ПРО ЭТО, ДА НЕ ПРО ТО

Всех прикроватных ангелов, увы,

Психология bookap

Насильно не привяжешь к изголовью.

О, лютневая музыка любви,

Нечасто ты соседствуешь с любовью.

Психология bookap

Легальное с летальным рифмовать —

Осмелюсь ли — легальное с летальным?

Но рифмовать — как жизнью рисковать.

Цианистый рифмуется с миндальным.

Вероника Долина


В пропахшем всеми ароматами тропиков магазинчике "Чай вдвоем" на ог­ромной жестяной банке с чем-то восхитительно душистым и пестреньким можно, изумившись, прочитать: "Плод страсти". Милая ботаническая ошиб­ка торговцев чайными наслаждениями почти неизбежна: эти терпко и сладко пахнущие сушеные кусочки — мелко порезанная маракуя, она же пассифлора, страстоцвет. Кто видел ее цветы, знает: они похожи не то на старинные ордена, не то на орудия пытки: зубастые, когтистые. Одно из давних и уже мало кому в голову приходящих значений слова "страсти" — это страдания. (Как в слове "страстотерпец", которое тоже как-то не ассо­циируется с цветочками и ягодками.) Хороший чай — это на языке рекламщиков "райское наслаждение". Возможно, что и "вдвоем" — у самовара я и моя Маша, вприкуску чай пить будем до утра... Муки и страдания преобра­жены стихийными лингвистами в нечто совсем далекое, с точностью до на­оборот. Цианистый рифмуется с миндальным. А "плодом страсти" в старых романах называют внебрачного ребенка. В том числе и нерожденного.

"На соседнем кресле в позе, готовой к надругательству, спит моя двадцатилетняя соседка, та, которая делает пятый аборт. И это так страшно. Не лично мне. Это вообще страшно. Какая-то бес­смысленная эмблема бессмысленной цивилизации. У девчонки накрашены глаза и щеки, рыжий роскошный хвост свисает вниз, и ситцевая наглаженная рубашка с кругленьким умильным во­ротничком закатана до груди. У нее накрашены ногти. Она не­сколько раз в палате вынимала из кармана халата пузырек лака. Ногти накрашены и на вывернутых железяками кресла ногах с пухлыми детскими пальчиками. И такая во всем этом бессмыс­ленная обреченность, что хочется позвонить в Верховный Совет и сказать: "Козлы, или придите и посмотрите на нее, или закупи­те, наконец, противозачаточные средства".

И тот самый врач подходит ко мне, натягивая перчатки, и, устало улыбаясь, спрашивает:

—   Все нормально?

—   Все сказочно, — отвечаю я хрипло"25.


25 Арбатова М. Аборт от нелюбимого // Меня зовут женщина. М.: Альма-Матер, 1997. 


Поразительно, как не принято об этом говорить и как немногочисленны те, кто отважился все-таки нарушить круговую поруку молчания, не впадая при этом ни в лихой наплевательский тон, ни в лицемерное "Как она мог­ла!" моралистов. В свое время, когда по официальной версии считалось, что "секса у нас нет", его незапланированных последствий тоже как бы "не было". Но что-то подсказывает: причины внутренних запретов гово­рить и думать о "том самом" и об "этом самом" — разные. Особенно это за­метно сейчас, когда "сексуальной" кличут каждую галантерейную мело­чевку — вроде подтяжек или губной помады. Дочка одной моей подруги про любую деталь жизни говорит: "Сексуально!" Пирожки ли из "Макдо­нальдса", ленточка ли для волос. Мы с ее мамой очень корректно, прогло­тив смешочки, интересуемся: "Аришка, а что это значит?" Пятилетняя Ари­на, ничуть не смущаясь, ответствует: "Это когда всем нравится".

Разновозрастная публика сосредоточенно шуршит в метро разворотами "СПИД-инфо" и никто бровью не ведет. Сказать и показать можно вроде бы все что угодно, а выходящие из Театра Юного Зрителя отроки отпускают вполне откровенные шуточки относительно рода занятий дежурящих на­искосок девиц. "Можно все" — кому? Если мы такие свободные, то почему по-прежнему можно только о той стороне, которая "всем нравится"?

Сексуальная революция доковыляла до родимых просторов на одной ноге и с несколько перекошенным личиком, чего, впрочем, почти никто не заме­тил. Потому что признать абсолютную несовместимость легкого, радостно­го отношения к сексу и людоедской уродливой практики контроля за рож­даемостью — трудно. Те из нас, чья юность пришлась на семидесятые— восьмидесятые годы, далеко не сразу сообразили, что проходила она в "вилке" весьма двойственных ожиданий. Конфликтных, взаимоисключаю­щих. Некоторым на эту "вилку" пришлось напороться не однажды, и цена оказалась высока.

С одной стороны, "современная девушка" плевала на ханжескую мораль де­журных по этажу и теток на лавочке у подъезда, она уже слышала про сво­бодную любовь: будем проще — сядем на пол, темнота — друг молодежи, can't buy me love и да здравствует здоровая раскрепощенная сексуаль­ность. Чья? Моя или его? Неважно, пока "у нас любовь". И все это — в условиях полного отсутствия сколь-нибудь надежной и безопасной контра­цепции. Варианты массовые, стандартные — от "Как-нибудь да обойдется" до "Ты обещал на мне жениться! — Мало ли что я на тебе обещал".

Так что практическая сторона "здоровой раскрепощенной сексуальности" для женщины означала вечный панический подсчет дней до месячных и идиотские, а то и варварские домашние рецепты. Долька лимона во влага­лище — это что! А совет бывалой подруги "как только, так сразу" подмы­ваться сухим вином? А аскорбинка "местного действия", от которой — при неточном соблюдении концентрации — слизистая сходила клочьями? О ка­честве тогдашних отечественных презервативов умолчу, на эту тему суще­ствует весьма выразительный мужской фольклор. Любопытно, что вольное упоминание — в том числе и на аршинных плакатах в метро — "резинового изделия № 2" (по советской терминологии) стало допустимым и даже весь­ма прогрессивным по мере осознания угрозы СПИДа: "Эта мелочь защитит вас обоих". Теперь об этом — можно, теперь это связывается в сознании с заботой о здоровье молодых людей. Теоретически — обоего пола. Интерес­но, кто вообще стал бы "об этом" серьезно задумываться и тем более вкла­дывать серьезные суммы в "наглядную агитацию", если бы "тема презерва­тива" по-прежнему была связана только с нежелательной беременностью?

А на свиданиях нужно оставаться "раскованной" и "современной", потому что женщина, думающая в постели не о том, что "у нас любовь", а о чем-то еще, — это типичное не то. Уж не фригидная ли? Одно из железных пра­вил свободной и раскрепощенной — делай что угодно, лишь бы не запо­дозрили в холодности.

Если б я была свободна,

Если б я была горда,

Психология bookap

Я б могла кого угодно

Осчастливить навсегда.

Но поскольку не свободна

Психология bookap

И поскольку не горда,

Я могу кого угодно,

Где угодно и когда.

Елена Казанцева


До настоящей свободы следовать собственным желаниям что-то далекова­то: для нее нужно совершенно иное представление о своей сексуально­сти. Например, как о могучей энергии, которой ты сама можешь распоря­жаться, — но уж никак не о предмете оценок и сравнений. Иначе получа­ется, что самооценка женщины в этой немаловажной сфере ей вроде бы и не принадлежит, зависит от другого, ему вручается: тебе хорошо со мной, милый? Тоже мне свобода... Просто другая зависимость: не от запретов родителей, а от благосклонности партнера. А он, между прочим, под сво­бодой чаще всего понимает неотъемлемое право следовать собственной прихоти, стать объектом которой для женщины — большая честь.

При внимательном рассмотрении оказывается, что вся эта развеселая за­тянувшаяся вечеринка случайных связей, весь парад-алле раскрепощен­ной сексуальности — по большей части новые декорации старой-преста­рой пьесы под названием "двойной стандарт". Откровенная патриархаль­ная норма требует от молодой женщины "блюсти себя", подавляя свою нормальную чувственность. Вот осчастливят законным браком — тогда пожалуйста. Это смешно и несовременно, сказали нам, — так недолго и заслужить репутацию "динамистки", закомплексованной ханжи, "синего чулка", фригидной бабы. Подчиняться следует совсем другой норме. Нам теперь нравится, когда женщина не стремится к немедленному браку и проявляет инициативу в постели, нам нравятся "горячие штучки". Так даже интересней. И уж безусловно удобнее. Опасаться утраты исконных привилегий не стоит, поскольку она никуда не денется: кто правила уста­навливал, тот их и меняет.

"Глупые девчонки", не думающие о "последствиях", далеко не всегда были такими уж глупыми. Даже очень неплохо соображающая голова не может примирить картину сексуальной "свободы", которая вроде бы уже и не считается чем-то запретным, — и суровой реальности. Если все серьезно, имеет отношение к жизни и смерти, то почему такое обязательное ве­селье на эту тему? Если трын-трава, чего женщины так боятся? Это уже с появлением некоторого опыта можно различить в сексуальных анекдотах и присказках мрачную, убийственную ноту: "Женщина, читающая "Плей­бой", чувствует себя почти как еврей, читающий пособие для нацистов". Услышать ее слишком рано — нестерпимо, разорвет. Какую-то часть кар­тины нужно во что бы то ни стало не понять, не осознать: ведь "несты­ковка" проходит через твою единственную юность, когда очень — ну очень! — важно успеть все узнать и почувствовать со своим поколением, вписаться, быть "нормальной девчонкой". И получалось! Потому что моло­дость, страсть, плевать на последствия. Потому что очень хотелось лю­бить. А если уж любви не выходило, то хоть чтоб похоже на нее было.

"Он меня уговаривал, что боль пройдет в следующий раз, не кри­чи, молчи, надо набраться сил, набирался сил, а я только прижи­малась к нему каждой клеточкой своего существа. Он лез в кро­вавое месиво, в лоскутья, как насосом качал мою кровь, солома подо мной была мокрая, я пищала вроде резиновой игрушки с дырочкой в боку, я думала, что он все попробовал за одну ночь, о чем читал и слышал в общежитии от других, но это мне было все равно, я его любила и жалела как своего сыночка и боялась, что он уйдет, он устал. [...] Он мне в результате сказал, что нет ни­чего красивее женщины. А я не могла от него оторваться, глади­ла его плечи, руки, живот, он всхлипнул и тоже прижался ко мне, это было совершенно другое чувство, мы нашли друг друга после разлуки. [...] Наслаждение — вот как это называется".

Это "Время ночь" Петрушевской, дневник незадачливой дочки полубезум­ной матери. (Мать в ужасе и омерзении читает — чужой дневник! Ее воз­мущенные ремарки циничны тем особым леденящим цинизмом женщин, которых жизнь выучила: аборт — спасительное и лучшее из решений, жилплощадь и непрерывность стажа — вот о чем следует помнить.)

Мы к ней еще вернемся, к этой несчастной матери несчастной дочки, и к другим. Слышать эти истории от живых, реальных людей еще больнее. Но позволить себе не знать, не читать, отворачиваться от этой части россий­ского женского наследия — жуткого, завернутого в окровавленную гине­кологическую пеленку — означает молчаливо согласиться с таким поряд­ком вещей. Что и делается. Слово предоставляется только обвинению. В том же метро видимо-невидимо плакатиков в жанре "Аборт — это когда мама убивает своего ребенка". Да, это действительно так. Что тут возра­зишь? Душераздирающая картинка — расколотая на куски детская головка, притом ребеночек не новорожденный, а годовалый: с кудряшками, с ясны­ми глазками. Что, пробирает? Так ей и надо, безнравственной гадине! Смягчающие обстоятельства к рассмотрению приняты не будут, виновна. Каждая вторая? Каждая ноль целых и девять десятая? Вот эта "ноль целых и девять десятая" едет с работы и взглядом обходит, огибает страшный плакатик: он ведь ей ничем не поможет, он ей — потенциальной или уже состоявшейся убийце — нисколько не сочувствует, он обращается только к ее страхам и чувству вины. Неужели матери, бабушки, сестры непогреши­мых господ, это сочинивших и расклеивших, избежали участи подавляю­щего большинства советских женщин? Поверить, зная соответствующую статистику — тоже лживую и неполную, — невозможно. И праведный гнев обвиняющих нечист, ибо замешен на умолчании, самовольно присво­енном праве не иметь с "этой бабской гадостью" ничего общего. Хорошо быть правым. Плохо — виноватой. Легко жалеть невинных, особенно чу­жих нерожденных детей. Живых людей женского пола — потруднее. Осо­бенно когда их полный вагон.

...Она автоматически отворачивается. На лавочке напротив народ чита­ет — и на каждой второй обложке что-нибудь "про это": томные взгляды, призывные позы, полурасстегнутые и приспущенные одежды — просто сплошное "съешь меня". Все мужчины на этих картинках агрессивны и ре­шительны, все целятся из чего-нибудь куда-нибудь; все женщины готовы отдаться. "Сексуально — это когда всем нравится", не так ли? Женское тело обязано выполнять свои функции и в той, и в другой системе правил: в первой — "давать жизнь", во второй — просто "давать". Кто правила устанавливал, тот их и меняет. Как и когда ему покажется нужным. Жила-была девочка — сама виновата! Осторожно, двери закрываются, следующая остановка...

А пока — "молодо-зелено, погулять велено", и сколько бы раз ни сходило с рук, рано или поздно дело заканчивается тем, ради чего, собственно, это самое "дело" природой устроено именно так, а не как-нибудь еще. "Задер­жка" — и значит, "залетела". Как утверждает устное народное творчество, "если ты беременна — знай, что это временно; если не беременна — это тоже временно". Переживания молодых и не очень, замужних и одиноких женщин, следующие за закономерной неожиданностью, описаны и извест­ны. Если принятое решение — "оставить", вся тяжесть сложившегося по­ложения — прошу простить невольный каламбур — все же окрашена не­которой надеждой. Именно надеждой, не более: романтическое представ­ление о том, что всякое зачатое дитя непременно заранее любимо своей матерью, ложно. И откуда, скажите, ожидать такой — якобы инстинктив­ной — любви, когда большая часть этих женщин сами родились "не во­время" — то ли лимон был недостаточно кислым, то ли таинственный и по блату добытый "укол" не подействовал, то ли сроки прошли. Странным образом эти матери не могут удержаться и рассказывают дочерям — по­рой еще совсем девочкам, — как их рождение было ужасно некстати, ка­кого героизма потребовало, какой благодарности заслуживает. Возможно, так выворачивается наизнанку чувство вины: ведь убить собиралась, как-никак. А так вроде получается, что не я перед тобой, а ты передо мной виновата. Все полегче. Возможно, просто нужен слушатель, а собствен­ный ребенок до поры до времени не волен отказаться слушать ("Маму слушаешь? Хорошая девочка".) Возможно, какой-то бес толкает сделать все мыслимое и немыслимое, чтобы привязать дочь цепью взаимных обя­зательств, упреков, власти над ней и — в будущем — ее власти над мате­рью. Потому что настанет момент, когда вот эта некогда нежеланная и уже наполовину прожившая свою жизнь дочь будет решать, во что оце­нить теперь уже собственный героизм.

И все же пока есть жизнь, есть и надежда: на изменение семейного сцена­рия, на отца ребенка, на собственные силы. Не исключено, что не очень обоснованная, слабенькая, наивная, — но надежда. Или всего лишь иллю­зия, связанная со старой как мир игрой в "женить на ребенке"? А может, это вообще не надежда, а отчаянное игнорирование реальности. В каких-то случаях — следование моральному запрету, заповеди "не убий". В ка­ких-то — бессознательное желание именно такого исхода.

Боже мой — распускаются веники!

Психология bookap

Что-то нынче весна преждевременна...

Я сварила на ужин вареники

И призналась тебе, что беременна.

Психология bookap

Ничего не ответил мой суженый,

Подавился улыбкою робкою

И ушел, отказавшись от ужина,

Психология bookap

И оставил конфеты с коробкою.

А на что мне они — шоколадные?..

Мне бы кислой капусты, как водится.

Психология bookap

Ой, любовь моя — песня нескладная:

Там где сшито — по шву и расходится...

Елена Казанцева


Человеческое дитя нуждается в долгом и тщательном выращивании, в по­стоянном внимании и любви — это азбучная истина, подтвержденная та­ким количеством наблюдений и экспериментов, что и не перечесть. Ма­тушка-природа сурова и неспроста запрограммировала некоторую избы­точность инстинкта размножения: одна моя одноклассница году этак в во­семьдесят девятом говорила: "Срочно нужно рожать еще — говорят, через десять лет будет страшная эпидемия СПИДа". К счастью, прогноз (уж не знаю, чей) подтвердился не полностью, да и не в нем дело: вполне реаль­ная женщина Оля сказала — так, к слову — нечто, что может показаться жестоким, чрезмерно расчетливым, почти чудовищным, а это всего лишь голос рода, его намерения продолжаться во что бы то ни стало и учитывать возможные убытки. Оля, между тем, прекрасная мать и нежно любит своих сыновей — это ее личное, человеческое и женское. Оля как одна из милли­онов дочерей Матушки-природы советует рожать "про запас", авось сколь­ко-нибудь да выживет — это ее "видовое". Она и говорила-то не все­рьез, — но озвучила глубокую и обычно погребенную под "культурным слоем" тревогу мощных и безразличных к нашей единственной судьбе сил.

Еще одна милейшая мама — как она ловко и весело управлялась с двумя рыженькими погодками, это надо было видеть! — говорила уж совсем во­пиющие вещи. Биолог по образованию, она вывела некую теорию брака, основанную на интересах рода, даже вида. Для того чтобы выросло нор­мальное потомство — физически и психически здоровое, адаптированное к среде обитания, способное в свой час размножаться и завоевывать жизнен­ное пространство, — младенчикам нужны родители или их полноценная замена. "Поскольку мы не пингвины с их "детскими садами", — продолжа­ла она мысль, — то все-таки родители". При этом мать новорожденного должна быть в идеале спокойна, внимательна, довольна собой и жизнью, как любое млекопитающее. Но если кошка в этом состоянии пребывает не­сколько месяцев и даже может себя и детей прокормить, то человеческий детеныш требует гораздо больше времени и сил. Все заморочки, связанные с постоянным сексуальным партнерством — это происки Матушки-приро­ды, таким образом обеспечивающей надежность зачатия и защиту потом­ства. Желание женщины удержать отца своих детей, привязать его к себе и ребенку — это биологически целесообразная программа, в силу своей древности не учитывающая всяких там новейших возможностей обойтись как-то иначе. Дети рождаются не для того, чтобы родители были счастли­вы, — наоборот: вся легенда семейного счастья, "гнезда" работает в итоге на дальнюю цель рода, а именно, на конкурентоспособное потомство. "Ин­стинкт"? Возможно. Не знаю.

Знаю другое: во времена, когда долго — на памяти нескольких поколе­ний — женщина-мать чувствует себя в опасности, когда страх, голод и на­силие угрожают ее гнезду и потомству, когда она сама "не в счет", что-то необратимо калечится, словно бы перекрывается (или, может, выворачи­вается наизнанку?). Мне известны десятки случаев, когда женщину на первый аборт за руку приводила именно мать: произносились-то при этом жестокие бытовые слова насчет "куда тебе" и "кому сейчас нужен этот", решение сразу объявлялось единственно возможным. Но кто — или что — вело за руку саму мать? Почему она не научила предохраняться, а вместо этого...

"Что делать, о Господи, что делать? Что еще возникло в воспален­ном мозгу этой самки? Зачем ей еще ребенок? Как она пропусти­ла срок, как не сделала аборт? Ежу ясно. Пока мать кормит, часты случаи отсутствия прихода Красной Армии, как моя дочь в разго­ворах со своей еще Ленкой: "Красная Армия пришла, на физкуль­туру не иду". И многие так обманываются. Кобель лезет, его ка­кое дело. [...] Тогда-то она и стала толкаться к врачам [...], а они ее хоп — и поймали... Им, можно подумать, очень необходимы эти дети. [...] Ни для чего, а так. Цоп ребенка! Еще один, а кому, зачем? Надо было найти человека! Сестру в белом халате, чтобы сделать укол, женщину в белом, бабы-то справляются, и на шес­том месяце тоже. [...] Почему не позаботилась? Мать обо всем нашлась мучиться?"

Все та же история, написанная Петрушевской, — про маму Анну Аркадьев­ну, дочку Алену и ее детей. А еще про умирающую на зловонной больнич­ной койке мамину маму Серафиму. Все они родились "некстати". Все были молоды, любили, надеялись.

"Люди в белом" — это отдельная тема. В недавние времена, рассказывали, была такая практика: чтобы получить направление на аборт, обязательно надо было прослушать в консультации лекцию о его вреде. Милая усталая докторша, конечно, эту бессмысленную лекцию читать не жаждала, но та­ковы порядки. Начинала уютно, по-домашнему: "Что говорить, девочки, никому мы без детей не нужны. А детей после всего, что вы вытворяете, может и не быть..." Потом — жуткие описания всех возможных осложне­ний. В конце: "Ну ладно, девчонки. Бегите, скоблитесь. Антибиотики по­пейте на всякий случай". Это, как вы понимаете, еще цветочки. Далеко не самое страшное, что можно увидеть и услышать в женской консультации и уж тем более в роддоме. Фабрика — она и есть фабрика: на одном конвей­ере убивают, на другом — наоборот...

"Подавленные женщины, сидящие на стульях перед входом в операционную, крики сиюсекундной жертвы и выведение ее под белы рученьки, со всеми мизансценическими подробностями... Она падает, сестры прислоняют ее к стенке и стыдят: "Вы, жен­щина, думаете, что вы у нас одна такая? Вон, целая очередь ждет! Давайте быстрее в палату, и пеленку толком подложите, кровь-то льется, а убирать некому! Вы же к нам нянечкой работать не пой­дете?" Производственная бытовуха; ожидающие женщины, дело­вито поглядывающие на часики, что они еще сегодня успеют по хозяйству кроме аборта; устало-злобные сестры; надсадный крик из-за закрытой двери... По лицам видно, что все идет как надо, взрослые люди привычно занимаются взрослым делом, и только я, инфантильная дура, ощущаю происходящее в трагическом жанре"26.


26 Мария Арбатова "Меня зовут женщина". На мой взгляд, эту книгу, как и "Аборт от нелюби­мого", прочитать обязательно надо, и не для литературных наслаждений. А для того, чтобы яснее видеть, четче понимать и успеть поступить со своей и чужой жизнями не по живодерской традиции, которую мы все унаследовали, а как-то по-другому.


Кровь-то льется, а убирать некому. Никому мы не нужны. Вон целая оче­редь ждет. Еще один, а кому, зачем? Почему не позаботилась? Не сознаю­щая себя жестокость. Привычное бесчувствие. Так обходятся с нами, при­чем с самого начала жизни, и не только нашей собственной.

"Нас тут не стояло"? Сами к себе относимся, естественно, так же — безжалостно и глухо. Страдание настолько немо, так давно признано само собой разумеющимся, что и за страдание не счи­тается — а кому вообще хорошо? "Этот мир организован так, что проще убить, чем вырастить. Я ненавижу этот мир, но сегодня он сильней меня даже внутри меня..."27


27 Там же.


Что вы орете, женщина? Следующая!

"ДОЧКИ-МАТЕРИ" НАОБОРОТ

Когда разверзлись тайны пола,

Психология bookap

за пять минут меня разрушив,

все стало безвоздушно полым

внутри, а главное, снаружи.

Психология bookap

И выбравшись из-под завала,

лепя ошибку на ошибке,

чем только я не затыкала

Психология bookap

пробоины в своей обшивке!..

И отрывали плоть от плоти,

и увязали в красной глине

Психология bookap

ярко накрашенные ногти

дежурной гинекологини...

Вера Павлова


Я знаю, что про это страшно читать и еще страшнее думать. Но уверяю вас, избежать прямого разговора никак нельзя. Хотя бы потому, что мы помним и знаем про это — без кавычек! — гораздо больше, чем нам самим кажет­ся. Наши матери имели свой опыт — так же не обсуждаемый вслух и даже в еще большей степени. Имели его и бабушки. И еще как. И уж конечно, один-два ребенка в средней городской семье — это не результат тотально­го воздержания их родителей, таких же молодых и горячих, как и любые молодые во все времена.

...Работаем как-то раз в городе Эн. Героиня наша уже в зрелых летах, груп­па учебная и состоит преимущественно из врачей. На дворе девяностые годы. Тема — вроде бы совсем другая: семнадцатилетний сын гонял на мо­тоцикле, довольно сильно разбился; отец героини — в прошлом летчик-ис­пытатель, не единожды попадал в аварии; Татьяна задается мучительным вопросом: не "транслирует" ли она сама сценарий рискованного, опасного для жизни поведения своему Славику, не с ее ли неосознанного благосло­вения он гоняет так быстро и тормозит так резко? Поскольку речь явно идет о семейной истории нескольких поколений, начинаем с года рожде­ния героини, с ее собственного "приданого".

Ведущая: Таня, чем было для Вашей семьи Ваше рождение?

Татьяна: Проблемой. (Беспомощно, кротко улыбается, словно извиня­ется.)

Ведущая:???

Татьяна: Меня не должно было быть, мама обращалась к нескольким врачам, но город маленький, никто не рискнул. Тогда за это сажа­ли. Я появилась очень некстати.

Ведущая: Что Вы чувствуете, думая об этом?

Татьяна: Я так часто слышала эту историю, что как-то ничего не чув­ствую... Маму жалко. Неустроенная, молодая, совсем одна, муж только демобилизовался — тоже ведь трудно после армии в мир­ной жизни. А тут еще... Это уж не проблема, а прямо беда.

Знакомо? Еще бы! Прямой смысл родительских "сообщений" настолько за­терт повторениями и привычной, обыденной интонацией, что как-то даже и не воспринимается. А он, между тем, ужасен. Ты — некстати, ты — беда, без тебя нам было бы легче. Нет, конечно, потом полюбили, умилялись, за­писывали первые слова, с гордостью вели в первый класс в белом фартуч­ке и с бантами, все как у людей. Они такие понятные, такие знакомые, эти родители. Им трудно, им сочувствуешь — ну что поделаешь, такие време­на, никто из врачей не рискнул меня убить. Извините, я родилась так не­кстати и в таком месте, где цена всякой жизни — копейка. Зато здесь хоро­шо умеют героически умирать...

На следующий день после Татьяниной работы, которая вообще-то была на совершенно другую тему, несколько женщин в группе пожаловались на боли "в области яичников" — доктора же. "О чем болит?" — спрашиваю. "О нерожденных детях, это ясно". И пришлось нам снова повернуться ли­цом — и с открытыми глазами — ко всем случайным, нежеланным, рож­денным и нерожденным, своим и своих родителей. Чтобы проститься, оплакать, попросить отпустить, понять...

Не могу не вспомнить другую группу — работал со своей темой вообще мужчина, и тема была уж и вовсе не про то... Федор — крепкий сорокалет­ний мужик с профилем конкистадора, серьезный и основательный, на свой лад просто-таки киногерой. Немного замедленный — не так, как бывает у флегматичных по натуре, а словно бы придерживающий себя, притормажи­вающий. Тема — отношения с отцом: "Он стар, он скоро уйдет, а мы до сих пор не можем научиться разговаривать по-человечески. Я его люблю. Он меня любит, знаю. Но вот с тестем я могу говорить про свое, про семью, про чувства, — а с отцом зубов не разжимаю, никак. Хочу просто успеть".

Ну, и стали разбираться, что ему сжимает зубы. Ведь если бы не было по­требности, если бы что-то не рвалось изнутри, то и на группу бы не при­шел, и работать бы не вызвался, и — самое главное — зубов бы не сжимал. Что, что рвется наружу — и что держит, намертво переклинивает? У отца было пятеро братьев, трое погибли на войне, двое доживают свой век мрачно, ругаясь со своими старухами и попивая горькую. А еще была сест­ренка, умершая в детстве от скарлатины. Дед о ней очень горевал, любил сильно. Дело было еще до войны, в деревне, помощи никакой — и сгорела девчоночка. Дед ушел воевать, погиб первым из семьи. А еще... И вот тут Федор еще больше каменеет, желваки играют, слышно, как зубы скрипят в самом прямом смысле слова. Еще — что? Или — кто? И прорывает.

А вот это уже история про то про самое. Неспроста рассказываю со всеми военными семейными подробностями, — ибо это одна история, одна семья и одна страна. Еще была тетка, сестра шести братьев и малышки Верочки. Молодая красавица Люба, умершая незадолго до рождения Федора. Зубы скрипят, и из самого нутра вырывается сдавленное рыдание: "Ее бабка убила, Любочку".

Ведущая: Что произошло, Федор? Если это не чересчур для Вас, поме­няйтесь с Любой ролями. (Он медлит несколько секунд, мотает головой, чтобы стряхнуть слезы, не замечает протянутого но­сового платка, потом решительно садится на стул покойницы тетки.)

Федор (из роли Любы): Я Люба, дочь Пелагеи Ивановны и Николая Се­меновича. Меня убила моя родная мать. Своими руками сделала мне аборт, и я истекла кровью. У меня был роман с приезжим ин­тендантом, он был женат. Я больше ничего не знаю. Мне было двадцать три года. Я — самая страшная тайна семьи. Братья у меня герои, батя герой, а я умирала, как зарезанная свинья, в луже крови. Мама, неужели так было надо?

...Я не утверждаю, конечно, что невозможность прямо и душевно разгова­ривать связана у мужчин этой семьи с тенью несчастной Любы — это было бы слишком простым ответом. Хотя подумайте: все они праздновали, по­минали и просто обедали за тем самым столом, на котором... Все они боя­лись, что посадят мать. Любили — не любили, винили — не винили, но за­щитили, лишнего слова при чужих никто не обронил. Они хоронили сестру без матери — сама не смогла или они не пустили? Пелагея Ивановна, по­лучившая все свои похоронки, что она думала, что чувствовала, когда три ее выживших сына (позже и с женами, и с детьми) отправлялись поминать Любочку? Была сурова — это известно. Выдержала все — и это известно.

Убила младшую дочь, пропоров ей матку вязальной спицей. Пережила ее на двадцать лет. Сыновья молчали — но только почти, иначе откуда бы Фе­дору было узнать? Он — заговорил, хрипя и захлебываясь в словах и сле­зах. Как будто за них за всех — убивавших и убиенных, виноватых и не­виноватых.

И для меня эта мужская история — как раз "про то".

Лоб обреют — пойдешь отдавать свою,

Психология bookap

лобок обреют — пойдешь отдавать чужую

жизнь. Родина-матка, тебе пою,

а сама партизански с тобой воюю,

Психология bookap

ибо знаю: сыну обреют лоб.

Ибо знаю: дочке лобок обреют.

Чайной ложкой лоно твое скреб

Ирод. Роди Ирода. И Назорея.

Вера Павлова


Неужели непонятно, что для истинно человеческого, трепетного отноше­ния к будущей жизни нужно по меньшей мере испытать такое же отноше­ние к жизни вообще? Любой — старой, молодой, мужской, женской, дет­ской. Тяжело учиться этому, когда все вокруг норовит научить обратному. Стойкость, с которой многие из нас все же пытаются, поразительна и за­ставляет задуматься. Про то, про это, про разное...

На коротких женских группах на тему нерожденных детей работают не очень охотно — сильное табу наложено годами умолчания о "неприлич­ном", а на самом деле — о не считающемся важным. Но уж если работают, то кажется, что прорвало плотину. И это всякий раз убеждает в том, что всякая подавленная, "запертая" боль (вина, страх, стыд) может ждать свое­го часа годами, потихоньку поедая нас. И я низко склоняю голову перед отчаянной отвагой тех, кто все-таки решался работать с этой темой и вел наше отворачивающееся, упирающееся сознание к открытому и полному переживанию этой боли. Марина, твою работу на группе видели одиннад­цать человек. Это так мало, что мне показалось необходимым дать подроб­ные свидетельские показания "со стороны защиты". И начну я с самого на­чала — с того, как ты впервые заговорила о своей боли.

Марина: Несколько лет назад я сделала аборт. Тогда как-то не пережи­вала особенно, а чем больше времени проходит, тем чаще вспоми­наю, и такая тяжесть... Мне и сейчас очень тяжело и стыдно про это говорить. Кажется, что все в группе осуждают.

Ведущая: Ты хочешь знать точно, так это или нет?

Марина: Нет! Или да. Хочу.

Ведущая: Прежде чем Марина начнет работать, давайте услышим, какие чувства ее будущая работа вызывает. Мы уже знаем, о чем она.

Участница группы: Дикое, животное сострадание. Мне самой не при­шлось, к счастью, через это пройти, но это не моя заслуга.

Вторая участница: Понимание. Я так же "не переживала", но это было столько лет назад и, честно говоря, столько раз, что мне уже не отмыться. А Мариночка у нас молодая, и лучше пусть эту тяжесть оставит здесь.

Третья участница: Зависть. Твоей смелости завидую. Я бы не смогла даже здесь.

Четвертая участница: Страх.

Пятая участница: Я чувствую физическую боль и тяжесть внизу, и по­ясницу поламывает. Как сами знаете после чего.

Шестая участница: Марин, мы здесь все не святые, просто у многих уже отболело. Держись!

Седьмая участница: Всколыхнулась собственная вина.

Восьмая участница: Сочувствие, хочется поддержать. Я готова играть любые роли, пусть даже самые ужасные.

Девятая участница: Давай, Мариша, ты молодец, что вообще эту тему подняла. У меня дочка твоего возраста. Я с тобой.

Десятая участница: А мне очень страшно, так страшно, что даже вый­ти хочется. Но я не выйду.

Одиннадцатая участница: Я сразу провалилась в свою память. И очень мне туда не хочется, но, наверное, надо.

Ведущая: То, что ты услышала, для тебя как-то меняет дело?

Марина: Мне легче, хотя я все равно до конца не могу поверить, что это могут принять, особенно те, у кого дети.

Ведущая: Работаем?

Марина: Работаем. О результате... Я хотела бы, чтобы немного отпусти­ло. Я не снимаю с себя ответственность, я только хочу, чтобы эта память не так терзала. Мне кажется, что без этого результата о ребенке даже думать нельзя.

Ведущая: Отпустило — что?

Марина: Голоса, картины. Голос, который говорит, что я дрянь, женщина без совести, убийца. И голос, который говорит, что ничего осо­бенного, подумаешь, с кем не бывало.

Ведущая: Давай услышим их во всей красе. (Марина выбирает из груп­пы Осуждающий Голос и Наплевательский Голос, меняется роля­ми с первым. Вот что он говорит.)

Марина (от имени Осуждающего Голоса): Ты — убийца, и нечего отво­рачиваться. Как ты можешь жить после этого? Ты еще будешь на­казана! Ты не родишь здорового ребенка, ты вообще не родишь или умрешь молодой от какой-нибудь мерзкой болячки. Что ты ежишься, что ты плачешь теперь? Раньше надо было думать!

Голос настолько общеизвестный, что я предлагаю группе присоединиться и подублировать его. Получается вот такой хор фурий:

—  Ты погубила свою душу, тебе нет прощения.

—  Развратная дрянь, так тебе и надо, мучайся теперь.

—  Только дуры попадаются.

—  Да, теперь тебе уже и терять особо нечего.

—  Как ты могла? А если бы я в свое время от тебя избавилась? Ты думаешь, ты мне была очень нужна тогда?

Марина все это время пребывает в роли Осуждающего Голоса, удовлетво­ренно кивает, повторяет подсказанные обвинения, а сразу за последним, без паузы продолжает:

Марина (от имени Осуждающего Голоса): Легко жить собралась, без по­следствий? Да ты знаешь, что теперь с тобой может быть? Раньше надо было думать!

Ведущая: Осуждающий Голос, Вы чей?

Марина (от имени Осуждающего Голоса): Я — Мать! Я возмущена сво­ей идиоткой-дочерью. Нет, ты слушай, я тебе еще не все сказала! (Обмен ролями, повтор, на этот раз Марина все это слышит, стоя напротив Фурий, а главный Обвиняющий Голос превратил­ся в Мать).

Ведущая: Когда ты слышишь все это, что с тобой происходит? (Марина съеживается, сначала стоя, потом на коленях, потом и вовсе сжимается в комок на полу в позе эмбриона; слышен глухой за­давленный голосок.)

Марина: Для меня все кончено, мне нет прощения, лучше умереть и ничего не чувствовать. (К ведущей) И тут раздается второй. (Об­мен ролями).

Марина (от имени Наплевательского Голоса): Что ты разнюнилась? Ты что, первая? Какое там убийство — восемь недель! Кусок мяса, бо­родавка. Выскоблилась — и отлично, спасибо, что под наркозом. Все прошло удачно, сплюнь и забудь. Не будь ханжой, никому твои сопли не интересны. И не вздумай ему ничего рассказы­вать — сам подставил, сам же первый и осудит. Мало того, что бросит, еще и в душу наплюет. Если мы такие нежные, раньше ду­мать надо было!

Ведущая: Наплевательский Голос, а Вы кто?

Марина (из роли бабушки): А я — ее бабушка, медработник. Да, я не одобряю, но не рожать же ей! Кому сейчас этот ребенок нужен? Конечно, думать надо, прежде чем в трусы пускать. Но лично я тоже на кресле враскоряку свое отверещала, а как же? Потом на козлов этих вонючих смотреть не могла. А Лариска у нас — хан­жа. Не пойми в кого. Между прочим, она тоже не планировалась. Прошлепала. Замоталась по дежурствам, муж как раз гулял оче­редной раз. Опоздала.

Ведущая: В каком году это было?

Марина (из роли бабушки): Да в пятьдесят шестом, не так давно и раз­решили-то нам свободу эту. И на том спасибо. Легально, с боль­ничным, чего ж еще? Скоблись не хочу! Моя заведующая, между прочим, их сделала семнадцать. И ничего!

Ведущая: Марина, выйди из роли бабушки и стань своей мамой Лари­сой. Лариса, Вы хотите что-то сказать своей матери, Марининой бабушке?

Марина (из роли матери): Мама, почему ты такая грубая, злая, за что ты меня ненавидишь? (Обмен ролями, Марина отвечает из роли бабушки.)

Марина (из роли бабушки): За что, за что — за то самое. Я с тобой вля­палась, да ты еще и болела: то уши, то коклюш, то корь в садике. Сергей совсем от рук отбился, на работе недовольны, ты гундишь... Да не тебя я ненавижу, дура ты моя правильная. Жизнь я эту распрекрасную в гробу видала. Больше ни разу не опоздала, ни-ни: все как по писаному, девять недель — и привет танкистам! И нечего на меня пялиться, как будто ждешь чего. Я лично тебе дала все, что могла! И уж за тобой присматривала будь здоров! Ах, скажите пожалуйста, я переписала ее записную книжку! Ах скажите, я рылась в ящиках! Я тебя оберегала, дура, и правиль­ность твоя — моих рук дело, твоей заслуги тут нет! Тоже мне, целка-невидимка... Ты бы за своей девкой смотрела, как я за то­бой. Может, и уберегла бы. А ты только и знаешь, что морали ей читать. А какое твое право, что ты вообще в жизни испытала? (Обмен ролями, Марина снова в роли своей матери Ларисы.)

Марина (из роли матери): Мама, пожалуйста, помолчи минутку. Мариша, девочка, я на тебя свалила слишком много. Я говорю тебе то, что до сих пор не отваживаюсь сказать своей матери, потому что я до сих пор ее боюсь. Но и ты меня пойми: ведь я живу случай­но. И она никогда не забывала мне об этом напомнить. Ты — не случайность, не ошибка. Это главное. (Обмен ролями, Марина от­вечает матери).

Марина: Мамочка, мне тебя жалко. Мне и бабушку теперь жалко, ты не смотри, что она такая железная, она не злая, это не то. Баба Тома, неужели тебе никогда не было жаль? Себя, дочку, тех деток? (Об­мен ролями.)

Марина (из роли бабушки): Да вашу мать, не могла я себе такого позво­лить! Я бы волком взвыла, а какой вой — жила в коммуналке, ра­бота сменная, час десять трамваем, муж гуляет, что вы все пони­маете?

Ведущая: Бабушка Тамара Васильевна, Вам никогда не хотелось про­ститься с теми детками?

Марина (из роли бабушки): Да где, их и след простыл. Я в лесу иногда к дереву прижмусь — и реветь. Говорят, все травой прорастем. Поеду вроде за грибами, кому какое дело. Одной-то побыть редко удавалось, распускаться на людях не больно хорошо. Вот в лесу прошибало маленько. О чем — не знаю. Может, и о них.

Ведущая: Поехали, Васильевна, в лес...

Марина (из роли бабушки): Ну, поехали.

Делаем лес — стоят взметнувшие руки Деревья (все, кроме исполнитель­ниц роли Ларисы и Наплевательского Голоса, после обмена ролями времен­но ставшего Мариной.)

Лариса: Ведь я живу случайно (издалека, глухо).

"Марина": Бабушка, неужели тебе никогда не было жаль?

"Баба Тома": Ах, девки, что б вы понимали! Молчите, при вас не хочу!

"Деревья": Все травой прорастем... Говорят, все травой прорастем...

Марина в роли своей бабушки вдруг опускается на четвереньки, как бы даже немного присев на "задние лапы" и разражается самым настоящим воем. Я слышу где-то среди Деревьев глухое рыдание и жестом предлагаю присоединиться к Волчице-Плакальщице, в которую превратилась Тамара. И такой кучкой из пяти-шести рыдающих, воющих, раскачивающихся жен­щин — или волчиц? — мы сидим на полу. Здесь же с нами оказался и На­плевательский (бабушкин, как мы уже знаем) Голос — сейчас в роли самой Марины, и Лариса — случайная гостья в этом мире, нежеланная дочка, и еще кто-то...

Столько труда нам стоило разрешить себе этот плач — ведь не за себя од­них, а и за тех, кто уже не заплачет, — что теперь он должен иссякнуть, завершиться естественно. Вообще в работе такого рода очень важно ниче­го не форсировать и не прерывать: чувство, как и многое другое, лучше "знает", когда ему родиться.

Но и это еще не все. Это половина работы. Есть еще большой пласт, свя­занный с виной.

Ведущая: Марина, что поделывают голоса? (Разумеется, все вернулись в свои роли.)

Марина: Молчат. Я, правда, не понимала, чьи они.

Ведущая: Что ты чувствуешь сейчас?

Марина: Знаете, только когда они затихли и перестали меня долбать, я почувствовала, как на самом деле виновата.

Ведущая: У кого ты могла бы попросить и получить прощение?

Марина: Мне трудно представить себе этого ребенка даже как душу.

Ведущая: Закрой глаза и представь себе кого-то, кто тебе сейчас нужен.

Марина (после минуты с небольшим): Только не смейтесь. Это будут яблоня с яблоками, Сикстинская Мадонна и моя прапрабабушка, у которой было семь детей.

И вот что сказали (разумеется, Марининым голосом) эти три персонажа.

Прапрабабушка: Что бы ты ни сделала, ты все равно моя наследница, моя кровиночка. Я вас всех люблю и жалею, и маму твою, и ба­бушку, и всех своих. Поубивалась — и правильно, есть о чем, но не век же тебе слезы лить! Ты на деток на маленьких чаще смот­ри, не бойся. Вон нищих сколько с младенчиками, подай копееч­ку. Чем головой об стенку биться, погляди: может, подружке ка­кой помощь нужна с маленьким? Каяться-то тоже нужно с умом. Эх, молодо-зелено... Живи, деточка. Живи и помни.

Яблоня: Сейчас я нарядная, вся в румяных яблочках, но их соберут, лис­тья облетят, и буду я голая, как мертвая. А потом придет весна, трещинки от морозов заживут, буду и цвести, и плодоносить. И ты так, и все вы... Я сама жизнь, ее круг. Не добрая, не злая, начи­наю и заканчиваю, снова начинаю. Слушай свои круги, знай, ког­да тебе облетать, а когда цвести и плодоносить. Ты получила свой урок. Я продолжаюсь, а ты жива, и может быть, следующий круг пройдешь лучше этого.

Сикстинская Мадонна: Я скажу тебе так, как сказал одной женщине мой Божественный Сын: "Иди и больше не греши". Иди, милая. Пора жить дальше.

Работа была закончена, Марина вывела из ролей всех, кто еще в них оста­вался, мы сели в круг говорить, и сказано было немало. Но об этом как-ни­будь в другой раз. Не знаю, передает ли текст то ощущение покоя и света, которое мы все испытывали в последней сцене. Хотелось бы верить, что все-таки передает.

И понятно, что лучшая "профилактика" тяжкого греха — это безопасная и неунизительная контрацепция. Но не только. Поскольку в деле продолже­ния рода сплелись и гудят мощнейшие "струны" бытия (в том числе и та­кие силы, которые больше и глубже нашей короткой жизни), приходится заглянуть в себя и попытаться понять, чего же на самом деле я стремлюсь достичь, какие страсти и потребности живут и конфликтуют во мне. То, что не прочувствовано, не стало частью сознания, — будет сказано самим те­лом, его таинственной и сложной работой зачатия и плодоношения. Все сюжеты про таблетку, которую почему-то забыли принять, про "случайно" перепутанные подсчеты — это сюжеты о решениях, которые по тем или иным причинам не были приняты сознательно, но приняты — были.

Знать, чего хочешь на самом деле, не легче — иногда это нам может со­всем не нравиться. Очень трудно не лукавить вообще, стократ трудней — в тех именно человеческих отношениях, которые изначально полны подо­зрений, ловушек, попыток манипулировать партнером. Не своих, так чьих-нибудь еще. В этом смысле наивно ожидать от наших мужчин понимания: их мир этому не учит. Обвинения, обиды, тайное или явное предъявление счетов никуда не ведут, и если мы не хотим пополнить собой бесконечную очередь жертв-убийц — не ты первая, не ты последняя, — то нам ничего другого не остается, кроме как выскочить из стереотипа. Стать не первой-последней, а единственной — хотя бы для себя одной.

Психология bookap

Принять на себя ответственность за свое тело, относиться к нему уважи­тельно наперекор всей лицемерной, женоненавистнической "практике" — безумно трудно. Но другого выхода нет. Важно с этим успеть в молодые годы, когда искушение слепо принять то, что навязывают, или назло посту­пить наоборот — сильное, а опыта житья своим умом еще немного. Ах, как хорошо было бы при этом еще и быть дочерью матери, которой нравится быть женщиной! Которая принимает свое тело и гордится им не только по­тому, что оно желанно или способно давать жизнь, — а просто потому, что оно живет и чувствует. Которая может и дочку научить радоваться своему телу не потому, что "тебе еще рожать", а просто потому, что дочка сама по себе ценна, любима и уникальна.

И если сложилось так (а часто именно так и складывается), что от наших матерей этого ожидать невозможно, остается только взять на себя этот труд и эту ответственность и меняться самим. В каком-то смысле остается только стать самой себе такой матерью, которой заслуживает каждый ребе­нок: мудрой, любящей, терпеливой.