Происхождение моих сочинений

Встреча с бессознательным была переломным событием в моей жизни. Лишь спустя двадцать лет после долгой и упорной работы я начал что-то понимать в содержании моих видений.

На первоначальном этапе необходимо было определить некий исторический ряд, предварявший мои внутренние опыты, то есть по сути ответить на вопрос: кто мои исторические предшественники? Иначе мне никогда не удалось бы найти ничего подтверждающего мои идеи. Встреча с алхимией в этом смысле была решающей, только благодаря ей я получил недостающие мне исторические основания.

Аналитическая психология по существу относится к естественным наукам, хотя она как никакая другая наука, зависит от субъективных предпосылок исследователя. Именно поэтому — чтобы исключить вероятность грубых ошибок в оценках и суждениях — она в гораздо большей степени, чем другие науки, нуждается в документально-исторических аналогиях.

С 1918 и по 1926 год я серьезно интересовался гностиками, которые тоже соприкоснулись с миром бессознательного, обращаясь к его сути, явно проистекавшей из природы инстинктов. Каким образом им удалось прийти к этому — сказать сложно, сохранившиеся свидетельства крайне скупы, к тому же исходят большей частью из противоположного лагеря — от отцов церкви. Сомневаюсь, чтобы у гностиков могли сложиться какие-либо психологические концепции. В своих установках они были слишком далеки от меня, чтобы можно было обнаружить какую-либо мою связь с ними. Традиция, идущая от гностиков, казалась мне прерванной, мне долгое время не удавалось навести хоть какой-нибудь мостик, соединяющий гностиков или неоплатоников с современностью. Лишь приступив к изучению алхимии, я обнаружил, что она исторически связана с гностицизмом, что именно благодаря ей возникла определенная преемственность между прошлым и настоящим. Уходящая корнями в натурфилософию средневековая алхимия и послужила тем мостом, который, с одной стороны, был обращен в прошлое — к гностикам, с другой же — в будущее, к современной психологии бессознательного. Основоположником последней являлся Фрейд, который обратился к классическим мотивам гностиков: сексуальности, с одной стороны, и жесткой отцовской авторитарности — с другой. Гностические мотивы Яхве и Бога Творца Фрейд возродил в мифе об отцовском начале и связанном с ним сверх-эго. Во фрейдовском мифе сверх-эго предстает как демон, породивший мир иллюзий, страстей и разочарований. Правда, материалистическое начало в алхимии, проникновение ее в тайны материи и т. д. заслонило для Фрейда другой важный аспект гностицизма первичный образ духа как некоего другого, высшего божества. Согласно гностической традиции, это высшее божество послало людям в дар так называемый "кратер" — "сосуд духовной трансформации". "Кратер", чаша женственный принцип, которому не нашлось места во фрейдовском патриархальном, мужском, мире. [В гностическом трактате "Поймандр" "кратер" представляет собой чашу духа, ниспосланную на землю Создателем для того, чтобы жаждущие высшего знания приняли в ней крещение. Это была своего рода купель духовного обновления и перерождения. — ред.] И Фрейд был не одинок в своих предрассудках. В католическом мире Богоматерь и невест Христовых лишь недавно допустили в Телемскую обитель и тем самым, после многовековых колебаний, частично их узаконили, У протестантов и иудеев, как и прежде, во главе остается Бог Отец. В изотерической философии алхимиков, напротив, доминирует женское начало. Важнейшее место в "женской" символике алхимиков отводилось чаше, в которой происходило превращение и перерождение субстанций. В моих психологических концепциях центральным также являлся процесс внутреннего перерождения — индивидуации.

До того как я открыл для себя алхимию, мне приснилось несколько снов с одинаковым сюжетом.

В снах я увидел рядом с моим домом другой — неизвестную мне пристройку или какой-то флигель. И каждый раз меня удивляло, почему этот дом мне не знаком, ведь я несомненно бывал там. Наконец мне приснился сон, в котором я зашел туда и обнаружил прекрасную библиотеку, в основном книги XVI и XVII веков. Толстые фолианты в переплетах из свиной кожи стояли вдоль стен, в некоторых из них я нашел странные гравюры с изображением диковинных символов, каких прежде не видал. Тогда они были для меня загадкой, и только много позже я узнал, что это были алхимические символы. Во сне я лишь ощутил таинственное очарование, исходящее от библиотеки в целом, представлявшей собой средневековое собрание инкунабул и рукописей.

Неизвестная часть дома была частью моей личности, моего "я", она являлась чем-то принадлежавшим мне, но мною не осознанным. Флигель и, в первую очередь, библиотека указывали на алхимию, о которой я ничего не знал и которую вскоре начал изучать. Лет через пятнадцать я сам собрал такую же библиотеку.

В 1926 году я увидел потрясающий сон, предвосхитивший мои занятия алхимией.

Дело происходило на юге Тироля. Шла война. Я находился на итальянском фронте и пробирался в тыл вместе с каким-то невысоким крестьянином в его телеге. Кругом рвались снаряды, и я понимал, что нужно ехать как можно быстрее, поскольку оставаться там опасно. Нам предстояло преодолеть мост через туннель со взорванными сводами. В конце туннеля неожиданно открылся освещенный солнцем пейзаж, и я узнал окрестности Вероны. Внизу раскинулся сияющий солнечный город. Мне сразу стало легко. Дальше мы двигались по зеленой, цветущей ломбардской равнине, через рисовые поля и виноградники. В конце дороги я увидел огромных размеров господский дом — по-видимому, замок какого-то итальянского аристократа. Он представлял собой типичное поместье с множеством хозяйственных строений. К замку через обширный двор вела аллея. Мой маленький возница и я, въехали в одни ворота, а затем, наткнулись на другие: справа от нас был фасад господского дома, слева — хозяйственные пристройки, конюшня, амбар и т. п. Когда мы оказались посреди двора, прямо перед главным входом, все ворота вдруг с грохотом захлопнулись. Возница спрыгнул с телеги и крикнул мне: "Теперь мы заперты в XVII веке". "И вправду, — подумал я. — Но что мы будем здесь делать? Мы оказались в плену на целый год". И тут же явилась спасительная мысль: "Ничего, ведь через год мы отсюда выберемся".

Не теряя времени, я сразу кинулся перелистывать толстые тома по истории религии и философии, хотя и не надеялся прояснить что-либо. Но через некоторое время выяснилось, что и этот сон указывает на алхимию, ее расцвет как раз приходился на XVII век. Удивительно, но я совершенно забыл все, что написал об алхимии Герберт Зильберер. Когда вышла его книга, я воспринимал алхимию как нечто чуждое и курьезное, хотя самого автора чрезвычайно ценил, его взгляд на вещи я считал вполне конструктивным, о чем и написал ему. Но, как показала трагическая смерть Зильберера, конструктивность не обернулась для него благоразумием [Он покончил с собой. — ред.]. Он в основном использовал поздний материал, в котором я плохо ориентировался. Поздние алхимические тексты — барочные и фантастические, их следовало сперва расшифровать, и только после этого можно было определить их подлинную ценность.

Мало-мальски удовлетворительное представление о природе алхимии позволило мне получить знакомство с текстом "Золотого цветка", китайским трактатом, который прислал мне Рихард Вильгельм в 1928 году. Тогда у меня появилось желание узнать об алхимии как можно больше. Я попросил одного мюнхенского книготорговца сообщать мне обо всех книгах по алхимии, которые будут попадать к нему в руки. Вскоре я получил первую такую книгу "Artis Auriferae Volumina Duo" (1593), являющуюся собранием классических латинских текстов.

Книгу я продержал два года. Рассматривая рисунки в ней, я каждый раз удивлялся: "Боже правый, какая чушь! Понять это невозможно". И все-таки то и дело обращался к ней, решив в конце концов заняться ею более обстоятельно. Я посвятил книге целую зиму, и вскоре чтение увлекло меня. Причем текст по-прежнему казался мне абракадаброй, но иногда попадались фразы и целые абзацы, вполне доступные и вразумительные, до меня дошло, что все дело в символах, что это именно те символы, смысл и значение которых служили основой моей работы все предыдущие годы. "Да это же фантастика, — думал я. Я просто обязан научиться понимать это". Теперь я с головой ушел в алхимию, и садился за книгу, едва только у меня появлялась свободная минута. Однажды, когда я сидел над текстами, мне внезапно вспомнился сон о "ловушке в XVII веке". Наконец-то его значение прояснилось. "Так и есть. Теперь я обречен штудировать алхимию".

Но прошло достаточно времени, прежде чем я отыскал путь в алхимическом лабиринте, у меня, увы, не было Ариадны, которая вручила бы мне клубок. Как-то, читая "Rosarium", я обратил внимание, что некоторые странные выражения и обороты встречаются гораздо чаще других, как-то: "solve et coagule", "unum vas", "lapis", "prima materia", "Mercurius" и т. д. ("разлагать и соединять", "сосуд", "камень", "первичная материя", "Меркурий". - лат.). Я видел, что эти выражения повторялись вновь и вновь и с определенным смыслом. Но поскольку окончательной уверенности у меня не было, я решил составить своего рода глоссарий. Со временем в него вошли несколько тысяч ключевых слов, одними выдержками из текстов я исписал целые тома. Я работал как филолог, так, будто я расшифровывал неизвестный язык. Но таким образом мне стал постепенно открываться смысл алхимических текстов, я начал понимать эту специфическую манеру выражения. Правда, на это ушло 10 лет жизни.

Довольно скоро я обнаружил поразительное сходство аналитической психологии с алхимией. Опыты алхимиков были в каком-то смысле моими опытами, их мир — моим миром. Открытие меня обрадовало: наконец-то я нашел исторический аналог своей психологии бессознательного и обрел твердую почву. Эта параллель, а также восстановление непрерывной духовной традиции, идущей от гностиков, давали мне некоторую опору. Когда я вчитался в средневековые тексты, все встало на свои места: мир образов и видений, опытные данные, собранные мной за прошедшее время, и выводы, к которым я пришел. Я стал понимать их в исторической связи. Мои типологические исследования, начало которым положили занятия мифологией, получили новый толчок. Архетипы и природа их переместились в центр моей работы. Теперь я обрел уверенность, что без истории нет психологии — и в первую очередь это относится к психологии бессознательного. Когда речь заходит о сознательных процессах, вполне возможно, что индивидуального опыта будет достаточно для их объяснения, но уже неврозы в своем анамнезе требуют более глубоких знаний; когда врач сталкивается с необходимостью принять нестандартное решение, одних его ассоциаций явно недостаточно.

Мои занятия алхимией имели непосредственное отношение к Гете. Он каким-то непостижимым образом оказался вовлеченным в извечный, процесс архетипических превращений. "Фауста" Гете понимал как opus magnum или opus divinum (великое, или божественное, деяние. — лат.), не случайно называя его своим "главным делом", подчеркивая, что в этой драме заключена вся его жизнь. Его творческая субстанция была, в широком смысле, отражением объективных процессов, знаменательным сновидением mundus archetypus (мира архетипов. — лат.).

Мной самим овладели те же сны, и у меня есть "главное дело", которому я отдал себя с одиннадцати лет. Вся моя жизнь была подчинена одной идее и вела к одной цели: разгадать тайну человеческой личности. Это было главным, и все мои работы, все, что я сделал, связано с этим.

Всерьез мои научные исследования начались в 1903 году с ассоциативных экспериментов. Я отношусь к ним, как к первым опытам научной работы, как к своего рода, естественнонаучному предприятию. За "Ассоциативными экспериментами в диагностике" последовали две работы, о которых говорилось выше: "Психология dementia рrаесох" и "Содержание психозов". В 1912 году была опубликована книга "Метаморфозы и символы либидо", которая положила начало разрыву с Фрейдом. С тех пор я вступил на собственный путь, и nolens-volens мне пришлось все начать сначала.

Я обратился к собственному подсознанию, что продолжалось с 1913 по 1917 год, затем поток фантазий постепенно иссяк. И только тогда, когда я успокоился и перестал ощущать себя пленником этой "волшебной горы", мне удалось объективно взглянуть на свой опыт и приступить к его анализу. Вот первый вопрос, который я задал себе: "В чем, собственно, заключается проблема бессознательного?" Ответ: "Во взаимодействии между бессознательным и эго". В 1916 году я прочел об этом доклад в Париже, опубликован он был позже, в 1928. К тому времени я уже располагал более обширным материалом и написал книгу, где охарактеризовал некоторые типичные элементы бессознательного, показав, как они коррелируют с сознательными установками.

Параллельно я занимался сбором материала для книги о психологических типах. Целью ее было показать существенное отличие моей концепции от концепций Фрейда и Адлера. Собственно говоря, когда я стал над этим задумываться, передо мной встал вопрос о типах, потому что кругозор человека, его мировоззрение и предрассудки определяются и ограничиваются психологическим типом. Поэтому предметом обсуждения в моей книге стали отношения человека с миром — с людьми и с вещами. В ней освещаются различные стороны сознания, возможные мировоззренческие установки, при этом человеческое сознание рассматривается с так называемой клинической точки зрения. Я обработал массу литературных источников, в частности поэмы Шпиттелера, особенно поэму "Прометей и Эпиметей". Но не только. Огромную роль в моей работе сыграли книги Шиллера и Ницше, духовная история античности и средневековья. Я рискнул послать экземпляр своей книги Шпиттелеру. Он мне тогда не ответил, но вскоре в какой-то лекции заявил, что его книги не "означают" ничего и в "Олимпийской весне" смысла не больше, чем в песенке "Весна пришла. Тра-ля-ля-ля-ля".

В своей книге я утверждал, что всякий образ мыслей обусловлен определенным психологическим типом и что всякая точка зрения в некотором роде относительна. При этом возникал вопрос о единстве, необходимом для компенсации этого разнообразия. Иными словами, я пришел к даосизму. Выше уже упоминалось, какое впечатление произвел на меня присланный Рихардом Вильгельмом даосский текст. В 1929 году мы вместе работали над книгой "Тайна Золотого цветка". Именно тогда мои размышления и исследования стали сходиться к некоему центральному понятию — к идее самости, самодостаточности. Это помогло мне вновь почувствовать вкус к нормальной жизни: я читал лекции, немного путешествовал. Множество моих статей и лекций явились как бы противовесом кризисным годам моего молчания и бездействия; в них я уже смог ответить на многие вопросы своих читателей и пациентов.

Любимым творением стала для меня теория либидо — центральная идея книги "Метаморфозы и символы либидо". "Либидо", в моем понимании, — это психическая аналогия физической энергии, оно требует описания в категориях квантитативных, а не квалификативных. В учении о либидо я старался избежать конкретизации. Предметом, на мой взгляд, здесь должны были стать не конкретные инстинкты — голод, секс или агрессия, а различные внешние проявления психической энергии.

В физике мы говорим об энергии, которая манифестируется различным образом, будь то электричество, свет, тепло и т. д. То же и в психологии, где мы прежде всего сталкиваемся с энергией (большей или меньшей интенсивности), причем проявляться она может в самых различных формах. Понимание либидо как энергии позволяет получить единое и цельное знание о ней. В этом случае всякого рода вопросы о природе либидо — сексуальность ли это, воля к власти, голод, или что-нибудь еще — отходят на задний план. Я ставил совей целью создать в психологии универсальную энергетическую теорию, такую, какая существует в естественных науках. Эта задача была основной при написании книги "О психической энергии" (1928). Я показал, например, что человеческие инстинкты представляют собой различные формы энергетических процессов, и, как силы, они аналогичны теплу, свету и т. д. Так же как современный физик не станет считать источником всех сил, скажем, тепло, так и психолог не должен сводить все к одному понятию, будь то жажда власти или сексуальность. Такова была исходная ошибка Фрейда. Позже он внес в свою теорию некоторые коррективы, используя термин "инстинктивное эго". Затем уточнил его, называя "сверх — эго", и поставил последнее во главу.

В книге "Отношение между эго и бессознательным" я пояснил, что имею в виду, говоря о бессознательном, но существенных выводов о его природе сделать еще не сумел. Записывая свои фантазии, я не мог отделаться от ощущения, что с бессознательными образами происходят разного рода превращения. Но только благодаря алхимии я осознал, что бессознательное это процесс и что отношения между эго и бессознательным есть, собственно, превращение — или психическое развитие.

В отдельных случаях этот процесс можно обнаружить в сновидениях и фантазиях. В коллективной жизни он проявляется в различных религиозных системах и в изменении их символики. Исследование этих индивидуальных и коллективных изменений позволило мне осмыслить суть алхимического символизма и прийти к центральному понятию моей психологии: к процессу индивидуации.

С самого начала важное место в моей работе занимали проблемы мировоззрения и взаимоотношений между психологией и религией. Я посвятил им книгу "Психология и религия" (1940), а позже достаточно обстоятельно изложил свою точку зрения в "Paracelsica" (1942), во второй ее главе "Парацельс как духовное явление". В трудах Парацельса много оригинальных идей, в них отчетливо видны философские установки алхимиков, но в позднем, барочном выражении. После знакомства с Парацельсом мне показалось, что я наконец понял сущность алхимии в ее связи с религией и психологией — иными словами, я стал рассматривать алхимию как форму религиозной философии. Этой проблеме посвящена моя работа "Психология и алхимия" (1944), в которой я смог обратиться к собственному опыту 1913–1917 годов. Процесс, переживаемый мной в те годы, соответствовал процессу алхимического превращения, о котором и шла речь в этой книге.

Естественно, что тогда не менее важным был для меня вопрос о связи символов бессознательного с христианскими символами, а также с символами других религий. Христианское наследие, как я считаю, занимает центральное место в духовной жизни западного человека. Оно требует некоторого пересмотра, соответственно духу времени, но оно существует вне времени, и духовный мир человека без него был бы не полон. Я старался показать это в своих работах. Я дал собственную, психологическую интерпретацию догмата о Троице, а также некоторых литературных текстов, в которых я нашел аналогии видениям Зосимы из Панополиса. Попытка осмыслить христианство в свете аналитической психологии в конце концов привела меня к проблеме Христа как психологического феномена. Уже в 1944 году в "Психологии и алхимии" я попытался проследить сходство между образом Христа и центральным понятием алхимии — ляписом.

В 1939 году я организовал семинар по "Exercitia Spiritualia" Игнатия Лойолы. Тогда же у меня накапливался материал для "Психологии и алхимии". Однажды ночью я проснулся и увидел в изножье кровати ярко светившееся распятие; не совсем обычного размера, но очень отчетливое, причем тело Христа казалось как бы отлитым из зеленоватого золота. Видение потрясло меня своей изумительной красотой и в то же время испугало, хотя сами по себе видения для меня дело обычное: мне часто наяву видятся живые и яркие образы, как это бывает при гипнозе.

Я тогда размышлял над "Anima Christi", одной из медитаций "Exercitia". И видение послужило как бы напоминанием, о том что я забыл об аналогиях "aurum non vulge" (необычное золото) и "viriditas" (зеленое). Догадавшись, что оно связано с основными символами алхимии и что мне явился своего рода Христос алхимиков, я несколько успокоился.

Зеленое золото — это созидательное начало, которое алхимики обнаружили не только в человеке, но и в неорганической природе. Для них оно олицетворяло "anima mundi" — "мировую душу" или "filius macrocosmi" антропоса, сотворившего весь мир. Этот дух присутствует даже в неживой материи, в металлах и камнях. Таким образом, в моем видении соединились образ Христа и его материальный аналог — "filius macrocosmi". Если бы не зеленое золото, потрясшее меня, я был бы готов предположить, что в моем представлении о христианстве недостает чего-то очень существенного. Или, иными словами, мой сформировавшийся образ Христа страдает некоторой неполнотой, а значит, мне предстоит восполнить этот недостаток. Однако присутствие металла в моем видении указывает на явную алхимическую природу образа Христа как некоего соединения живого и духовного с мертвой материей.

В следующий раз я затронул проблему Христа в "Айоне". Но здесь меня интересовали не исторические параллели, а только психологическое обоснование. Я постарался показать не внешние его черты, а изменения, которые на протяжении веков произошли в религиозном содержании этого образа. Мне важно было выяснить, почему явление Христа могло быть предсказано астрологами и как, будучи духом своего времени, он воспринимался на протяжении двух тысячелетий христианской цивилизации. Именно это мне хотелось представить, включая все примечания и комментарии, скопившиеся вокруг священных текстов.

Я приступил к работе после долгих размышлений об исторической личности, конкретном человеке — Иисусе. Она, эта историческая личность, играет огромную роль, поскольку коллективное сознание того времени, иными словами архетип — идея антропоса, — воплотилось в нем, никому не ведомом иудейском пророке. Эта идея, корни которой уходят в иудейскую традицию, с одной стороны, и в египетский миф о Горе, сыне Изиды, — с другой, явилась знамением времени. Первоначально образ Сына Человеческого и Сына Божьего противостоял divus Augustus (божественному Августу. — лат.) — властителю мира. И вот этот образ, слившись с иудейской идеей мессианства, сделался общечеловеческим достоянием.

Было бы серьезной ошибкой полагать, что это всего лишь "случайность", что Иисус, сын плотника, объявленный евангелистами salvator mundi, сделался спасителем мира. Похоже, он был удивительно одаренной личностью, коль ему удалось во всей полноте выразить общие, пусть и бессознательные надежды своего времени, — именно ему — этому человеку, Иисусу, и никому другому.

Воплощенная в божественном цезаре власть Рима, сметавшая все на своем пути, лишала отдельных людей и целые народы их права на привычный образ жизни, на духовную независимость. Сегодня такой угрозой является массовая культура; в этом я вижу причины столь частых ныне слухов и надежд на новое пришествие, бесконечного ожидания мессии — спасителя. Но формы, в которые все это облекается, ни на что не похожи, они характерны для детей "технического века". Я имею в виду миф о "летающих тарелках".

Свою цель я видел в том, чтобы объяснить, как моя психология соотносится с алхимией. И наоборот, я искал в трудах алхимиков не только религиозные проблемы, но и специфические проблемы психотерапии. Вопрос вопросов, основная проблема медицинской психотерапии — Ubertragung (трансфер, перенос. — нем.). Здесь у нас с Фрейдом не было никаких расхождений. Однако мне удалось найти некоторое соответствие этому понятию в алхимии, а именно coniunctio — воссоединение, о значении которого упоминал еще Зильберер. Я обратил внимание на это соответствие в книге "Психология и алхимия". Позже, два года спустя, я вернулся к этой проблеме в "Психологии переноса" (1946), и наконец, в 1955–1956 годах в "Mysterium Coniunctionis".

Почти всегда, когда что-либо занимало меня как человека или ученого, этому предшествовали сны — тоже своего рода перенос. На этот раз мои раздумья о Христе нашли выражение в образе неожиданном и примечательном.

Я снова увидел во сне мой дом с флигелем, в котором я никогда не был. Решившись наконец, я вошел внутрь. Передо мной оказалась какая-то большая дверь. Открыв ее, я увидел комнату, напоминавшую лабораторию. У окна стоял стол, на нем множество сосудов и прочих вещей, которые можно встретить где-нибудь в зоологической лаборатории. Это был рабочий кабинет моего отца, но сам он отсутствовал. На полках вдоль стен стояли сотни аквариумов со всевозможными видами рыб. Меня удивило: стало быть, теперь мой отец занимается ихтиологией!

Осматриваясь, я заметил, что штора время от времени натягивается, как от сильного ветра. Неожиданно передо мной возник Ганс, юноша из нашей деревни. Я попросил его проверить, открыто ли где-нибудь окно. Ганс вышел, но вернулся сильно напуганным — в глазах его стоял ужас. Он смог лишь сказать: "Да, там что-то есть. Там — привидение!"

Тогда я пошел туда сам и увидел дверь, ведущую в комнату моей матери. В ней никого не было. Мне стало не по себе: в этой очень большой комнате с потолка свисали два ряда сундуков — по пять в каждом, на два шага не доходя до пола. Они выглядели как маленькие беседки, площадью 2 кв. м, и в каждой было по две кровати. Я знал, что в этой комнате моя мать, которая на самом деле давно умерла, принимала гостей и что эти кровати предназначены для тех, кто останется ночевать. То были духи, которые появляются парами, так называемые "обрученные духи", они могут оставаться на ночь, а иногда и на целый день. [Подобные "ловушки для духов" я увидел позже в Кении. Это были маленькие домики, в которых люди ставили маленькие кровати и оставляли немного еды ("пошо"). В кровать обыкновенно клали кусок глины — символ какой-нибудь болезни, от которой хотели избавиться. К домику вела искусно выложенная камешками дорога, чтобы духи шли туда, а не задерживались в селении, где жил больной. В "ловушке" духи проводили ночь, а на рассвете возвращались в бамбуковый лес, свое постоянное обиталище.]

На противоположной стороне комнаты была дверь. Я открыл ее и очутился в огромном зале, напоминающем вестибюль роскошного отеля; среди колонн стояло множество кресел и маленьких столиков. Звучала музыка. Я слышал ее еще в комнате, но не мог понять, где ее источник. В зале никого не было, кроме музыкантов, которые оглушительно наяривали какие-то вальсы и марши.

Духовой оркестр в вестибюле отеля выглядел нарочито "здешним", посюсторонним. Никому бы в голову не пришло, что за нарочито реальным фасадом скрыт другой мир, который находится здесь же, в этом же доме. Этот вестибюль из моего сна являлся своего рода карикатурой на мою светскую жизнь. Но это был только внешний покров, за ним пряталось нечто совершенно иное, что никак не вязалось с бравурной музыкой, — лаборатория с рыбами и висячие "ловушки для духов". Там царила полная тайны ночная тишина, тогда как вестибюль представлял дневной мир, с его поверхностным светским существованием.

Самыми важными образами сновидения были "ловушки для духов" и лаборатория с рыбами. Первые — косвенным образом намекали на coniunctio, вторая же — на мои размышления, связанные с Христом и распятием; Христос и есть рыба (ichtys). И то и другое занимало меня не одно десятилетие.

Примечательно, что изучение рыб было во сне занятием моего отца. Там он был, если можно так выразиться, "хранителем" христианских душ: ведь согласно преданию, души — это рыбы, а апостол Петр — ловец — забрасывает сеть. Характерно и то, что мать моя выступала здесь как страж заблудших душ. Так, мои родители приснились мне обремененными проблемой "cura animarum" (лечение душ. — лат.), что на самом деле было моей задачей. Значит, что-то несовершенное еще оставалось во мне, и потому я по-прежнему был связан с родителями; что-то скрытое и бессознательное ожидало своего часа. Я еще не был захвачен основной проблемой "философской" алхимии — coniunctio и потому не умел ответить на вопросы, которые стояли передо мной, врачевателем христианских душ. Еще не окончена была большая работа над легендой о св. Граале, работа, которую моя жена считала главным делом всей своей жизни. [После смерти госпожи Юнг в 1955 году эту работу продолжила д-р Мария-Луиза фон Франц, завершившая ее в 1958 году. См.: Jung E., Franz, von M.-L. Die Graalslegende in psychologischer Sicht. Studien aus dem C. G. Jung-Institut. B. XII. Zurich, 1960. - ред.] Помню, как часто вспоминались мне чаша св. Грааля и король-рыбак, когда я работал над символом "ichtys" в "Айоне". Я очень ценил работу моей жены, не желая вмешиваться в нее, иначе обязательно включил бы легенду о Граале в план моих исследований по алхимии.

Я помню нравственные мучения моего отца. Подобно Амфортасу, королю-рыбаку с неизлечимой раной, он испытывал христианское страдание, от которого алхимики искали панацею. Как безмолвный Парсифаль, я видел все это и, подобно Парсифалю, не знал, как это выразить. Мне оставалось лишь догадываться о них.

Отца на самом деле никогда не интересовал териоморфный символизм Христа. Но он до самой смерти переносил явленные и обещанные Христом страдания, не осознавая их как следствие "imitatio Christi". Считая свои страдания своим личным делом, он мог обратиться к врачу, но не воспринимал их как нечто, свойственное вообще христианину. Слова: "Я сораспялся Христу, и уже не я живу, но живет во мне Христос" (Гал. 2, 20), он никогда не сумел осмыслить до конца, потому что всякое свободное размышление о религии приводило его в ужас. Ему хотелось жить в полном согласии со своей верой, и это сломило его. Такова зачастую награда за sacrificium intellectus (жертвование интеллектом. — лат.). "Не все вмещают слово сие, но кому дано… и есть скопцы, которые сделали сами себя скопцами для Царства Небесного, кто может вместить, да вместит" (Мф. 19, 11). Никогда слепое примирение ничего не решало, приводя в лучшем случае к застою. А расплачиваться за него придется следующим поколениям.

Териоморфная атрибутика указывает, что боги, пребывая в высших сферах, присутствуют тем не менее и в области низшей жизни. Животные в какой-то степени являются их тенями, самой природой соединенными со светлыми божественными образами. Символика "pisciculi Christianorum" (христианских рыб. — лат.) означает, что идущие за Христом подобны рыбам, их души обитают в бессознательной природе, они нуждаются в cura animarum. Итак, лаборатория с рыбами была в моем сне синонимом церкви с ее заботой о человеческой душе. Подобно тому как раненый ранит, исцеленный — исцеляет. Удивительно, почти все, что происходило в моем сне, мертвые проделывали над мертвыми, то есть само действие целиком происходило вне сознания, в бессознательном.

Тогда я многого еще не знал, не осознавал полностью своей задачи и не умел найти удовлетворительного объяснения своему сновидению. Все мои попытки понять его смысл были из области догадок. Мне еще предстояло преодолеть колоссальное внутреннее сопротивление, прежде чем я смог написать "Ответ Иову".

В своем внутреннем развитии эта книга явилась прелюдией к "Айону". Там я обращаюсь к психологии христианства, а Иов в некотором роде предтеча Христа, их связывает идея страдания. Христос — страдающий слуга Господа, таков же Иов. Христос пошел на крест за грехи мира, и этот ответ справедлив для всех страдающих во Христе. И отсюда неизбежен вопрос: на ком лежит вина за эти грехи? В конце концов, мир и его грехи создал Бог, и Он же явил себя во Христе, чтобы разделить страдания человечества.

В "Айоне" я затрагиваю сложную тему о светлой и темной сторонах образа Бога. Я ссылаюсь на "Божий гнев", на заповедь о "страхе Божьем", на "Не введи нас во искушение" (Мф. 6, 13). Именно двойственность Бога — главный мотив в "Книге Иова". Иов полагает, что Бог в какой-то момент станет на его сторону — против Бога, и в этом состоит трагическое противоречие. Это и станет темой моего "Ответа Иову".

Были и внешние причины, подтолкнувшие меня к работе над этой книгой. Я уже не мог отмахнуться от многочисленных вопросов пациентов и публики, чувствуя необходимость объяснить свою точку зрения на религиозные проблемы современного человечества. Долгие годы я колебался, отлично понимая, какой взрыв за этим последует. Сама серьезность проблемы и ее безотлагательность тоже сыграли не последнюю роль — нужно было определиться. "Объяснение" состоялось в весьма эмоциональной форме — именно так, как я это переживал. Форма была выбрана мной намеренно, чтобы не сложилось впечатление, что я буду изрекать некие "вечные истины". Моя книга была лишь одним из вопросов и одним из ответов, я надеялся побудить читателя к самостоятельным размышлениям. Я не собирался объявлять себя метафизиком. Но теологи упрекали меня именно в этом, видимо потому, что теологические мыслители приучены исключительно к "вечным истинам". Физик, утверждая, что атом имеет следующее строение и рисуя его модель, менее всего намерен сообщить человечеству некую вечную истину. Но теологи не воспринимают естественнонаучного, и особенно, психологического, типа мышления. Материал аналитической психологии тоже по сути — только факты, т. е. сообщения разных людей, сделанные в разных местах и в разное время.

Проблема Иова и все, что с ней связано, явились мне во сне. Там я пришел к моему давно умершему отцу. Он жил в какой-то незнакомой мне деревне. Я увидел дом в стиле XVIII века, очень просторный, с большими пристройками, который раньше служил гостиницей для приезжающих на воды. Я узнал, что в течение многих лет здесь останавливались известные и знаменитые люди. А некоторые из них здесь умерли, и в крипте у дома находились их саркофаги. Мой отец служил здесь хранителем.

Но я вскоре обнаружил, что здесь отец, в отличие от своей земной жизни, был выдающимся ученым. Я нашел его в его кабинете, где кроме меня находились некий доктор Игрек приблизительно моего возраста и его сын — оба психиатры. Не помню, спрашивал ли я отца о чем-нибудь или он сам захотел мне что-то объяснить, в любом случае важно, что он достал из шкафа большую Библию тяжелый том, похожий на Библию Мериана из моей библиотеки. Библия моего отца была в переплете из сверкающей рыбной чешуи. Он открыл Ветхий Завет (думаю, это было Пятикнижие) и стал комментировать отдельные места из него. Он делал это столь быстро и глубоко, что я не поспевал за его мыслью, отметив лишь то, что в его комментариях содержалась бездна всевозможных знаний. Я понимал его лишь отчасти и не мог составить собственного мнения. Было видно, что доктор Игрек совершенно ничего не понял, а его сын начал смеяться, — они решили, что отец впал в старческий маразм и несет полнейшую чепуху. Но я был твердо убежден, что в его волнении нет ничего болезненного, а в его речи ничего бессмысленного. Напротив, его доводы поражали своей утонченностью и глубиной, просто мы в своей глупости оказались не в состоянии следить за его мыслью. Он говорил о чем-то очень важном и увлекательном, он и сам увлекся, поэтому его речь звучала так эмоционально. Я испытывал досаду и жгучий стыд, что отец вынужден говорить для трех таких идиотов.

Оба врача олицетворяли ограниченную медицинскую точку зрения, которая и мне как врачу, безусловно, не была чуждой. Они были моей тенью, более ранней и более поздней версией меня самого — отцом и сыном.

И вдруг декорации переменились: отец и я оказались перед домом, прямо напротив нас стоял дровяной сарай. Оттуда доносился громкий стук, будто кто-то кидал большие поленья. Мне казалось, что в сарае находятся по крайней мере двое рабочих, но отец объяснил, что там лишь призраки. Это были своего рода полтергейсты — шумные духи.

Затем мы вошли в дом и я увидел, какие у него толстые стены. Мы поднялись по узкой лестнице на второй этаж. Моим глазам открылось удивительное зрелище: зал, а вернее, точная копия зала, где заседал диван султана Акбара в Фатехпур-Сикри. Это была высокая круглая комната с галереей вдоль стен и четырьмя мостиками, которые вели к центру, подобному круглой чаше. Чаша размещалась в гигантской колонне и представляла собой трон султана, отсюда он обращался к совету и философам, которые обычно собирались в галерее. Все вместе это составляло огромную мандалу, она в точности соответствовала залу дивана, который я видел в Индии.

Неожиданно передо мной возникла крутая лестница, поднимающаяся от центра вверх, — и это уже не соответствовало действительности. Наверху виднелась маленькая дверь. Отец сказал: "Теперь я введу тебя в высочайшее присутствие". Похоже, он произнес "highest presence". Опустившись на колени, отец коснулся лбом пола, я с трепетом повторял его движения. По какой-то причине я не мог коснуться лбом пола, оставалось еще несколько миллиметров. Но я склонился вслед за отцом и в этот момент узнал (наверное, от отца), что маленькая дверь ведет в уединенные покои, где живет Урия, доблестный воин царя Давида, которого тот постыдно предал, домогаясь Вирсавии.

Здесь я должен кое-что пояснить. Первоначальная сцена указывает, что какую-то мою подсознательную задачу я предоставил отцу, то есть бессознательному. Он явно поглощен Библией (Бытием) и спешит объяснить свою точку зрения. Рыбья чешуя на переплете Библии — некое бессознательное содержание, поскольку рыбы бессознательны и немы. Попытка моего бедного отца передать свои знания не удалась, так как аудитория была отчасти не способна к пониманию, отчасти раздражительна и глупа.

После этой неудачи мы пересекли двор и вышли на "другую сторону", и там явились полтергейсты. Подобные вещи возникают обычно вблизи подростков. А это означало, что я еще не созрел и пока не в состоянии все осознать. Индийские аллюзии раскрывают понятие "другой стороны". Когда я был в Индии, стремление мандальной структуры того зала к центру поразило меня. Центр место, где восседал Акбар Великий, правитель полумира, подобный царю Давиду. Но гораздо выше Давида находилась его невинная жертва, его верный слуга Урия, тот, кого царь отдал врагам. Урия — аналог Христа, Богочеловека, которого оставил Бог. Но Давид, кроме всего прочего, "взял себе" жену Урии. Гораздо позже я понял, что это значило: я был принужден открыто и в ущерб себе говорить о противоречивости ветхозаветного Бога, и моя жена была "взята" у меня смертью.

Эти события ожидали меня, будучи спрятанными в моем подсознании. Это судьба склоняла меня и требовала, чтоб я коснулся лбом пола, требовала полного подчинения. Но что-то во мне восстало, что-то говорило: "Склонись, но не до конца". Что-то во мне не повиновалось судьбе, не желая быть немой рыбой; и если бы этого не было в свободном человеке, то и книга Иова не была бы написана за несколько сотен лет до рождения Христа. Человек никогда не принимал Божественное предписание безоговорочно. В противном случае, что же такое для человека свобода, в чем ее смысл, если человек не в состоянии противостоять тому, что ей угрожает.

Урия находится выше Акбара, его во сне даже называют "highest presence" — так, собственно, обращались к Богу везде, кроме Византии. Я не мог здесь не вспомнить о буддизме и его отношении к богам. Для благочестивого азиата Татхагата — некий абсолют, и по этой причине хинаяна-буддизм совершенно несправедливо заподозрили в атеизме. Власть богов наделяет человека способностью знать Творца, человеку даже дана возможность уничтожить какую-то часть творения, а именно — человеческую цивилизацию. Сегодня с помощью радиации человек в состоянии истребить все высшие формы жизни на земле. Идея уничтожения мира буддизму была известна: цепь сансары, цепь причинности, с неизбежностью ведущая к старости, болезни и смерти, может быть прервана, преодолена, — и тогда наступит конец иллюзии бытия, отрицание воли по Шопенгауэру лишь предвещало то, к чему сегодня мы так страшно приблизились. Сон выявляет некое скрытое предчувствие, которое уже долгое время тяготеет над людьми, — это идея о творении, превосходящем творца, превосходящем в малом, но эта малость решает все.

После пребывания в мире сновидений я вновь вернулся к моим книгам. В "Айоне" я вышел на проблемы, о которых следует у помянуть особо. Я попытался показать, почему появление Христа совпало с началом нового эона — эрой Рыб. Существует параллель между Христовым житием и объективным астрономическим событием, наступлением весеннего равноденствия в созвездии Рыб, поэтому Христа следует воспринимать синхронии с Рыбами (как Хаммурапи до него был Овном), он стоит во главе нового эона. Эта проблема освещается в моей работе "Синхронистичность: акаузальный связующий принцип".

От проблемы Христа, поднятой в "Айоне", я приблизился наконец к возникновению антропоса, собственно человека в плане психологическом, к вопросу "самости" и ее выражения в опыте индивида. Ответ я попытался дать в работе "О происхождении сознания" (1954). Здесь речь идет о взаимодействии между сознательным и бессознательным, о том, как сознательное развивается из бессознательного, какое влияние на человеческую жизнь оказывает индивидуальность, "внутренний человек".

Связь между моей психологией бессознательного и алхимией окончательно определилась в "Mysterium Coniunctionis". В этой книге я снова вернулся к проблемам переноса, но постарался в первую очередь представить алхимию во всем ее объеме как некий род психологии или основание для ее развития. В "Mysterium Coniunctionis" моя психология обрела наконец свою действительную историческую подоплеку. Итак, задача была выполнена, мой труд завершен теперь я мог остановиться. В тот момент я достиг некоторой крайней точки, границы научного постижения, дошел до исходных понятий, до природы архетипа. Мне больше нечего сказать.

Не следует считать этот обзор моих работ исчерпывающим. Мне нужно было сказать гораздо больше или гораздо меньше. Эта глава — скорее, попытка экспромта, как и все, о чем я говорю здесь. Мои работы я рассматриваю как определенные этапы моей жизни, в них нашло выражение мое внутреннее развитие. Ведь обращение к бессознательному в значительной мере способствует формированию человека, меняет его личность.

Психология bookap

Моя жизнь — это мой труд, моя духовная работа. Одно неотделимо от другого.

Все мои работы были своего рода предписаниями, они создавались по велению судьбы, по велению свыше. В меня вселялся некий дух, и он говорил за меня. Я никогда не рассчитывал, что мои работы получат такой мощный резонанс. В них было то, чего мне недоставало в современном мире, и я чувствовал, что должен сказать то, чего никто не хотел слышать. Поэтому вначале я и чувствовал себя таким потерянным, я ведь знал, что люди будут стараться всеми силами отгородиться от того, что сложно, что противоречит их сознательным установкам. Сегодня я могу признаться: мне в самом деле кажется удивительным выпавший на мою долю успех. Меньше всего я на это рассчитывал. Главным для меня было сказать то, что должно было быть сказано. Думается, я сделал все, что мог. Наверное, можно было сделать больше и лучше, но это уже не в моих силах.