Я не говорил о том, что терапевты думают о своих пациентах между сессиями, – а особенно о проблематичных, которые так или иначе сильно досаждают психотерапевту. Терапевт может проанализировать свои сильные эмоциональные реакции или обдумать лучший подход. (Терапевту, который поймал себя на злых, мстительных, любовных мыслях или эротических фантазиях относительно пациента, несомненно, следует переговорить об этом со своим другом-коллегой, профессиональным консультантом или личным психотерапевтом.)

Я не сказал Ирен, что часто думал о ней между встречами. Она озадачивала меня. Я беспокоился о ней. Почему у нее нет улучшений? Большинство вдов, с которыми я работал, показывали улучшения уже после первого года терапии; каждая из них далеко продвигалась к концу второго года. Но не Ирен. Ее отчаяние и безнадежность усиливались с каждым днем. Она не испытывала радости от жизни. Каждый вечер, уложив дочку, она долго плакала; она упорно продолжала долгие беседы с умершим мужем; она не принимала приглашений встречаться с новыми людьми и отказывалась от любой возможности наладить отношения с мужчинами.

Я стал нетерпеливым терапевтом, и моя фрустрация росла. Так же как и беспокойство по поводу Ирен: величина и сила ее скорби беспокоили меня. Я боялся суицида – я был убежден, что она могла наложить на себя руки, если бы не ее дочь. Два раза я посылал ее на официальные консультации к своим коллегам.

Хотя я был утомлен взрывами ее гнева, еще труднее было иметь дело с умеренными, но все более распространяющимися выражениями этого гнева. Список ее обид на меня продолжал расти, и нам редко удавалось проработать хотя бы час без вспышек гнева.

Она злилась на меня за попытки отделить ее от Джека, направить ее энергию на что-то еще, постоянные подталкивания к знакомству с мужчинами. Ее злило то, что я не Джек. В результате нашего долгого знакомства, равноправных обменов, наших стычек, взаимной заботы она перенесла свои чувства по отношению к своему мужу на меня. Потом, в конце часа, она вдруг не хотела возвращаться к жизни ни со мной, ни с Джеком. Именно это делало окончания наших встреч такими шумными. Она отказывалась принимать то, что у наших отношений были официальные границы. Трудно описать, как каждый раз я намекал, что час подошел к концу. Она всегда вспыхивала: «И ты называешь это настоящими отношениями? Это не по-настоящему! Ты только и смотришь на часы в ожидании момента, когда сможешь вытолкать меня за дверь!»

Иногда в конце встречи она продолжала сидеть, отказываясь сдвинуться с места. Всякий призыв к разуму – напоминание о необходимости придерживаться расписания, о ее встречах с пациентами, предложения, чтобы она сама следила за временем и заканчивала час, повторение, что окончание встречи не означало отказа от нее, – не находил понимания. Гораздо чаще она уходила из моего офиса взбешенная.

Она сердилась на то, что я стал для нее значим, но не мог делать того, что делал Джек; например, восхищаться ее лучшими чертами – ее внешним видом, ее изобретательностью, ее умом. У нас была постоянная борьба на почве комплиментов. Мне казалось, что открытое перечисление ее достоинств сделает ее инфантильной, но она настолько акцентировала свое внимание на них, так настаивала, что я часто сдавался. Я спрашивал о том, что она хотела услышать, и почти слово в слово повторял сказанное, всегда стараясь дополнить кое-какими оригинальными наблюдениями. То, что казалось для меня шарадой, поднимало ей дух. Но ненадолго: у нее была дырявая память, и на следующей встрече она настаивала на повторении.

Она злилась на мои попытки понять ее. Если я сражался с ее пессимизмом, напоминая, что мы находимся только в середине процесса, у которого есть и начало и конец, и заверял в результатах моего исследования, она гневно отвечала: «Ты ведешь меня к деперсонализации. Ты игнорируешь уникальность моего опыта».

При любом оптимистическом высказывании по поводу ее улучшения она обвиняла меня в желании сделать так, чтобы она забыла Джека.

Любой намек на встречу с другими мужчинами был похож на минное поле. Она высокомерно относилась к мужскому полу и злилась на предложение попробовать поработать с ее суждениями. Любое практическое предложение с моей стороны зажигало вулкан. «Если я захочу найти себе мужчину, – в бешенстве говорила она, – то смогу это сделать сама! Зачем платить тебе деньги за совет, который мне может дать любой из моих друзей?»

Она становилась свирепой, если я предлагал ей конкретные вещи: «Прекрати заострять внимание на вещах! – говорила она. – Это именно то, что пытался делать мой отец в течение всей моей жизни».

Она была в бешенстве от моей нетерпеливости по отношению к ее медленному прогрессу и от моих неудач в определении усилий, приложенных ею, чтобы помочь себе (но никогда не обозначенных для меня).

Ирен хотела, чтобы я оставался сильным и здоровым. А моя немощь – порванное колено, требующее операции на мениске, простуда, грипп – вызывала много раздражения. Я также знал, что у нее были свои опасения, которые она хорошо скрывала.

Но больше всего ее раздражало то, что я был жив, а Джек – мертв.

Но ничто из этого не приносило мне облегчения. Я никогда не смаковал подробности ссор и в личной жизни избегал злых людей. Я осмотрительный мыслитель и писатель, а конфронтация замедляет поток моих мыслей. За все время своей карьеры я всегда отклонял публичные дебаты и препятствовал попыткам сделать из меня председателя.

Так как же мне быть с гневом Ирен? С одной стороны, из одной терапевтической поговорки я выучил, что надо разделять роль и личность. Обычно проявления злости пациента направлены на роль терапевта, а не на его личность. «Не принимайте это близко к сердцу, – учат молодых психотерапевтов. – Или по крайней мере не принимайте все близко к сердцу. Сделайте попытку определить, что относится к вашей личности, а что к роли». Казалось очевидным, что гнев Ирен относился ко всему: к жизни, судьбе, богу, космическому безразличию, но она легко переносила это на ее ближайшую цель: на меня, ее психотерапевта. Она знала, что ее злость угнетает меня, но, кроме этого, и позволяла узнать меня с разных сторон. Например, однажды, когда моя секретарша позвонила ей, чтобы перенести встречу, так как мне нужно было попасть к дантисту, Ирен ответила: «Ну да, конечно, увидеться с дантистом для него большее удовольствие, чем встретиться со мною».

Но, пожалуй, основная причина того, что я не был повержен гневом Ирен, была в том, что я видел в этом маску ее глубинной грусти, отчаяния и страха. Ее злобу на меня я иногда воспринимал с раздражением и нетерпением, но чаще с состраданием. Мне часто вспоминались некоторые из образов или выражений Ирен. Особенно один прочно закрепился у меня в памяти и помог смягчить мое исследование ее гнева печали. Это было в одном из снов про аэропорт (в течение первого года после смерти мужа ей часто снились аэропорты).

Я пробираюсь через терминал в поисках Джека. Я не знаю ни номера самолета, ни рейса. Я в отчаянии… просматриваю расписание, чтобы найти какую-нибудь зацепку, но все слова написаны какими-то бессмысленными слогами. Потом у меня появляется надежда – я смогла прочитать один знак над воротами для отъезжающих: «Микадо». Я бросаюсь туда, но поздно. Самолет только что взлетел. Я просыпаюсь в слезах.

– Микадо[6] – это направление? Какие у тебя возникают ассоциации со словом «Микадо»? – спрашиваю я.

– Мне не нужны ассоциации, – отрезает она. – Я точно знаю, почему мне приснилось Микадо. Так я называла одну оперетту, когда была ребенком. Я никак не забуду несколько строчек:

Хотя ночь может прийти слишком скоро, У нас есть много лет, наполненных дневным светом.

Психология bookap

Ирен остановилась и посмотрела на меня. В глазах у нее стояли слезы. Бессмысленно говорить что-либо еще. Ни ей. Ни мне. Ей не нужно было утешение. Начиная с этого дня строчка «у нас есть много лет, наполненных дневным светом» крутилась у меня в голове. Они с Джеком не получили своих лет, наполненных светом, и за это я готов был простить ей что угодно.

Мой третий урок, гнев печали, доказал ценность других клинических ситуаций. Там, в прошлом, я слишком быстро отворачивался от гнева, пытаясь понять его и решить проблему как можно быстрее. Теперь я учился работать с гневом, выискивать его и погружаться вовнутрь, в основные механизмы урока? Вот здесь-то и появлялось гиблое болото.