VII. Бегун в пальто
Ронкони был не ребенком, он был душой. Черные глаза на бледном худом личике казались огромными и все время о чем-то спрашивали. Часто о таких вещах, о которых я просто ничего не мог сказать.
— Синьор учитель, а где находится небо?… Нет, не то, которое мы видим, не голубое: это воздух, я знаю. Я про то, на котором живут ангелы и куда попадают все, кто на земле были хорошими…
На такие вопросы никто не может ответить, даже учитель, который, казалось бы, должен знать все.
— Я у бабушки уже спрашивал, но она тоже не знает.
Бабушка Ронкони была щуплой старушкой, укутанной в длинную темную шаль. Она каждый день забирала внука из школы, но только потому, что очень его любила, чтобы взять его личико в свои сморщенные руки и поцеловать его в лоб, а вовсе не для того, чтобы проводить его домой. Это скорее он провожал ее, подставив под ее руку худенькое плечо. Так они и уходили вдвоем. Я смотрел им вслед, и при виде маленького Ронкони и его бабушки, которая давно стала меньше его, у меня сжималось сердце. Я думал о том самом небе, которое было так близко от них обоих.
Еще бабушка Ронкони была доброй и грустной и носила одну из тех черных шляпок с бархатной ленточкой, завязывающейся под подбородком, какие носят почти все старушки. Разговаривая со мной, она всегда поглаживала мне руку:
— Синьор учитель, мой внук слишком много учится, всё читает и читает, ему это вредно… Вы ему скажите, что нужно побольше играть, веселиться, как все остальные мальчики…
— Я ему всегда об этом говорю, синьора. Я специально посадил его рядом с Мартинелли, потому что тот — самый веселый и озорной мальчик в классе. Ну скажи мне, Ронкони, теперь, весной, мы будем гулять? Я вас всех отведу на поляну, мы разобьемся на команды и будем играть в футбол. Я встану в ворота, а ты будешь центральным нападающим. Со мной-то, с твоим учителем, ты будешь играть в футбол?
Я навсегда запомню это личико, и эту улыбку, и голову, чуть наклоненную к правому плечу, на которое бабушка опиралась рукой — совсем легонько, ведь рука ее почти ничего не весила. В классе он всегда смотрел на меня и с жадностью вбирал каждое слово, надеясь узнать что-нибудь новое — что-нибудь, чего он еще не знал. Очень часто, я видел, ему хотелось задать мне какой-нибудь вопрос. Но тут же, слегка мотнув головой, он опускал почти уже поднятую руку, видимо, понимая, что если я и смог бы на него ответить, то все остальные все равно ничего бы не поняли. А я не мог вести урок для него одного. Наоборот, мне нужно было постоянно следить за тем, чтобы говорить очень простым языком о самых несложных вещах — чтобы всем, даже Криппе, было всё понятно.
Криппа был здоровым рослым парнем с сильно волосатыми ногами, который сидел в четвертом классе столько лет, что никто уже не мог вспомнить, сколько, и непонятно было, что же он делал: то ли спал, то ли не спал. Веки у него от природы были всегда опущены, как железные ставни в витринах магазинов после восьми тридцати, прикрыты, но не слишком низко. Ровно настолько, чтобы покупатели поняли, что магазин закрыт, а оставшиеся внутри продавцы не должны были бы вылезать из магазина на четвереньках со связкой ключей в зубах. В конце года я все-таки перевел его в среднюю школу — не только потому, что считал необходимым освободить будущие четвертые классы от такого странного ученика, но и чтобы старость не застала его в начальной школе.
Однажды Ронкони — в школе в этот день намечался марш-парад с бегом — пришел в класс одетым как старичок. Бабушка проводила его до двери, умоляя меня не разрешать ему снимать пальто: «Он может простыть, синьор учитель… Ветер еще холодный».
— Бегун в пальто! — тут же со смехом прокомментировал Мартинелли. Сам он был одет почти по-солдатски и сгорал от нетерпения покрасоваться перед директором в строю.
— У меня рубашка вообще на голое тело, — говорил он всем.
Что касается Криппы, то стук барабанов, доносившийся со школьного двора, бодрил его, но как только барабаны умолкали, он снова впадал в дремоту.
Но тут трубач протрубил так громко, что Криппа буквально подпрыгнул на месте.
— Все по местам! Все по местам!
Когда мы подошли, во дворе уже выстроились несколько колонн (в каждой колонне — тридцать с небольшим человек, целый класс), готовых промаршировать перед директором. Директор, толстая краснощекая дама, возвышалась над всеми нами, стоя на чем-то вроде помоста. Ее окружал штаб из учительниц, изо всех сил старающихся принять суровый и торжественный вид, но слишком уж сложно им было не поддаться искушению пошептаться друг с другом — от этого не откажется ни одна учительница на свете.
Я тоже построил своих в колонну. Рядом с Мартинелли, вместе со всеми, в нетерпении переминавшимися на месте, мечтающими о флагах, об атаке, о сияющей пыли героических битв, гордо, прямо, с горящими глазами, с сердцем, бьющимся в ритм с барабанами, стоял Ронкони в своем пальто. Слишком большой для его маленькой головы берет съезжал на глаза, так что виден был один только рот и крошечный острый подбородок.
— Не так, не так, Ронкони, выпрями голову, не наклоняй ее вправо…
Он смотрел на меня, высоко задирая голову, потому что иначе берет сползал на глаза, и как будто говорил: «Ты ведь понимаешь, что я не справлюсь. Мне бы так хотелось быть таким, как Мартинелли, — ходить в рубашке на голое тело, с распахнутым воротом, но я не могу… И директор сейчас меня увидит и прогонит, потому что на парад не ходят в пальто…»
Прозвучала команда: «Напр-ра-во!» — и колонны замаршировали перед директрисой: гравий на дорожках во дворе захрустел под ногами восьмисот мальчишек, напоминавших восемьсот солдат. Только один из них никак не походил на солдата в этом своем пальтишке, с торчащими из рукавов худенькими запястьями и с проступающими на них тоненькими синими жилками.
«Вот сейчас, — подумал я, — она его увидит и прогонит…»
— Бегом марш! — прогремела директриса, которая могла приказать бежать, но не дай Бог, если бы кто-нибудь рискнул приказать то же самое ей…
— Это чей мальчик в пальто?
— Мой, синьора.
Я взял Ронкони за руку и отвел его в сторонку.
— Постой здесь, хорошо? Когда бег закончится, я тебя заберу. Не в тени только — на солнце постой. Ты вспотел?
— Синьор учитель, я вас так люблю. Как бабушку.
— Я тоже тебя люблю, Ронкони. Мы с тобой будем гулять, долго-долго, и потихоньку ты тоже станешь сильным — таким как все, как Мартинелли, и сможешь носить рюкзак. А потом мы пригласим на парад твою бабушку. «Посмотрите на вашего внука, — скажем мы ей, — как он марширует вместе со всеми. Кто, он устал? Да какое там устал! Для него рюкзак — все равно что перышко…»
В ответ Ронкони лишь грустно улыбнулся. Он все еще держал мою руку, поэтому мне пришлось сказать: «Отпусти-ка меня», — и бегом догонять свою колонну, которая как раз проходила мимо директрисы. Мартинелли, оказавшись напротив, чуть не прожег ее глазами, широко раскрытыми и сияющими как звезды; и даже Криппе удалось каким-то непостижимым образом поднять веки, которые, впрочем, тут же упали на место, как только синьора директор осталась позади. В том, что в этот момент он снова заснул, не было никаких сомнений: после команды «Стой!» он не остановился, как все остальные, а продолжил гордо шагать по направлению к стене.
Директриса одобряюще похлопала меня по плечу, как старый генерал — командира полка.
— Но, — сказала она, — вот тот мальчик пусть лучше не участвует больше в парадах.
Я попрощался с ней и вернулся к Ронкони, но промолчал о ее словах.
— Что сказала синьора директор?
— Нам пора в класс, Ронкони.
Уроков в тот день больше не было: разве можно было заставить их усидеть на месте — тридцать пять мальчишек, взбудораженных звуками барабанов и горна? Разве можно было успокоить Мартинелли, которого похвалила сама синьора директор, — лучшего участника парада?! Пока они галдели, я тихо поговорил с Ронкони, пытаясь убедить его, что ему не нужно так много читать и заниматься.
— Не стоит тебе думать обо всех этих вещах. Даже взрослые об этом не думают. Даже я не думаю, хоть я и учитель. Я по твоим сочинениям вижу, что тебе очень одиноко… тебе нужен друг, Ронкони. Чтобы проводить с ним время, играть… Мартинелли, например. Почему ты не играешь с Мартинелли?
— Мартинелли вообще ни о чем не думает, синьор учитель. Да и потом, он со мной играть не хочет, говорит, что я ненормальный…
— Мартинелли, поди-ка сюда. Почему ты не играешь с Ронкони?
— Потому что он ненормальный, синьор учитель. Он и дома занимается все время.
Мартинелли смотрит на меня возмущенно.
— Я не хочу стать таким же. Он мне такие вещи говорит, которых я вообще не понимаю. Вот недавно, в саду — мы там цветы рвали, чтобы потом букетов из них наделать и вам принести, — он сорвал один цветок всего, малюсенький такой, и сказал, что это все равно, что много цветов.
С этими словами он чуть ли не со страхом взглянул на Ронкони и вернулся за свою парту, чтобы продолжить прерванный разговор про войну, время от времени показывая, как надо целиться во врагов из ружья.
— Ронкони, сейчас весна, и тебе обязательно нужно побольше гулять.
— Синьор учитель, я весной себя хуже чувствую.
Тут в дверь постучали, и в ней показался вахтер:
— Завтра утром, в десять, придет с проверкой синьор инспектор.
Отважные герои разом притихли.
— Матерь Божья, — произнес, воздев руки к небу, Леонарди, маленький мальчик в очках, — пусть он меня не спросит, и я обещаю тебе, что не буду есть черешню целую неделю!
— Пускай приходит! — закричал Мартинелли, но я посмотрел на него так, что он тут же запнулся и опустил глаза.
Он понял, что означал мой взгляд.
«Ты, Мартинелли, завтра не придешь. Ты завтра, ровно в десять, когда сюда явится инспектор, будешь ходить по саду и собирать для меня огромный букет цветов…
Везет тебе, ты-то можешь это себе позволить… А мне нужно будет сидеть здесь, показывать инспектору журнал, отчитываться по пройденной программе…
— Синьор учитель, — скажет он, — вы укладываетесь в программу? Вы уже проходили чередование в корне глаголов?
— Разумеется, синьор инспектор, — отвечу я и бессовестно солгу. — Мы прошли все неправильные глаголы, так что если вы хотите спросить моих ребят…»
Да уж, для учителя, пожалуй, нет момента ужаснее, чем этот: может быть, инспектор, удовлетворенный ответом, никого не будет спрашивать, и тогда мое остановившееся сердце снова начнет биться, как вчерашние барабаны во дворе, но он может и сказать:
— Что ж, послушаем-ка вот того маленького мальчика в очках, с первого ряда. Тебя как зовут, мальчик?
— Леонарди Альберто.
— Молодец. Ты что-нибудь можешь мне сказать о чередовании?
— Нет, синьор инспектор, мы такого еще не проходили…
И тогда мне наступит конец. Инспектор нахмурит брови и уйдет, не сказав ни слова, а через какое-то, короткое, думаю, время, вахтер постучит в дверь и, просунув в щель нос, скажет не без ехидства:
— Синьор учитель, вас вызывают к директору.
Дело в том, что чередование я еще даже не начинал объяснять. Я вообще был далеко не самым прилежным учителем, который день за днем идет точно по программе, отнюдь: я то объяснял что-нибудь из грамматики, то разговаривал о цветах, а иногда рассказывал о Фурио Камилло, спасшем Рим от галлов, примчавшись верхом на белом коне как раз в тот момент, когда ненавистный враг Рима, Бренно, возгласил: «Смерть побежденным!» И мои мальчишки начинали аплодировать и расспрашивали о белом коне Камилло:
— Синьор учитель, а он был большой? А бегал очень быстро?
— Быстрее ветра, — отвечал я, — быстрее ветра.
И тоже рисовал в воображении этого коня. Кто знает, может, именно на таком коне Камилло и освободил Рим.
Я смотрел на Ронкони, тот улыбался, глядя на меня, и тогда я стеснялся немного своих страстных речей: я казался себе перед ним мальчишкой и опускал глаза под его взглядом.
— Ребята, — сказал я как можно более серьезным тоном, стараясь казаться спокойным и невозмутимым, — завтра утром придет синьор инспектор и, возможно, спросит у вас чередование в корне глаголов… Я согласен, что вы совершенно не обязаны этого знать, потому что я вам этого еще не объяснял… Но давайте попробуем, может, вы все-таки что-нибудь знаете? Вот ты, Леонарди, если, например, тебе синьор инспектор скажет завтра: «Леонарди, проспрягай мне глагол „будить“», — что ты ему скажешь? Ну, давай просто представим…
— Я будю, — начал Леонарди с самым что ни на есть серьезным видом, — ты будишь, он будит…
На следующее утро все, кроме Мартинелли, ждали прихода инспектора.
В полной тишине. У меня не хватало духа произнести ни слова.
Ронкони был еще бледнее обычного, под глазами у него были синяки, голова еще больше наклонена вправо. Казалось, он прекрасно понимал, как мне страшно, и хотел подбодрить меня взглядом: «Не бойтесь, синьор учитель, увидите — всё обойдется!»
Криппа, как всегда, спал: чтобы разбудить его, нужны были бы трубы и барабаны, визита инспектора явно не было достаточно. Инспектор вошел в класс ровно в десять. Я показал ему журнал, подробно доложил о пройденной программе, задал пару вопросов своим ученикам, на которые они, разумеется, ответили не раздумывая, и все шло очень даже хорошо.
У некоторых на лицах уже начали появляться улыбки, лица стали менее бледными, Леонарди с его «будю» я посадил на самую последнюю парту, приказав не высовываться, и он начал уже потихоньку из-за нее выглядывать, поблескивая очками.
И тут, в последний момент, когда я уже был уверен, что он вот-вот распрощается и уйдет восвояси, инспектор, кашлянув, спросил:
— А как насчет чередования? Вы же его, конечно, уже проходили?
— Конечно, синьор инспектор, я не отстаю от программы.
— Прекрасно, прекрасно, ну что ж, вы хотите сами проверить кого-нибудь из учеников, или я проверю?
— Как хотите, синьор инспектор, мне все равно.
— Тогда давайте вы.
Я обвел взглядом класс и среди всех объятых ужасом физиономий увидел маленькую, спокойную и улыбающуюся мордашку Ронкони.
Темные круги под его глазами означали: «Я готовился всю ночь, синьор учитель. Эти неправильные глаголы я все назубок знаю, спрашивайте, можно даже самые сложные…»
Он все проспрягал правильно, и даже инспектор, очень довольный, задал ему пару вопросов.
— Молодец, молодец, Ронкони. И вы тоже молодец, синьор учитель. А вы, ребята, должны слушаться вашего учителя и гордиться им: такой молодой, а преподает уже не хуже старых учителей. Представляю, синьор учитель, как непросто вам пришлось, чтобы заставить их так хорошо выучить неправильные глаголы.
— Синьор учитель уже целых три месяца нам их объясняет, — раздался тоненький голосок Ронкони.
— Все остальные тоже, разумеется, так же хорошо знают глаголы, как и Ронкони…
— Разумеется, синьор инспектор, если вы хотите проверить…
— Нет, нет, хватит. Вы действительно молодец, синьор учитель. Мое почтение. До свидания, ребята, и поберегите своего учителя, он изо всех сил старается воспитать из вас порядочных людей…
Он вышел, преисполненный энтузиазма, оставив после себя тишину, которая, казалось, не закончится никогда. Я смотрел на Ронкони, и мне так много хотелось сказать ему, но я не мог…
Эх, если бы Мартинелли был в классе, он бы понял, что Ронкони совсем не ненормальный…
— Ронкони, — спросил я, — ты устал?
— Как обычно, синьор учитель…
У ворот школы ко мне подошла его бабушка:
— Он всю ночь просидел над книгами, синьор учитель. Скажите ему, умоляю, чтобы он так много не учился… Какая такая нужда ему была всю ночь сидеть?
— Ронкони, ты завтра оставайся дома. Я тебя сам навещу, после уроков.
— Синьор учитель, я завтра приду, я, пока смогу, приду.
— Не говори так, не говори… — вздыхая, причитала бабушка, и они снова ушли вместе: она — облокотившись на его худенькое плечо, легко-легко, почти невесомо, а он — все равно сгибаясь под ее весом.
Еще несколько дней внимательные глаза Ронкони смотрели на меня в классе. Но в то утро, когда, проверяя присутствующих, я назвал фамилию Ронкони и не услышал в ответ его тоненький голосок: «Здесь, синьор учитель!» — я понял, что в школу он больше не придет. Ребята тоже это поняли.
— Синьор учитель, те цветы, что я вам принес… — начал было Мартинелли…
— Я отнесу их Ронкони, хорошо. Я пойду к нему после уроков.
Ронкони лежал в небольшой кроватке. Бабушка подошла ко мне поближе:
— Он меня опять про небо спрашивал, синьор учитель.
— Ронкони…
Его руки лежали поверх одеяла, легкие, как пушинки.
— Синьор учитель, не суждено мне носить рюкзак. Вы скажите Мартинелли…
— Он просил тебе передать вот эти цветы…
—.. что я его люблю, хоть он и считает меня сумасшедшим. Скажите, пусть он бегает, пусть собирает много цветов, и марширует перед директором, и слишком сильно не учится. И пусть вспоминает меня иногда… А я все неправильные глаголы знаю, синьор учитель: я бужу, ты будишь, он будит…
Бабушка беззвучно плакала в углу, чтобы ее не услышали.
Но Ронкони, похоже, не боялся.
— Ну, пока, Ронкони, выздоравливай. Я завтра к тебя зайду…
И на следующий день ранним утром, перед школой, я снова пришел.
В класс я вошел с небольшим опозданием — мальчишки уже сидели на своих местах. Они поняли всё без слов. Мартинелли, каждое утро приносивший охапку цветов, в этот раз принес всего один цветок. Он положил его на пустое место рядом с собой.
— Он не был ненормальным, синьор учитель. Букет цветов или один только — это одно и то же.
Прошли месяцы, и наступил конец учебного года.
И вот он, последний день школы — день, когда раздают табели и медали.
— Мартинелли! Переведен.
Он, конечно, не знает, что я перевел его отнюдь не за учебу и хорошее поведение, а за тот цветок, что он положил на пустой стул.
— Криппа! Переведен.
Он спит, так что не узнает об этом.
— Леонарди, в октябре итальянский, не забудь: я будю, ты будишь… А теперь медали. Серебряная медаль самому лучшему ученику, тому, кто больше всего ее заслуживает… Я тут кое-кого пригласил, ребята…
Я открыл дверь и позвал щуплую старушку.
— Вы не против, если серебряную медаль мы отдадим бабушке Ронкони? Возьмите, синьора, мы все очень любили вашего внука…
— А теперь, ребята, выходим. До свидания, до свидания, увидимся в октябре! В пятом ты будешь капитаном команды, Мартинелли.
Класс опустел. Остался один только спящий Криппа.