ЯЗЫК ПАРАНОЙИ

С некоторой смелостью можно утверждать, что истерия представляет собой карикатуру на произведение искусства, невроз навязчивости — карикатуру на религию, параноический бред — карикатурное искажение философской системы

[Фрейд, 1997: 95].

Паранойяльный бред занимает промежуточное положение между большим психозом типа шизофрении и классическим неврозом вроде обсессии[1]. С одной стороны, паранойяльный бред — это настоящий бред, то есть такое положение вещей в сознании, когда картина мира, которую это сознание продуцирует, фундаментально не соответствует картине мира того социума, в котором он находится (говоря на более категоричном языке традиционной психиатрии — это «неправильное, ложное мышление»). С другой — главная черта паранойяльного бреда, отделяющая его практически от всех остальных видов бреда, заключается в том, что бредовой (неправильной, ложной) в нем является только основная идея, посылка. Остальное содержание бреда, выводящееся из этой посылки, обычно в этом случае бывает вполне логичным и даже подчеркнуто логичным (поэтому паранойяльный бред называют систематизированным и интерпретативным) или, как говорят психиатры, «психологически понятным».

Так, например при паранойяльном бреде ревности ложной является главная посылка больного, что жена ему постоянно и систематически изменяет чуть ли не со всеми и подряд[2]. Все остальное в поведении больного — слежка за женой, проверка ее вещей, белья, гениталий, устраивание допросов и даже пыток с тем, чтобы она призналась (подробно см. [Терентьев, 1991]), – все это логически вытекает из посылки. То есть поведение параноика хотя и странно, но оно логически не чуждо здоровому мышлению в отличие, скажем, от поведения шизофреника, который может утверждать, что он является одновременно Папой римским и графом Монте-Кристо, что его преследуют инопланетяне, которые при помощи лучей неведомой природы вкладывают ему свои мысли в мозг. Говоря языком двух наших предыдущих исследований [Руднев, 2001, 2001б], можно сказать короче. Паранойяльный бред тем отличается от шизофренического тем, что в нем нет экстраекции и экстраективной идентификации, то есть у бредящего параноика не бывает галлюцинаций и он не отождествляет себя с другим людьми. Если же это начинает происходить, то это означает, что перед нами была паранойяльная стадия шизофренического психоза, и теперь она переходит в параноидную стадию, для которой характерна экстраекция.

Но нас в данном случае интересует именно такой бред, при котором нет экстраекции. Этот феномен интересен тем, что он очерчивает границы, отделяющие психоз от не психоза и подчеркивающие сущность психоза. Основное отличие бредящего параноика от шизофреника заключается в том, что параноик разделяет одну и ту же фундаментальную картину мира со здоровыми людьми, не сходясь с ними только в одном пункте, который составляет главную мысль бреда, например измена жены или тот факт, что евреи добиваются мирового господства. Но, сохраняя фундаментально общую картину мира со здоровыми людьми, параноик заостряет, акцентуирует ее черты, что позволяет нам тем самым попытаться обнаружить, в чем именно эти черты состоят.

Главное различие между картиной мира нормального человека (нормального невротика) и картиной мира психотика заключается в том, что в последнем случае означающее, символический аспект, не просто превышает означаемое, «реальность», но полностью ее подменят [Лакан, 1998]. То есть психотическое сознание оперирует знаками, не обеспеченными денотатами. Этих денотатов просто не существует. И в этом сущность экстраекции. При этом важно не только то, что психотик все придумывает, но что источник его выдумок — галлюцинации, которые находятся по ту сторону семиотики, поскольку у знака должно быть две стороны: означаемое и означающее, план содержания и план выражения (или денотат); у галлюцинаций нет плана выражения, нет денотата. В каком-то смысле их странность как раз состоит в этой семиотической неопределенности. Но при этом экстраективное сознание не нуждается в семиотическом подтверждении. Ему вполне достаточно ссылок на собственный опыт, который носит транссемиотический характер. Ему все это нашептали голоса — а что это за голоса, какова их семиотическая природа, их статус, не только не известно, но и не важно в принципе. Достоверность экстраективного опыта гарантируется самим наличием этого опыта. В этом суть шизофренического бреда — он сметает треугольник Фреге:


ris3.png

При шизофрении знак, денотат, значение — все смешивается. Слово и вещь перестают различаться. С точки зрения наблюдающего за шизофреническим бредом здорового сознания, никаких денотатов там вообще нет — у галлюцинаций нет денотатов во всяком случае для другого[3]. А если нет денотатов, то нет и знаков. То есть для шизофреника знак и предмет, как для первобытного человека, это, по всей видимости, одно и то же. Поэтому мы говорим, что шизофреник живет по ту сторону семиотики.

citИ вот паранойяльное сознание интересно как раз тем, что оно предельно заостряет, карикатуризирует семиотичность мира здоровых людей. По нашему мнению, специфическая гротескная семиотичность является главной отличительной чертой паранойи. Ср.:

Параноидный человек по-своему интерпретирует картину мира, но он очень точен в деталях. Свои предубеждения и интерпретации он накладывает на факты. Его интересует не видимый мир, а то, что за ним скрыто, и в видимом мире он ищет к этому ключи. Его интересуют скрытые мотивы, тайные цели, особое значение и т. п. Он не спорит с обычными людьми о фактах; он спорит о значении фактов [Шапиро, 2000: 58].


Практически во всех проявлениях окружающей жизни параноик-мономан видит знаки того, что имеет отношение к его бреду (или сверхценной идее). В случае бреда отношения все или большинство элементов действительности вокруг больного воспринимаются как знаки того, что все думают о нем и все свидетельствуют о нем. При бреде ревности практически все в поведении жены (или мужа) являются знаками того, что она (он) изменяет. При эротомании напротив все в поведении объекта является знаковыми свидетельствами того, что он влюблен в субъекта (отсюда такие характерные для параноиков выражения, как красноречивый взгляд, многозначительная улыбка, прозрачный жест, не оставляющий никакого сомнения кивок головой, слишком понятное замешательство и т. п.).

Приведем известные клинические примеры, свидетельствующие о повышенно-знаковом восприятии мира при паранойяльном бреде.

Первый пример — из Блейлера — бред отношения.

В начале болезни пациентки пастор сказал в проповеди: «Со дня Нового года у меня не выходит из головы: паши новь, не сей между терниями». Вскоре после этого по улицам носили в виде масленичной шутки изображение прыгающей свиньи с надписью: «выступление знаменитой наездницы мадам Дорн (Dorn — по-немецки — терний). Тогда пациентке стало ясно, что люди поняли намеки пастора. Свинья — намек на то, что больная была «непорядочной».

Психология bookap

Надзиратель отделения входит, насвистывая, в канцелярию. Бредовая идея: директор больницы хочет отстранить ее от работы; люди знают об этом и уже радуются этому.

Какой-то неизвестный человек идет по направлению к дому и зевает. Он хотел дать ей понять, что она лентяйничает и должна быть отстранена от работы.

Когда она была еще у себя дома, она прочла в одной газете, что в Базеле какая-то девушка упала с лестницы. Бредовая идея: журналист хочет дать ей понять, что, находясь на прежней службе, она недостаточно хорошо вытирала пыль с лестницы [Блейлер, 2001: 103].


Второй пример — из книги Ясперса «Стриндберг и Ван Гог» — бред ревности Стриндберга по его «Исповеди глупца».

Мария оправляет свои юбки (бредовая интерпретация: чтобы понравиться мужчинам. – В. Р.) , болтает с принужденным выражением лица, украдкой поправляет прическу. У нее вид кокотки; ее сладострастие в интимных отношениях снижается. В выражении ее лица появляются «незнаковые отблески», она проявляет холодность по отношению к супругу. Он видит в ее лице выражение дикой чувственности. Отправившись в какую-то поездку со Стриндбергом, она ничем не интересуется, ничего не слушает… Она, кажется, о чем-то тоскует, не о любовнике ли? … Когда он спрашивает ее по поводу сомнительного массажа, который делает врач, ее лицо бледнеет. «На ее губах застывает бесстыжая улыбка». Осенью она говорит об одном незнакомце: «красивый мужчина»; тот, по-видимому, прознав об этом, знакомится с ней и ведет с ней оживленные беседы. За табльдотом она обменивается с одним лейтенантом «нежными взглядами». Если Стриндберг отправляется наводить справки, она ожидает его «со страхом, который слишком понятен». <…> Что бы женщина ни сделала, это все равно вызовет подозрения, она вообще едва ли может вести себя так, чтобы что-то не бросилось в глаза [Ясперс, 1999: 36–37].

Следующий клинический пример (также бреда ревности) — из современной монографии.

Психология bookap

…стоит жене сходить в магазин, как он обвиняет ее в том, что она имела за столь короткое время сношения с несколькими мужчинами. Дома замечает признаки посещения жены мужчинами (не так лежат спички, сигареты). Следит за ней, прячась возле проходной предприятия, где она работает; проверяет ее белье, осматривает тело, половые органы, когда жена моется, обвиняет ее в том, что она «замывает следы». Не выпускает жену ни на шаг из квартиры, ревнует ее буквально ко всем мужчинам. <….>

«Вспоминал», что жена была беременна от другого парня, с которым встречалась до замужества, находил уши у детей такими же, как у того парня [Терентьев, 1991: 162].


В своем поведении параноик, особенно патологический ревнивец, уподобляется детективу — он следит за женой, устраивает ей допросы, ведет протокол следствия [Там же], то есть играет в языковую игру повышенной степени семиотичности. Фактически мир для этого человека представляет собой послание, адресованное ему одному. Причем смысл этого послания уже заранее ему известен. Все свидетельствует об одном и том же.

В этом основное отличие параноического восприятия мир от обсессивного, которое тоже семиотично, но в отличие от паранойяльного, где все знаки имеют одно значение, в обсессивном мышлении этих значений два — плохое и хорошее, благоприятное и не благоприятное. Если встречается баба с пустым ведром, то это неблагоприятный знак, если с полным — благоприятный. Если сложить цифры на номерном знаке проезжающей машины и получится четное число, это благоприятный знак, а если нечетное — то неблагоприятный и так далее. Ср. у Бинсвангера о том, как его пациентка Лола Фосс читала благоприятные и неблагоприятные знаки.

Она объяснила, что это навязчивое стремление «прочесть» что-нибудь во всем (Курсив автора. – В. Р.) так истощало ее, и тем больше, чем больше она была среди людей. Неохотно и со смущенным смехом она сообщила, что, кроме всего прочего, трости с резиновыми наконечниками имели для нее особое значение. Она всегда поворачивала назад, когда видела джентльмена с такой тростью, т. к. в ней она «читала» следующее: трость по-испански — baston; on наоборот = no; резина по-испански = goma; первые две буквы в английском = go. Вместе это равняется «no go», что означает «Don’t go on! Turn back» («Не ходи дальше! Поверни назад!»). Каждый раз, когда она не подчинялась этому распоряжению, с ней что-нибудь случалось. Когда у нее на душе было неспокойно, и она видела кого-нибудь, подпирающего лицо рукой, она успокаивалась. Почему? Рука по-испански = mano (второй слог no); лицо по-испански = cara, что напоминало ей английское слово care. Из этого он приходила к «no care» (не беспокойся), т. е. нет причин беспокоиться, или, по-испански, no cuidadado. Любое слово, начинающееся с car в испанском или немецком (cara, carta, Kartoffel) и связанное с чем-то, что означает «нет» (no), означает удачу. Все, что содержит слоги «si» («да» по-испански) или «ja» («да» по-немецки), подразумевает «да» на заданный внутренне вопрос [Бинсвангер, 1999: 234].


Получается, что у обсессивного человека все же есть надежда на благоприятный исход, у параноика ее практически нет, потому что, если все имеет значение, причем одно и то же значение, то это почти равносильно тому, что все вскоре значение потеряет, то есть значение престанет быть значением и станет реальностью. Это действительно происходит, когда паранойяльный бред переходит в параноидный.

Когда параноик читает газету или слушает радио и вычитывает и выслушивает там что-то о себе и когда шизофреник делает то же самое, разница в том, что параноик читает реальные знаки, но прочитывает все в своем духе. Для параноидного шизофреника реальный источник информации это только повод, «пенетративный» канал связи [Сосланд, 2001]. Он может быть и реальным, и галлюцинаторным. Ср. следующее свидетельство шизофренички:

На следующий день по телевидению передавали концерт «С песней по жизни». И мне вдруг показалось, что все песни исполнялись специально для меня, для моей мамы, для моего мужа и для Игоря. Игорь — это парень, которого я любила очень давно, лет 8–9 назад. И вот, когда я слушала песни, мне показалось, что артисты поют о той моей первой любви к Игорю. Да и в самих артистах, мне казалось, я узнаю, его, Игоря, мужа Родиона и себя.

В тот день я слушала все передачи по радио и стала их конспектировать. Мне казалось, что передача «Шахматная школа» идет по радио специально для меня. Я стала воображать себя уже разведчиком, а передача «Шахматная школа» как бы была для меня зашифрованным сообщением из «центра». Итак, сначала я артистка, затем разведчик, наконец, космонавт [Рыбальский, 1983: 193].


Начало как будто паранойяльное — бред отношения, потом мы видим, что это — параноид — в момент галлюцинирования, экстраекции; здесь даже присутствует элемент экстраективной идентификации — больная отождествляет себя с социально-престижными ролями. При параноидном бреде уже нет нужды в реальных знаконосителях — если бы не было телевизора и радио, пациентка услышала бы «голоса». То есть при шизофреническом психозе происходит полное отчуждение сферы символического — шизофреническая «семиотика», семиотика Даниила Андреева, президента Шребера, экстраективная семиотика строится на мнимых знаконосителях галлюцинаторного характера.

Паранойяльный бред интересен тем, что здесь, может быть, в последний раз, больной еще пытается говорить на языке, общем для него и мира. С параноиком уже нельзя спорить о том, действительно ли значит что-либо данный ему знак или нет, но во всяком случае понятным является, на какой элемент реальности он указывает: на улыбки, пятна на белье, многозначительные взгляды — формально-феноменологически они действительно существуют в реальности для другого лица.

Мы уже упомянули, что семиотический механизм восприятия действительности при обсессии и паранойе во многом схож. И в том и в другом случае реальность воспринимается как знаковая система. Можно предположить, что эта особенность вообще характерна для всех невротиков и тем самым для всех людей, поскольку в общем все люди являются невротиками в той или иной мере, то есть у всех в той или иной мере в том или ином аспекте означающее превалирует над означаемым, «как» над «что», сигнификат над денотатом, что, по Лакану, является особенностью «симптоматической» невротической речи [Лакан, 1994]. Можно даже высказать гипотезу и сказать, что язык в принципе — это невротическое явление, потому что метонимия и метафора его постоянные атрибуты. То есть в самом языке означающее преобладает над означаемым: об одном и том же всегда можно сказать по-разному, многими способами. Слов в принципе больше, чем вещей, а предложений — чем ситуаций. Вот в каком смысле сам язык невротичен.

Если у слова даже одно значение, то смыслов всегда много, и ему всегда можно приписать фактически любой смысл. Этим и пользуется паранойяльное мышление.

«Реальность» всегда воспринимаемая каким-то сознанием, и это всегда в той или иной мере невротическое сознание, то есть в большей или меньшей степени реальность всегда воспринимается как знаковая система. И можно сказать, что чем более «здоровым» является человек, чем более «синтонным» (выражаясь кречмеровским языком), тем менее важной для него является эта семиотичность реальности. Чем в большей степени человек невротичен, чем больше означающее будет преобладать над означаемым, тем более семиотично он будет воспринимать реальность.

Для кречмеровского шизоида реальность насквозь символична. Однако при шизофрении означаемое настолько подавляет означающее, что оно исчезает вовсе, реальность поглощается знаками, и знаки начинают сами выполнять роль вещей.

В чем же особенность паранойяльного семиозиса, и как вообще разные невротические сознания «невротические стили» воспринимают реальность, в чем различия их реальностей?

Мы уже говорили о том, что паранойя стоит где-то рядом с обсессией. Попробуем понять их различие, рассмотрев случай, в котором имеет место и то и другое. Это случай из книги Э. Блейлера «Аффективность, внушение, паранойя», где рассказывается о переплетчике, который был протестантом, но женился на католичке, не посоветовавшись со своим пастором. После этого у него начался бред отношения. Он думал, что все смотрят на него и осуждают за недостаточное уважение к окружающим. Тогда он стал со всеми подчеркнуто вежливым. Он стал отдавать поклоны. Он кланялся всем подряд на улице. Утром он вставал, кланялся своей жене и говорил ей: «Здравствуйте, мадам Мейер!» В больнице он все время кланялся и извинялся. В то же самое время, как подчеркивает Блейлер, он сам осознавал бессмысленность своих поклонов [Блейлер, 2000] (что обычно считается особенностью обсессии). В этом примере содержание бреда — это паранойя, сверхценное ощущение центрированности всех на собственном Я, но выражением его является обсессия, навязчивые компульсивные поклоны. Кроме того, здесь есть элементы депрессии — чувство вины перед окружающими, ощущение своей «плохости» и суицидальные попытки. Более того, здесь есть элементы и истерии (деиксомании, по А. Сосланду [Сосланд, 1999]), поскольку само тело больного, сгибающееся в поклоне, становится иконическим выражением идеи почтительности. Здесь мы можем наметить основные различия в семиозисе неврозов, в данном случае — обсессии, паранойи, депрессии и истерии.

В изучении семиотики истерии важнейшее значение имеет работа Т. Саса [Szasz, 1971], который показал, что истерический симптом является иконическим выражением коммуникации. Если у истерика отнялись ноги, он как бы этим хочет сказать: «Помогите мне, я совершенно беспомощен, я даже не могу ходить».

Здесь мы видим два важнейших различия между реальностью истерика и параноика. У истерика само его тело является знаконосителем, его телесный симптом является знаком, который должны считывать другие люди. Истерик выступает объектом семиозиса. Параноик является субъектом семиозиса. Знаконосителем для него является тело мира, например, тело его жены. Второе отличие состоит в том, что истерический знак иконичен, в то время как паранойяльный знак — конвенционален, но эта конвенциональность особого рода. Прежде зададимся вопросом, какова природа обсессивно-компульсивного знака? Ответить на этот вопрос несложно. Если ведро полное, это коннотирует идее благоприятности, если пустое — неблагоприятности. Пустое как плохое, полное как хорошее. Ясно, что это метонимия, индекс. Но вот паранойяльная ситуация: есть ли метонимическое отношение между найденным в кармане пальто жены фантиком от конфеты и выводом, что это ей подарил конфету любовник? На этот вопрос ответить трудно. С одной стороны, нельзя сказать, что здесь точно нет никакой связи. Каким-то образом все-таки можно восстановить ход мысли параноика. И все же, по нашему мнению, это скорее символ, конвенциональный знак. Но только эта конвенция произошла в сознании одного человека. Он ищет доказательства измены. Вот одно из них. Оно прочитывается как пропозиция. Здесь важно не то, что этот фантик — метонимия того, что жена ела конфеты с любовником. Если воспринимать этот знак как метонимию, как индекс, то это будет обсессивное сознание, а не паранойяльное. Допустим, наш больной — обсессивный невротик. Он находит фантик от конфеты в кармане пальто жены. О чем он будет думать при этом? Он будет, как можно предположить, думать о том, какого рода это знак — благоприятный или неблагоприятный. Непонятно. С одной стороны, конфета это вроде бы нечто хорошее. Но с другой — это уже съеденная конфета, это пустышка, нет, это неблагоприятный знак. Пожалуй, лучше сегодня никуда не ходить.

Можно придумать пример, в котором метонимическое отношение между знаком и выводом, что жена изменяет, будет предельно произвольным. Например, параноик приходит куда-то и видит на стене портрет Бетховена. «Все ясно, – думает он — это намек на то, что жена изменяет с музыкантом». Вообще любой элемент реальности может быть воспринят как знак измены жены, поэтому говорить здесь о метонимичности нет смысла — все знаки языка в какой-то мере метонимичны друг по отношению к другу. Он может увидеть летящую птицу и понять это так, что жена его полагает, «что она свободна как птица и поэтому может делать все что угодно». Увидев кошку, он, конечно, подумает, что его жена похотлива, как кошка. И так до бесконечности.

Вообще, деление знаков на иконы, индексы и символы условно. В иконе есть некоторая степень конвенциональности, в каждом символе есть нечто иконическое (см. ключевую в этом плане статью [Якобсон, 1983]).

Тем не менее, мы видим, что семиотические различия есть и они важны. Истерик — сам носитель иконической знаковости. Его сообщения нужно конвенционализировать, перевести в вербальный язык [Szasz, 1971]. Обсессивный невротик считывает знаки судьбы, а параноик ищет подтверждения тому единственному означаемому, которое его волнует.

Почему мы говорим, что паранойяльное восприятие мира конвенционально? Разве для параноика совершенно не существенно, есть ли какая-то хотя бы тень подобия между тем элементом реальности, который он считывает как знак, и фактом, подтверждения которого он ищет?

Чтобы пояснить нашу мысль, вспомним рассказ Честертона «Сапфировый крест». Отец Браун оставляет сыщику Валентэну следы своего передвижения по городу с грабителем Фламбо: он разбивает стекло в ресторане, меняет ярлыки у овощей в зеленной лавке, выливает на стенку суп. Здесь формально присутствуют какие-то иконические знаки — разбитое стекло, пятно от супа на стене. Но их иконическая и метонимическая природа не важна. Важно просто обратить внимание сыщика чем-то необычным, все равно чем. Поэтому, в сущности, это квазииконическая пропозиция, смысл которой «Я был здесь, и можно узнать, куда я последую дальше». Примерно так же происходит и считывание знаков при паранойе. В каком-то смысле параноик рассматривает весь мир как огромное истерическое тело, на котором написано разными почерками, на разных языках, при помощи разных знаковых систем одно и то же.

Пирс писал, что чистый икон связан с прошлым (портрет, фотография «говорит» о том времени, когда он был написан и том облике человека, который тогда был на нем запечатлен), индекс связан с настоящим (вывеска с ножницами «Здесь стригут волосы»), символ связан с будущим: «Ценность символа в том, что он служит для придания рациональности мысли и поведению и позволяет нам предсказывать будущее» (Цит. по [Якобсон, 1983: 116]).

Действительно, истерический симптом устремлен в прошедшее время, время получения травмы, обсессивное считывание судьбы укоренено в настоящем, так как обсессивно-компульсивный человек боится будущего и в принципе предпочитает плохие предзнаменования хорошим, чтобы можно было бездействовать, никуда не идти, не проявлять никакой инициативы. Параноик устремлен вперед, к окончательному установлению истины. Это стремление к истине параноика есть еще одна важная его характеристика (модальная), отличающая его от обсессивного невротика. Для обсессивного невротика важна идея, что все так или иначе предопределено, мистическая идея (поэтому действовать и не нужно), то есть его доминантная модальность — это алетика (подробно см. [Руднев, 2001а]). Параноика мистика совершенно не интересует — ему важно подтвердить то, в чем он, впрочем, и без того уверен. Его доминантная модальность — эпистемическая.

Эта направленность параноика на истину хорошо видна на примере «здорового» паранойяльного мышления, которое является предметом профессиональной гордости сыщиков и частных детективов. Вспомним, например, знаменитый фрагмент из повести Конан-Дойля «Этюд в багровых тонах», когда Шерлок Холмс впервые объясняет Ватсону свою удивительную способность из внешности человека или предмета черпать огромное количество информации.

Наблюдательность — моя вторая натура. Вы, кажется, удивились, когда при первой встрече я сказал, что вы приехали из Афганистана?

Психология bookap

– Вам, разумеется, кто-то об этом сказал.

– Ничего подобного. Я сразу догадался, что вы приехали из Афганистана. Благодаря давней привычке цепь умозаключений возникает у меня так быстро, что я пришел к выводу, даже не замечая промежуточных посылок. Однако они были, эти посылки. Ход моих мыслей был таков: «Этот человек по типу — врач, но форма у него военная. Значит, военный врач. Он только что приехал из тропиков — лицо у него смуглое, но это не природный оттенок кожи, так как запястья у него гораздо белее. Лицо изможденное, – очевидно, немало натерпелся и перенес болезнь. Был ранен в левую руку — держит ее неподвижно и немножко неестественно. Где же под тропиками военный врач мог натерпеться лишений и получить рану? Конечно же, в Афганистане». Весь ход мыслей не занял и секунды.

Эта особенность действительно отличает паранойяльное мышление и от обсессивного, и от истерического. Но это роднит его с шизоидным мышлением и ставит новую проблему — разграничения паранойи и шизоидии. И там и здесь эпистемическая модальность доминантна, и в том и в другом случае важнейшую роль играет символическая реальность. В чем же различие?


Здесь нам помогут механизмы защиты. Главный механизм защиты параноика — это проекция. Как писал Ф. Перлз, «человек, склонный к проекции напоминает того, кто сидит в доме с зеркальными окнами. Куда бы он ни посмотрел, ему кажется, что он видит сквозь стекло мир, тогда как на самом деле перед ним предстают лишь отвергнутые частицы его личности” [Перлз, 2000: 209].

Главный механизм защиты шизоида — отрицание. Шизоид ищет не подтверждения истины, которая уже есть (именно этим занимается параноик), он скорее опровергает устоявшиеся истины и занят поиском новых. И, конечно, шизоиду мало одного означаемого с бесконечным числом означающих. Шизоиду нужная большая система означаемых, сопоставимая с числом означающих.

Параноику важно защитить себя подтвержденной информацией. Шизоиду важно защитить себя отвергнутой информацией. В сущности, стандартная семиотика, как она представлена в трудах Ч. Пирса, Ч. Морриса, Ф. де Соссюра и Л. Ельмслева, это наука, которую создали и которой пользуются шизоиды. Шизоидная семиотика это полная правильная семиотика с синтаксисом, семантикой и прагматикой. (В этом смысле в иконической семиотике истерии преобладает семантика, в индексальной обсессивной — синтаксис (обсессивная изоляция — это изоляция от аффекта и тем самым и от смысла), а в мономанической семиотике параноика смысл всегда один, а самое важное — это определить положение вещей применительно к собственному Я, то есть прагматика).

Шизоидное стандартно-семиотическое мышление в этом смысле противостоит циклоидному синтонному, а истерическое иконическое (и аксиологическое) мышление противостоит обсессивному индексальному (деонтическому).

Чему противостоит паранойя? Нетрудно сказать, если вспомнить, чему противостоит проекция. Проекция противостоит интроекции, паранойя противостоит депрессии.

Ф. Перлз, говоря от проекции и интроекции, исходил из того, что эти процессы противопоставлены не так умозрительно (это он так считал, что умозрительно), как в психоанализе, но чисто биологически. Интроекция это поглощение, грубо говоря, еда, проекция — выделение, в первую очередь, дефекация [Перлз, 2000]. И вот раз речь зашла о фекалиях, то это переносит нас к теме ранних фиксаций и психосексуального развития. Фекалии — это первый овеществленный знак в жизни ребенка, некий золотой слиток [Фрейд, 1997а]. Что же означает этот знак? Что означает проекция? Она означает, что «это не я виноват, это они виноваты», то есть, переводя на язык просторечья, «это не я говно, это — они (изменяющая жена, начальник, сосед-ответчик, евреи, коммунисты, негры, чеченцы)». В случае интроекции, то есть в случае депрессии (психастенической психопатии, дефензии) вина берется на себя. Депрессивный человек как бы говорит: «Это я во всем виноват, это я — полное говно» (поэтому при депрессии обычное дело запоры) [Перлз, 2000: 225].

Все это так, но при чем здесь семиотика? Семиотика имеет самое непосредственное отношение к проекции. Семиотика это и есть проекция. Проекция знака на означаемое есть значение знака. Ср. «Логико-философский трактат»:

3.11. Мы используем в Пропозиции чувственно-воспринимаемые Знаки (звуковые или письменные) в качестве Проекции возможной Ситуации.

3.12. <…> Пропозиция это Пропозициональный Знак в его проективном отношении к Миру [Витгенштейн, 1999: 150].


Так, например, в Пропозиции «Земля круглая» знак Земля соединяется со знаком «быть круглым», что является Проекцией того Факта (или возможной Ситуации), что Земля является круглой. Другим знаковым «проектом» того, что Земля является круглой, может служить глобус как логическая Картина (модель) Земли.

И здесь слово проекция в логико-семантическом смысле не является омонимом проекции как психологической защиты — семиотическое это всегда что-то внешнее. Семиотика в ее стандартном понимании может существовать только в социуме. Надо, чтобы были не только знак, означаемое и означающее, но еще и пользователи знаков — отправитель и адресат.

В этом смысле интроекция — это уничтожение семиотики (см. также [Руднев, 1998]). Когда пища перемалывается во рту и переваривается в желудке, она теряет свою знаковость, свою информативность, превращаясь в равновероятную энтропийную массу, до тех по пока она не появится наружу в виде фекалий или рвоты (символа отвращения) [Перлз, 2000]. Почему же, когда человек говорит «Меня тошнит от вас» и показывает это истерически в виде рвоты или «Плевать я на вас хотел», или «Вы все говно!» — то это семиотика, а когда он говорит «Я во всем виноват, я полно говно» — это десемиотизация?

Потому что мир для него теряет значение. А терять значение это и значит десемиотизироваться. При депрессии мир действительно теряет значение. Потеря смысла это главный признак депрессии в ее экзистенциальном понимании [Франкл, 1990].

Но конституционально-депрессивный человек это парадоксальным образом и есть синтонный человек, разновидность циклоида в клиническо-характерологическом понимании [Ганнушкин, 1998], с диатетической пропорцией настроения, по Кречмеру. А мы уже говорили о том, что синтонный циклоид не воспринимает мир семиотически. При депрессии такой человек теряет интерес к миру, при гипомании мир для него приобретает интерес, но не своей знаковой стороной, а вещной, чувственной. Сангвиник в противоположность шизоидам наоборот знаки склонен воспринимать как нечто естественное, вещное.

Есть ли в таком случае у депрессии язык? Есть, но этот язык истероподобный, иконический язык симптомов — пониженный тон речи, согбенные плечи, опущенные веки и т. д. Сообщение здесь такое же, как и при истерии: «Мне плохо», «Помогите мне». Различие же в том, что истерический икон более проработан, театрален, а депрессивный более смазан, он больше похож на реальность. Депрессивный как бы говорит: «Заметят, что мне плохо, слава богу, нет — так мне и надо».

Конечно, все, что мы здесь пишем, – это упрощения. Но все это полезные опрощения. Так в сложном случае господина Мейера, который кланялся по утрам своей жене, мы видим и паранойю, и обсессию, и депрессию, и истерию. И мы видим, как он одновременно пользуется различными семиотическими механизмами: его поклоны — это одновременно и истерическое выражение почтительности, и депрессивное выражение вины, и обсессивнное навязчивое повторение, и паранойяльный символ доискивания истины. Только в данном случае эта истина носит депрессивный характер, поскольку это случай не обычный для классической паранойи. Этот человек, в сущности, доискивается до прощения, паранойяльным здесь является лишь застревание на одном аффекте. Сам Блейлер был склонен рассматривать этот случай скорее как шизофрению (с характерной, как добавил бы М. Е. Бурно, мозаикой радикалов [Бурно, 1996]).

Прежде чем идти дальше, попробуем как-то суммировать сказанное о различии и сходстве семиозиса в различных невротических расстройствах (см. табл.).

Все же представляется не вполне очевидным, что специфический паранойяльный знак это символ, то есть конвенциональный знак. Ведь для того, чтобы могли существовать конвенциональные знаки, во-первых, надо чтобы была система знаков, а не один знак, во-вторых, нужно, чтобы был не только получатель, но и отправитель. В случае шизоидного мышления все это так и есть. В случае паранойяльного мышления все обстоит не так просто. Во-первых, непонятно, кто является отправителем сообщения, во-вторых, непонятно, с кем и когда заключена конвенция относительно того, что такой-то знак будет обозначать такое-то положение вещей или ситуацию, если говорить в терминах раннего Витгенштейна. Все же не будем забывать, что параноик ближе всех находится к шизофрении, от паранойяльного бреда до параноидного — один шаг. То есть паранойяльный символ может в любую минуту разрушиться и превратиться в архаический знак, который одновременно является и своим собственным денотатом. Поэтому вопрос о конвенции и отправителе знаков при паранойе можно решать лишь с учетом этого сильного крена в сторону взаимного растворения Umwelt’а в Innenwelt’е.

Таблица. Сравнительная характеристика семиозиса при различных невротических расстройствах


ris4.png

Но действительно, если встать на точку зрения параноика, то кто посылает ему сообщения о том, что все имеет отношение к нему? В случае бреда отношения — это те люди, которые кивают, подмигивают, краснеют, делают «слишком понятные» жесты и т. п. В случае бреда ревности все сложнее. Ведь если реконструировать паранойяльную логику, если при бреде отношения люди стремятся подчеркнуть, показать свое отношение, то при бреде ревности подозреваемая жена и ее любовник в принципе должны скрывать «истинное» положение вещей. Жена не посылает никаких сообщений ревнивцу (или посылает ложные, сбивающие с толку сообщения). Можно сказать, что бред ревности это в каком-то смысле истерия наоборот. При истерии сам субъект позиционирует свое тело как некую вывеску, на которой висит картина. При паранойе ревности или наоборот эротомании тело объекта наделяется свойствами быть носителем знаков. То есть в сознании параноика объект выступает как истерик, желающий скрыть свою истерическую сущность, что ему не удается. Или же можно сказать, что параноик это антипсихиатрический психотерапевт, который производит деиконизацию в духе [Szasz, 1971], конвенционализацию, считывая с тела своей жены знаки ее измены. Но по каким правилам происходит эта конвенционализация? Ведь как ни поведет себя жена, все это будет расценено как доказательство измены. Это семиотическая презумпция виновности, априорный приговор, который выносит параноик, в какой-то мере обессмысливает его поиски. По-видимому, можно сказать, что подобно сыщику, напавшему на след преступника, параноик убежден в виновности объекта, но для доказательства «в суде присяжных» ему нужны улики. В этом случае стратегия у параноика примерно такая же как у сыщика, у которого уже есть убедительная версия преступления и который только ищет ее подтверждения, и в этом смысле он поневоле будет замечать одни улики и не замечать другие, или все улики стремиться интерпретировать в смысле сформированной им версии.

Правила для конвенционализации предоставляет сам язык. В языке заложена возможность одну и ту же вещь называть по-разному, приписывать одному денотату множество значений, одному предмету множество имен и дескрипций. На этом построен эффект универсальности метафоры и метонимии. Одного и того же человека можно назвать по имени, фамилии, прозвищу, дать ему множество новых прозвищ и кличек, он может быть описан как сын, отец, брат, зять, шурин и т. д., как «милый», «негодяй», «безответственное трепло», «истинный джентльмен», «хам», «само совершенство», «вылитый дядя Коля в юности», «гениальный шахматист», «полное ничтожество», Тартюф, дон Жуан и т. д. В сущности, любой объект может быть назван любым именем. На этом построена поэзия. Ср. стихотворение Ахматовой о том, что такое стихи. Она говорит, что стихи это все, что угодно:

Это — выжимки бессонниц,
Это — свеч кривых нагар,
Это сотен белых звонниц
Первый утренний удар…
Это теплый подоконник
Под черниговской луной,
Это — пчелы, это — донник,
Это — пыль, и мрак, и зной.


Именно этой особенностью языка, его невротической перенасыщенностью значениями, пользуется параноик. В случае паранойи ревности в качестве предмета, который должен быть поименован или описан, выступает измена жены, которую опять-таки можно выразить при помощи неограниченного количества имен и дескрипций, различного рода жестов и мимических движений, красивой одежды, следам не теле, уходу и приходу в любое время. Как любому денотату в принципе может быть приписано любое имя и дескрипция, так и конкретному денотату «измена жены» может быть поставлен в соответствие любой признак и любое действие. Конвенция здесь заключается между языком и самим параноиком. Язык позволяет это делать.

Возвращаясь к началу статьи, к цитате из Фрейда, можно сказать, что идея соотнесенности истерии и искусства (иконичность плюс аксиологичность) так же, как обсессии и религии (повторение и мистика), понятна. Все же слишком сильным кажется соотнесение паранойи и философии. Более привычным кажется представление, что философ это шизоид. Но во время написания книги «Тотем и табу» такого понятия, как шизоид, не было. Его позже ввел Кречмер в книге «Строение тела и характер». Слово «паранойя», как оно употребляется Фрейдом в работе о случае Шребера [Freud, 1981], по экстенсионалу скорее соответствует тому, что в нынешней терминологии называют параноидной шизофренией. Во всяком случае, хотя бредовая система Шребера носила связный и внутренне логичный характер, но она вся основана не на бытовой семиотике, как классическая крепелиновская паранойя, а на галлюцинациях — общении с божественными лучами, разговорах с Богом и т. д. То есть, в сущности, говоря о родстве паранойи и философии, Фрейд видимо имел в виду паранойяльноподобное стремление философа строить систему знаков, мало считающуюся с реальным положением вещей в угоду заранее сформулированной концепции. Сам Фрейд с гордостью считал себя не философом, а ученым, занимающимся концептуализацией конкретных вещей, то есть, по-нашему, шизоидной семиотизацией «реальности».

Но на самом деле не существует принципиальной разницы между гуманитарной наукой и философией. И если рассматривать такие жесткие философские системы, как, например систему витгенштейновского «Трактата», то там действительно есть элементы паранойяльности: имеется одна главная мысль-посылка, что «все, что может быть сказано, должно быть сказано ясно, а о чем невозможно говорить, о том следует молчать». И вокруг этой мысли, которая сама по себе, конечно, спорна (и впоследствии была опровергнута самим поздним Витгенштейном), закручивается дальнейшая «бредовая фабула»: учение о взаимном соответствии предметов, положений вещей и фактов, с одной стороны, и имен, элементарных пропозиций и пропозиций, с другой; толкование логических пропозиций как тавтологий; выведение общей формы предложения из тотального отрицания всех предложений; отказ в существовании этике, которая «невыразима», и т. д.

Конечно, «Трактат» полностью не укладывается в паранойяльную парадигму. Мистические его идеи — обсессивны, а наиболее шокировавшая логиков мысль, что не надо ничего говорить, надо молчать — интроективна, депрессивна, то есть антисемиотична (что не удивительно, так как во время написания «Трактата» Витгенштейн страдал тяжелейшей суицидальной депрессией [McGuinnes, 1989]). Но характерно также и то, что попытка Рассела шизоидизировать «Трактат» в своем предисловии к его английскому изданию, придать ему стандартную форму нормальной математической философии, встретила у Витгенштейна протест, так как вместе с водой Рассел выплескивал из корыта ребенка. «Трактат» был интересен именно своей нестандартностью, паранойяльностью. Но тогда за эту паранойяльность зацепились Шлик и его друзья из Венского кружка и сделали из этой моноидеи целое философское направление, которое носило подлинно паранойяльный характер: есть только предложения опыта, «протокольные предложения», цель философии — верификация, постоянная проверка того, истинно это предложение или ложно, а если не то и не другое, то оно бессмысленно [Шлик, 1993]. Такая жандармская суперпаранояйльная философия продержалась недолго. В ее недрах зародилось антипаранойяльное направление, которое говорило, что не истинность правильного является критерием хорошей теории, а ложность неправильного (фальсификационизм Поппера). Позднее и эта версия показалась слишком жесткой. Последним жестким паранойяльноподобным течением в философии, взыскующим истины, был структурализм, особенно в его отечественном, «остзейском» изводе.

Пол Фейерабенд в книге «Против метода» смешал все карты, провозгласив, что самая лучшая теория — эклектическая, анархистски не подчиняющаяся никаким жестким правилам. Так в философию пришел постмодернизм, мягкий вариант шизофренической постсемиотической идеологии. Это был действительно конец традиционной семиотики и философской паранойи, так как истину стало искать немодным, основные задачи стали заключаться в проблеме письма, в сущности, рефлексии над невозможностью семиотики.

Можно сказать в этом смысле, что первым философом-постмодернистом был Шребер с его «Мемуарами нервнобольного». Слово шизоанализ у Делеза и Гваттари появилось, конечно, неслучайно. Принципиальная не только неверифицируемость, но просто нечитабельность, непонятность, запутанность мысли и терминологии, постулирование принципиальной невозможности разграничить знаки и вещи, кризис самого понятия реальности (понятие «реального» у Лакана совершенно не соответствует традиционному структуралистскому понятию семиотической реальности, последнему скорее соответствует понятие «воображаемого») — все это говорит о том, что моделью философии стала не паранойя, а шизофрения.

Появление антипсихиатрического направления в психотерапии 1960-х годов, основным пафосом которого стала мысль, что шизофреники не просто тоже люди и к ним надо относиться, как к людям, но что шизофреники в каком-то смысле гораздо лучше нешизофреников, окончательно реабилитировало шизофреническое мышление, узаконило его как некую конструктивную альтернативу устаревшему паранойяльному философствованию, ищущему «какую-то там истину».

Поворот к «здоровой паранойяльности» наметился в последнее десятилетие в связи с кризисом шизофренической постмодернистской идеологии. Этот возврат к традиционным ценностям — понятию истины, разграничению знака и денотата, реабилитации понятия реальности — позволяет наконец упокоиться духу Фрейда и Витгенштейна, всегда ратовавших за ясность и внятность научно-философского дискурса.