Глава V. Человек в капиталистическом обществе

Структура капитализма

В. Общество XX века

2. Характерологические изменения


...
б. Отчуждение

Предшествующее рассмотрение процесса сведения всего к абстракциям подводит к главному итогу того воздействия, которое оказывает капитализм на личность, – к явлению отчуждения.

Под отчуждением понимается такой способ восприятия, при котором человек ощущает себя как нечто чуждое. Он становится как бы отстраненным от самого себя. Он не чувствует себя центром своего мира, движителем своих собственных действий, напротив, он находится во власти своих поступков и их последствий, подчиняется или даже поклоняется им. Отчужденный человек утратил связь с самим собой, как и со всеми другими людьми. Он воспринимает себя, равно как и других, подобно тому как воспринимают вещи — при помощи чувств и здравого смысла, но в то же время без продуктивной связи с самим собой и внешним миром.

В прежние времена слово «отчуждение» употреблялось, когда речь шла о душевнобольном человеке; aliéпé по-французски, alienado по-испански — так в прошлом называли человека с нарушением психики, на самом деле совершенно отчужденного. (В английском языке словом alienist до сих пор называют врачей, лечащих душевнобольных.)

В прошлом веке Гегель[152] и Маркс пользовались словом «отчуждение», имея в виду не состояние умопомешательства, а менее тяжелую форму самоотстраненности, которая, позволяя человеку поступать разумно в практических делах, представляет собой тем не менее одну из наиболее тяжелых форм социально заданной ущербности. Маркс в своей системе называет отчуждением такое состояние, при котором «собственная деятельность человека становится для него чуждой, противостоящей ему силой, которая угнетает его, вместо того чтобы он господствовал над ней»[153].

Однако, хотя слово «отчуждение» стали употреблять в таком общем смысле недавно, само понятие возникло гораздо раньше; оно аналогично тому, что пророки Ветхого Завета называли идолопоклонством. Мы лучше сможем понять, что такое «отчуждение», если рассмотрим сначала значение слова «идолопоклонство».

Пророки монотеизма осуждали языческие религии за идолопоклонство главным образом не потому, что они предписывали поклонение не одному, а нескольким богам. Основное различие между моно– и политеизмом заключается не в количестве богов, а в факте самоотчуждения. Человек тратит свою энергию и художественные способности на сооружение идола, а затем поклоняется этому идолу, представляющему собой не что иное, как результат его собственных человеческих усилий. Его жизненные силы перелились в «вещь», которая, превратившись в идола, воспринимается не как результат его собственных созидательных усилий, а как нечто отдельное от него, возвышающееся над ним и противостоящее ему, вещь, которой он поклоняется и подчиняется. Как говорит пророк Осия, «Ассур не будет уже спасать нас; не станем садиться на коня и не будем более говорить изделию рук наших: “боги наши”; потому что у Тебя милосердие для сирот» (14: 4). Идолопоклонник преклоняется перед творением своих собственных рук. Идол представляет в отчужденной форме его собственные жизненные силы.

В противоположность этому принцип монотеизма утверждает, что человек безграничен, что у него нет ни одного частичного свойства, которому можно придать характер самостоятельно существующего целого. В монотеистическом понимании Бог непознаваем и неопределим; Бог — не вещь. Если человек создан по образу и подобию Божию, то он должен быть носителем бесчисленного множества свойств. В идолопоклонстве человек склоняется перед отражением своего собственного отдельно взятого свойства и подчиняется ему. Он не ощущает себя центром, из которого исходят активные деяния любви и разума. Точно так же, как и его боги, он сам и его ближний тоже становятся вещами. «Идолы язычников — серебро и золото, дело рук человеческих. Есть у них уста, но не говорят; есть у них глаза, но не видят; есть у них уши, но не слышат, и нет дыхания в устах их. Подобны им будут делающий их и всякий, кто надеется на них» (Пс. 134: 15–18).

Монотеистические религии в значительной степени сами выродились в идолопоклонство. Человек переносит на Бога силу своей любви и своего разума; он не чувствует себя больше обладателем этих сил, – и вот он молит Бога вернуть ему частичку того, что он, человек, спроецировал на Него. В эпоху раннего протестантизма и кальвинизма считалась обязательной такая религиозная установка, при которой человек должен был чувствовать себя опустошенным и убогим и уповать на милость Господню, т. е. надеяться на то, что Бог, быть может, возвратит ему часть его собственных свойств, которые человек сам же вложил в Бога.

В этом смысле каждое проявление смиренного поклонения — это акт отчуждения и идолопоклонства. То, что обычно называют «любовью», – нередко всего лишь почти тождественное идолопоклонству явление отчуждения с той только разницей, что объектом подобного поклонения служит не Бог, не идол, а другая личность. При этом типе подчинения любящий человек переносит на другого всю свою любовь, силу, свои мысли и воспринимает любимого как существо высшее, находя удовлетворение в полном подчинении и преклонении. Это означает его неспособность не только воспринимать любимого человека как человеческое существо в его или ее истинной сущности, но и ощущать полностью свою собственную сущность как носителя созидательных человеческих сил. Как и в случае религиозного идолопоклонства, он переносит все богатство своей личности на другого человека и теперь уже воспринимает это богатство не как свое собственное, а как нечто отчужденное от себя и вложенное в кого-то другого; обрести связь с этим богатством он может, только подчинившись другому человеку или растворившись в нем. Это же явление наблюдается в случае раболепного подчинения политическому лидеру или государству. На самом деле и вождь, и государство есть то, что они есть, лишь с согласия руководимых ими. Но они превращаются в идолов, когда человек переносит на них все свои силы и поклоняется им, надеясь с помощью покорности и почитания вновь обрести частицу своих же сил.

Теория государства Руссо, как и современный тоталитаризм, предполагает, что индивид отказывается от своих собственных прав и передает их государству как верховному властителю. При фашизме и сталинизме абсолютно отчужденный индивид преклоняется перед алтарем идола, и при этом не так уж важно, под каким названием известен этот идол: государство, класс, коллектив или что-то другое.

Мы можем говорить об идолопоклонстве и отчуждении, присущим отношению не только к другим людям, но и к самому себе в том случае, если человек находится во власти иррациональных страстей. Человек, движимый главным образом жаждой власти, уже не воспринимает себя во всем богатстве и во всей безграничности человеческого существа; он становится рабом своего частичного, проецируемого на внешние цели стремления, которым он «одержим». Человек, предающийся исключительно страсти к деньгам, охвачен этим своим стремлением; деньги — идол, которому он поклоняется как воплощению одной отдельно взятой собственной силы и его неудержимой тяги к ней. В этом смысле невротик — это отчужденная личность. Его действия не являются его собственными; хотя он и питает иллюзию, будто делает то, что он хочет, в действительности им движут силы, отделенные от его Я, действующие за его спиной; он — чужой самому себе, подобно тому как чужд ему его ближний. Он воспринимает другого человека и самого себя не такими, каковы они в действительности, его восприятие искажено неосознаваемыми им силами, действующими в нем. Душевнобольной — это человек, абсолютно отчужденный; он полностью перестал ощущать себя средоточием своего собственного восприятия; он утратил чувство самости.

Процесс отчуждения — вот то общее, что присуще всем этим явлениям: поклонению идолам, идолопоклонническому почитанию Бога и идолопоклоннической любви к человеку, поклонению политическому лидеру или государству, а также идолопоклонническому преклонению перед конкретными воплощениями иррациональных устремлений. Дело в том, что человек ощущает себя не активным носителем собственных сил и богатства личности, но лишенной индивидуальных качеств «вещью», зависимой от внешних для нее сил, на которые он перенес свою жизненную субстанцию.

Как показывают рассуждения об идолопоклонстве, отчуждение — явление отнюдь не новое. Попытка сделать краткий обзор истории отчуждения увела бы нас далеко за пределы настоящей книги. Достаточно сказать, что, по всей видимости, в разных культурах отчуждение различно как по характерным для них сферам, подвергающимся отчуждению, так и по полноте и завершенности процесса.

Отчуждение, каким мы видим его в современном обществе, носит почти всеобщий характер; оно пронизывает отношение человека к своей работе, к потребляемым им вещам, к государству, к своим ближним и к самому себе. Человек создал мир рукотворных вещей, какого никогда не существовало прежде. Он разработал сложное общественное устройство, чтобы управлять созданным им техническим механизмом. Однако все созданное им возвышается и главенствует над ним. Он чувствует себя не творцом и высшей руководящей инстанцией, а слугой Голема[154], сделанного его руками. Чем могущественнее и грандиознее высвобождаемые им силы, тем более бессильным он чувствует себя как человеческое существо. Он противостоит себе и своим собственным силам, воплощенным в созданных им вещах и отчужденным от него. Он больше не принадлежит себе, а находится во власти собственного творения. Он соорудил золотого тельца и говорит: «Вот ваши боги, которые вывели вас из Египта».

Ну, а что происходит с рабочим? Вот слова вдумчивого и добросовестного наблюдателя функционирования индустрии: «…в промышленности человек становится экономическим атомом, пляшущим под дудку атомизированного управления. Вот твое место, вот так ты будешь сидеть, твои руки будут перемещаться на X дюймов по траектории, радиус которой равен Y, и все движение займет у тебя столько-то долей минуты.

Труд становится все более однообразным и не требующим работы мысли, так как плановики, специалисты до мельчайших подробностей рассчитали движения рабочего, и вооруженный научными данными управленческий персонал содействуют тому, чтобы лишить рабочего возможности думать и свободно действовать. Все живое отвергается; нет хода потребности руководить, созидательности, любознательности и независимости мышления, и результат — неизбежный результат всего этого — отступление или борьба рабочего, безразличие или разрушительность, психическая деградация»[155]. Действиям администратора также присуще отчуждение. Правда, он руководит целым, а не частью, но и он отчужден от результата своего труда как чего-то конкретного и полезного. Его задача — найти выгодное помещение чужого капитала, хотя по сравнению с прежним типом управляющего-владельца современный управленческий аппарат гораздо меньше заинтересован в размере прибыли, которую надо выплачивать акционерам в виде дивидендов, чем в успешной работе и расширении предприятия. Характерно, что внутри управленческого аппарата те, кто занимается вопросами трудовых отношений и заработной платы, т. е. манипулирует людьми, вообще приобретают все большее значение по сравнению с теми, кто заведует технической стороной производства.

Подобно рабочему и любому другому человеку, администратор имеет дело с безликими гигантами: с колоссальным конкурирующим предприятием, с огромным внутренним и мировым рынками, с многотысячным потребителем, которого надо ублажать и с которым надо умело обращаться; с мощными профсоюзами и могущественным правительством. Все эти гиганты живут как бы своей собственной жизнью.

Они определяют деятельность менеджера, они же направляют деятельность рабочих и служащих.

Проблема администратора раскрывает одно из наиболее важных явлений отчужденной культуры — явление бюрократизации. Бюрократия руководит и крупным бизнесом, и правительственной администрацией. Бюрократы — специалисты в области управления вещами и людьми. Вследствие огромного аппарата, подлежащего управлению, все явления сводятся к абстракциям, и возникает полное отчуждение в отношении бюрократов к индивиду. Люди, подлежащие управлению, являются для бюрократов объектами, к которым они относятся и без любви, и без ненависти — абсолютно безлично; администратор-бюрократ не имеет права на чувства, когда речь идет о его профессиональной деятельности; он должен манипулировать людьми так, как если бы это были цифры или вещи. Управляющие-бюрократы необходимы в связи с огромными масштабами организации и высшей степенью разделения труда, не позволяющей отдельному индивиду видеть целое, а также в связи с тем, что отсутствует органическое, спонтанное сотрудничество между различными индивидами или группами, занятыми в промышленности. Без бюрократов предприятие в скором времени потерпело бы крах, так как никто не знал бы секрета, заставляющего его функционировать. Бюрократы незаменимы так же, как и тонны бумаги, расходуемые под их руководством. Бюрократов и почитают почти как богов именно потому, что все с ощущением бессилия осознают их жизненно важную роль. Люди чувствуют, что, если бы не бюрократы, все распалось бы на части и мы умерли бы от голода. В то время как в средневековом мире руководителей считали представителями установленного Богом порядка, в современном капиталистическом обществе роль бюрократа едва ли менее священна, так как он необходим для выживания всего целого.

Глубокое определение бюрократа дал Маркс, сказав, что бюрократ относится к миру всего лишь как к объекту своей деятельности. Интересно отметить, что дух бюрократизма проник не только в бизнес и правительственную администрацию, но и в профсоюзы, а также в крупные демократические социалистические партии в Англии, Германии и Франции. Не осталась в стороне и Россия, где обюрократившиеся администраторы и присущий им дух отчуждения подчинили себе страну. При определенных условиях Россия, быть может, и могла бы обойтись без террора, но она не смогла бы существовать без системы тотальной бюрократизации, т. е. без отчуждения[156].

А какова позиция владельца предприятия — капиталиста? Мелкий предприниматель находится, по всей видимости, в том же положении, что и его предшественник лет сто назад. Он владеет и управляет своим небольшим предприятием, имеет дело с коммерческой и производственной деятельностью в целом и находится в личном контакте со своими рабочими и служащими. Но он совсем не так свободен, как был его дед, занимавшийся тем же самым бизнесом, потому что во всех иных экономических и социальных аспектах его жизнь протекает в отчужденном мире и к тому же постоянное давление на него более крупных конкурентов все усиливается.

Однако в современной экономике все большее значение приобретают крупный бизнес, большие корпорации. Это очень четко и сжато сформулировал Друкер[157]. «Словом, именно крупная корпорация — особая форма организации Большого Бизнеса в экономике свободного предпринимательства, возникшая как представительный и определяющий социально-экономический институт, служит примером и определяет поведение всех, даже владельца табачной лавки, никогда не имевшего акций, и его посыльного, в жизни не бывавшего на фабрике. Таким образом, организационная структура Большого Бизнеса, заводская технология массового производства и та степень, в которой наши социальные верования и чаяния реализуются в крупных корпорациях и с их помощью, – вот что определяет характер нашего общества и служит образцом для него»[158].

Каково же тогда отношение «владельца» крупной корпорации к «своей» собственности? Оно характеризуется почти полным отчуждением. Его собственность заключается в листе бумаги, представляющем определенную сумму денег, подверженную колебаниям; он не несет никакой ответственности за предприятие и конкретно никак не связан с ним. Это отношение отчуждения с предельной ясностью изображено в описании отношения акционера к предприятию, приведенном в работе Берля и Минза[159].

Другая важная сторона отчужденного положения акционера — это его управление своим предприятием. Юридически управляют предприятием акционеры, т. е. они избирают правление, подобно тому как народ в демократическом обществе выбирает своих представителей. Фактически же они руководят лишь в очень незначительной степени, поскольку доля акций каждого индивида так ничтожно мала, что он не заинтересован в посещении собраний и активном участии в них. Берль и Минз различают пять главных видов управления: «1) управление в случае почти полного совпадения управляющих с собственниками; 2) управление большинства; 3) управление посредством правового механизма, функционирующего без участия большинства; 4) управление меньшинства; 5) управление администрации»[160]. Из этих пяти видов управления первые два, характеризуемые частным владением или собственностью большинства, имеют место лишь в 6 % (от объема капитала) из 200 крупнейших компаний (данные, примерно, на 1930 г.), тогда как в остальных 94 % руководство осуществляется либо правлением, либо посредством правового механизма, вовлекающего лишь небольшую часть собственников, либо меньшинством акционеров[161]. В классическом труде Берля и Минза чрезвычайно интересно описано, как без всякого насилия, обмана или нарушения закона достигается такое чудо.

Процесс потребления отличается той же отчужденностью, что и процесс производства. Прежде всего, мы приобретаем вещи за деньги, мы к такому положению привыкли и принимаем его как должное. Однако на самом деле это весьма своеобразный способ приобретения вещей. Деньги представляют в абстрактной форме труд и затраченные усилия, это необязательно мой труд и мое усилие, так как я могу получить деньги по наследству, благодаря мошенничеству, везению или любым другим путем. Но даже если они достались мне благодаря моему собственному усилию (забудем на минуту, что мое усилие могло не принести мне денег, если бы я не нанимал людей), я приобрел их особым образом, при помощи усилия определенного рода, соответствующего моим умениям и способностям; когда же я трачу деньги, они превращаются в абстрактную форму труда и могут быть обменены на все что угодно. Раз я располагаю деньгами, то для приобретения от меня не требуется ни усилий, ни особого интереса. Если у меня есть деньги, я могу купить прекрасную картину, даже если я ничего не смыслю в искусстве; я могу купить лучший фонограф, пусть даже я не разбираюсь в музыке; я могу купить библиотеку, хотя она мне нужна только для престижа. Я имею возможность за деньги приобрести образование, хотя бы оно и было мне ни к чему, – разве что как дополнительное достоинство в глазах общества. Я могу даже уничтожить купленную картину или книги — ничего плохого со мной не случится, не считая потери денег. Одно лишь обладание деньгами дает мне право приобретать и делать с моими приобретениями все, что мне заблагорассудится. При человеческом способе приобретения нужно было бы приложить усилия, качественно соразмерные тому, что я приобретаю. Приобретение хлеба и одежды зависело бы от единственного основания — что человек живет; приобретение книг и картин — от моего стремления понять их и от моей способности пользоваться ими. Мы не станем здесь обсуждать, как этот принцип можно было бы применить на практике. Для нас важно другое: способ приобретения вещей отделен от способа их использования.

Маркс великолепно описал отчуждающую функцию денег в процессе приобретения и потребления: «Деньги… превращают действительные человеческие и природные сущностные силы в чисто абстрактные представления и потому в несовершенства… с другой стороны, превращают действительные несовершенства и химеры… лишь в воображении индивида существующие… в действительные сущностные силы… Они превращают… добродетель в порок, порок в добродетель, раба в господина, господина в раба, глупость в ум, ум в глупость… Кто может купить храбрость, тот храбр, хотя бы он и был трусом… Предположи теперь человека как человека и его отношение к миру как человеческое отношение: в таком случае ты сможешь любовь обменивать только на любовь, доверие только на доверие и т. д. Если ты хочешь наслаждаться искусством, то ты должен быть художественно образованным человеком. Если ты хочешь оказывать влияние на других людей, то ты должен быть человеком, действительно стимулирующим и двигающим вперед других людей. Каждое из твоих отношений к человеку и к природе должно быть определенным, соответствующим объекту твоей воли проявлением твоей действительной индивидуальной жизни. Если ты любишь, не вызывая взаимности, т. е. если твоя любовь как любовь не порождает ответной любви, если ты своим жизненным проявлением в качестве любящего человека не делаешь себя человеком любимым, то твоя любовь бессильна, и она — несчастье»[162].

Но, оставив в стороне способ приобретения, давайте посмотрим, как мы используем вещи после того, как их приобрели. О многих вещах можно сказать, что мы даже не делаем вид, будто пользуемся ими. Мы приобретаем их, чтобы иметь. Мы удовлетворяемся не приносящим пользы обладанием. Дорогой обеденный сервиз или хрустальная ваза, которыми мы никогда не пользуемся из опасения разбить их, большой особняк со множеством неиспользуемых комнат, ненужные машины и слуги, как и безобразные безделушки в семействе из нижних слоев среднего класса, – таковы многочисленные примеры удовольствия, находимого не в использовании, а в обладании. Однако удовольствие от самого по себе обладания было более заметно в XIX в.; в наши дни люди большей частью удовлетворены обладанием вещами, предназначенными скорее для пользования, нежели для хранения. Это не меняет, однако, того обстоятельства, что даже в удовольствии от вещей, предназначенных для пользования, первостепенное значение имеет удовлетворение, даваемое престижем. Машина, холодильник, телевизор нужны не только ради действительной необходимости, но и для виду. Они придают определенный статус своему владельцу.

Как же мы используем приобретаемые нами вещи? Начнем с продуктов питания и напитков. Мы едим безвкусный и непитательный хлеб, потому что, будучи таким белым и «свежим», он связывается в нашем представлении с изобилием и превосходством. Мы фактически «поглощаем» плод нашего воображения, утратив связь с реальным продуктом, потребляемым нами. Наш вкус, наше тело исключены из акта потребления, хотя они изначально связаны друг с другом. Мы «пьем» ярлыки. С бутылкой «кока-колы» мы выпиваем рекламное изображение пьющих этот напиток симпатичных мальчика и девочки, выпиваем девиз «Короткий освежающий перерыв», выпиваем знаменитую американскую привычку. Меньше всего участвует в этом наш вкус. Такое положение усугубляется еще больше, когда дело доходит до потребления вещей, все содержание которых заключается главным образом в созданном рекламой вымысле типа «здорового» мыла или «здоровой» зубной пасты.

Я мог бы приводить подобные примеры до бесконечности. Однако нет нужды муссировать этот вопрос, поскольку каждый может вспомнить столько же примеров, сколько и я. Я хочу лишь подчеркнуть заложенный здесь принцип: акт потребления должен быть конкретным человеческим актом, в котором участвуют наши чувства, физические потребности, наш эстетический вкус, – другими словами, в который вовлечены мы сами как конкретные человеческие существа со своими ощущениями, чувствами, оценками; акт потребления должен быть значимым творческим человеческим переживанием. В нашей культуре это присутствует лишь в малой степени. У нас потребление представляет собой главным образом удовлетворение искусственно подогреваемой игры воображения, фантастическое представление, отчужденное от нашей конкретной подлинной сущности.

Нужно подчеркнуть еще один аспект отчуждения от потребляемых нами вещей. Нас окружают вещи, природа и происхождение которых нам совершенно не известны. Телефон, радио, фонограф и другая сложная техника для нас почти столь же непостижимы, как были бы для человека примитивной культуры; мы умеем пользоваться ими, т. е. знаем, какую кнопку надо нажать, но мы не знаем принципа их действия, имея об их устройстве лишь самые смутные представления, полученные когда-то в школе. Но нам почти так же чужды и вещи более простые и обиходные. Мы не знаем, как пекут хлеб, ткут материю, как делают стол или изготовляют стекло. Мы потребляем — как и производим — без конкретной связи с объектами, с которыми имеем дело. Мы живем в мире вещей, и единственное, что связывает нас с ними, это то, что мы знаем, как с этими вещами обращаться или как их потреблять.

Наш способ потребления неизбежно приводит к тому, что мы никогда не бываем удовлетворены, поскольку потребителем реальной конкретной вещи является вовсе не наша реальная, конкретная личность. Таким образом мы развиваем постоянно увеличивающуюся потребность во все большем количестве вещей и во все большем потреблении. Правда, до тех пор пока жизненный уровень населения не обеспечивает человеку достойного существования, потребность в увеличении потребления естественна. Правда и то, что вполне оправдана потребность в увеличении потребления по мере культурного развития человека в связи с тем, что у него появляются все более высокие запросы: ему нужно лучше питаться, ему нужны предметы, доставляющие эстетическое наслаждение, книги и т. д. Однако наша неудержимая страсть к потреблению утратила всякую связь с истинными потребностями человека. Первоначально считалось, что идея потребления вещей в бо́льшем количестве и лучшего качества должна обеспечить человеку более счастливую жизнь, удовлетворяющую его запросы. Потребление было средством для достижения цели, т. е. счастья. Теперь оно превратилось в самоцель. Постоянный рост запросов заставляет нас прилагать все больше и больше усилий, ставит нас в зависимость от наших потребностей, от людей и организаций, помогающих нам получить желаемое. «Каждый человек старается пробудить в другом какую-нибудь новую потребность, чтобы… поставить его в новую зависимость и толкнуть его к новому виду наслаждения, а тем самым и к экономическому разорению… Вместе с ростом массы предметов растет царство чуждых сущностей, под игом которых находится человек…»[163].

В наши дни человек зачарован возможностью покупать большее количество лучших, а главное, новых вещей. Он испытывает потребительский голод. Акт покупки и потребления стал противоречащей здравому смыслу, принудительной целью, так как он является самоцелью, имея отдаленное отношение к использованию покупаемых и потребляемых вещей и к удовольствию от них. Каждый мечтает купить последнюю техническую новинку, последнюю появившуюся на рынке новейшую модель чего-нибудь, и в сравнении с этой мечтой действительное удовольствие от использования купленного отходит на второй план. Если бы современному человеку хватило смелости изложить свое представление о Царствии Небесном, то описанная им картина походила бы на самый большой в мире универмаг с выставленными новыми моделями вещей и техническими новинками, и тут же он сам «с мешком» денег, на которые он мог бы все это купить. И он бы слонялся, разинув рот, по этому раю образцов последнего слова техники и предметов потребления — при одном только условии, что там можно было бы покупать все новые и новые вещи, да, пожалуй, чтобы его ближние находились в чуть-чуть менее выгодном положении, чем он сам.

Весьма знаменательно, что глубокое изменение претерпела одна из прежних особенностей общества среднего класса — пристрастие к имуществу и собственности. При прежней установке существовало некое чувство любящего обладания, связывавшее человека с его собственностью. Она все больше нравилась ему. Он гордился ею. Он добросовестно заботился о ней, и ему было тяжело, когда в конце концов приходилось расставаться с этой собственностью ввиду того, что ее нельзя было больше использовать. В наше время от этого чувства собственности мало что осталось. Человек любит новизну купленной вещи, но готов изменить ей при появлении чего-то более нового.

Описывая то же изменение с позиций учения о характерах, я могу сослаться на изложенное выше относительно накопительской ориентации, преобладавшей в общей картине XIX в. В середине XX столетия она уступила место воспринимающей ориентации, цель которой — непрерывно получать, «впитывать», приобретать что-то новое, жить с постоянно раскрытым от удивления ртом, если так можно сказать. Воспринимающая ориентация сливается с рыночной, тогда как в XIX в. происходило слияние накопительской и эксплуататорской ориентации.

Отчужденное отношение к потреблению присуще не только нашему способу приобретения и потребления товаров, оно простирается гораздо дальше, определяя использование нами свободного времени. Да и чего еще следует ожидать? Как может человек активно и содержательно использовать свой досуг, если в процессе труда у него отсутствует непосредственная связь с тем, что он делает, если его приобретение и потребление товаров носит абстрактный и отчужденный характер? Он так и остается пассивным и отчужденным потребителем. Он «потребляет» спортивные игры, кинофильмы, газеты и журналы, книги, лекции, собрания, природные пейзажи так же отчужденно и абстрактно, как и купленные им предметы потребления. Он ни в чем не участвует активно, он хочет «вобрать в себя» все, чем можно обладать, и получить по возможности больше удовольствий, культуры и т. д. Фактически он не может свободно распоряжаться «своим» досугом; индустрия навязывает ему потребление его свободного времени, как и покупаемые им товары. Его вкус служит объектом манипуляций, он хочет видеть и слышать то, что его понуждают хотеть; развлечения, как и все прочее, – это индустрия: покупателя заставляют покупать удовольствие точно так же, как его вынуждают приобретать одежду и обувь. Стоимость удовольствия зависит от его успеха на рынке, а не от чего-то такого, что можно было бы измерить человеческими мерками.

Когда я читаю, любуюсь пейзажем, беседую с друзьями и т. д., в процессе любой творческой, спонтанной деятельности со мной что-то происходит. После этого переживания я уже не такой, каким был до него. Когда же я получаю удовольствие в отчужденной форме, со мной ничего не происходит; я потребил то или иное; ничто во мне не изменилось, и все, что осталось, – это воспоминания о том, что я сделал. К числу наиболее поразительных примеров подобного потребления удовольствий относится моментальная фотография, ставшая одним из наиболее значительных способов проведения досуга. Символичен рекламный девиз фирмы «Кодак», с 1889 г. немало способствовавшей распространению фотографии во всем мире: «Вы нажимаете на кнопку, а остальное делаем мы». Это одно из первых обращений к чувству «кнопочной» власти; вы ничего не делаете, вам не надо ничего знать, все делается за вас; нажать кнопку — вот все, что от вас требуется. И в самом деле, моментальная фотография стала одним из наиболее существенных выражений отчужденного зрительного восприятия, потребления в чистом виде. «Турист» с его камерой — яркий символ отчужденного отношения к миру. Постоянно занятый фотографированием, он сам фактически вообще ничего не видит, кроме как сквозь глазок фотоаппарата, выполняющего роль посредника. Камера видит за него, а результат доставившей ему «удовольствие» поездки — коллекция снимков, заменяющих впечатления, которые он мог бы получить, но не получил.

Человек отчужден не только от выполняемой им работы, а также от потребляемых им вещей и удовольствий, но и от общественных сил, определяющих и все наше общество, и жизнь каждого, живущего в нем.

Наша действительная беспомощность перед управляющими силами обнаруживается с большей отчетливостью во время экономических депрессий и войн, т. е. тех социальных катастроф, которые хотя и провозглашаются всякий раз прискорбными случайностями, но происходят каждый раз, когда появляется возможность для их возникновения. Создается впечатление, что эти общественные явления — скорее стихийные бедствия, чем то, чем они являются на самом деле, а именно событиями, совершаемыми людьми, только ненамеренно и неосознанно.

Анонимность социальных сил присуща структуре капиталистического способа производства.

В отличие от большинства других обществ, где социальные законы детально разработаны и базируются на политической власти или традиции, капитализм таких законов не имеет. Он основан на следующем принципе: если на рынке каждый будет стараться для себя, то это приведет к общему благу, а результатом будет не анархия, а порядок. Конечно же, существуют управляющие рынком экономические законы, но их влияние скрыто от поглощенного деятельностью индивида, занятого лишь своими частными интересами. Подобно женевскому кальвинисту, стремившемуся угадать, предопределено ему Богом спасение или нет, вы пытаетесь разгадать законы рынка. Но эти законы, как и Божья воля, неподвластны ни вашему влиянию, ни вашей воле.

Развитие капитализма в значительной мере доказало действенность этого принципа, и воистину чудо, что антагонистическое сотрудничество экономически автономных образований привело к процветающему и непрерывно развивающемуся обществу. Капиталистический способ производства и в самом деле благоприятствует политической свободе, тогда как в любом централизованно планируемом общественном устройстве существует опасность строгой политической регламентации и в конечном счете диктатуры. И хотя здесь не место обсуждать вопрос о том, существуют ли какие-то иные альтернативы помимо выбора между «свободным предпринимательством» и жесткой политической регламентацией, в данном контексте все же надо сказать следующее: сам факт, что нами управляют законы, которые мы не контролируем и даже не хотим контролировать, является одним из самых наглядных проявлений отчуждения. Мы проводим у себя экономические и социальные мероприятия — и в то же время энергично и вполне сознательно отказываемся нести ответственность, с надеждой или тревогой (в зависимости от обстоятельств) ожидая, что принесет «будущее». В управляющих нами законах воплощены наши же собственные действия, но эти законы выше нас, мы — их рабы. Гигантская государственная и экономическая система вышла из-под контроля человека. Она стала неуправляема, а ее руководители подобны человеку, скачущему на понесшей лошади: он горд, что ему удается удержаться в седле, хотя и бессилен управлять лошадью.

А каково отношение современного человека к своему ближнему? Оно представляет собой отношение двух абстракций, двух использующих друг друга живых машин. Работодатель использует тех, кого он нанимает, торговец использует своих покупателей. Каждый служит товаром для всех остальных; с ним всегда надо обращаться с известной долей дружелюбия, так как если он и не нужен в настоящий момент, то может понадобиться впоследствии. В наши дни в человеческих отношениях незаметно особой любви или ненависти. В них, скорее, присутствует внешнее дружелюбие и более чем показная вежливость, однако за этой видимостью скрываются холодность и безразличие. Имеет место и изрядная доля едва уловимого недоверия. Когда один человек говорит другому: «Поговори с Джоном Смитом, он хороший малый», – это служит заверением, направленным против обычного недоверия. Даже любовь и отношения между полами не стали здесь исключением. Произошедшая после Первой мировой войны великая сексуальная эмансипация представляла собой отчаянную попытку заменить глубокое чувство любви взаимным сексуальным удовольствием. Когда оказалось, что эта попытка закончилась неудачей, эротическая полярность полов была сведена к минимуму, а ее место заняло дружеское партнерство — «мини-союз», объединивший силы его участников для большей стойкости в повседневной жизненной борьбе, а также для избавления от присущего каждому чувства изоляции и одиночества.

Отчуждение между человеком и человеком ведет к утрате всеобщих и социальных уз, характерных как для средневекового общества, так и для большинства других докапиталистических обществ[164]. Современное общество состоит из «атомов» (если воспользоваться греческим эквивалентом слова «индивид») – мельчайших, отделенных друг от друга частиц, удерживаемых вместе эгоистическими интересами и необходимостью использовать друг друга. И тем не менее человек — существо общественное, испытывающее глубокую потребность делиться с другими, помогать им, ощущать себя членом группы. Что же стало с этими общественными устремлениями человека? Они проявляются в особой сфере общественной жизни, строго отделенной от жизни частной. В наших частных деловых отношениях с нашими ближними правит находящийся в вопиющем противоречии с христианским учением эгоистический принцип: «Каждый — за себя, Бог — за всех нас». Человеком движет эгоистический интерес, а не чувство солидарности с ближним и любовь к нему. Эти чувства могут утвердиться на втором плане, как частные проявления филантропии или доброты, но они не входят в состав основной структуры наших общественных отношений. Сфера нашей общественной жизни, где мы выступаем как граждане, обособлена от нашей частной жизни, в которой мы пребываем в качестве отдельных личностей. В социальной сфере государство служит воплощением нашего общественного существования; предполагается, что, как граждане, мы должны проявлять (и, как правило, мы действительно проявляем) сознание общественных обязанностей и социального долга. Мы платим налоги, голосуем, соблюдаем законы, а в случае войны готовы пожертвовать своей жизнью. Что может нагляднее продемонстрировать разделение частного и общественного существования, чем то обстоятельство, что тот самый человек, которому в голову не пришло бы потратить сотню долларов, чтобы помочь в беде другому, не знакомому ему человеку, не задумываясь, рискует своей жизнью ради того же самого незнакомца, случись им обоим оказаться на войне и в солдатской форме. Униформа служит воплощением нашей общественной природы, а штатский костюм — нашей эгоистической натуры.

Интересную иллюстрацию этого тезиса можно найти в последней работе С. А. Стауффера[165]. Отвечая на вопрос, обращенный к части населения, представляющей как бы срез американского общества: «Что вас больше всего беспокоит?» — значительное большинство отметило трудности личного порядка, экономические проблемы, здоровье и пр.; мировые проблемы, включая войну, тревожат всего лишь 8 %, а коммунистическая опасность или угроза гражданским свободам — 1 % опрошенных. Однако, с другой стороны, почти половина опрошенного населения считает коммунизм серьезной опасностью и допускает возможность войны в ближайшие два года. Тем не менее общественные проблемы не воспринимаются как личностные реалии, а следовательно, и не вызывают тревоги, невзирая на изрядную долю нетерпимости. Интересно отметить еще один момент: несмотря на то что почти все население верует в Бога, складывается впечатление, что едва ли кто-нибудь беспокоится о своей душе, ее спасении, о своем духовном развитии. Бог так же отчужден, как мир в целом. Озабоченность и тревогу вызывает частная, обособленная сфера жизни, а не общественная, всеобщая, связывающая нас с нашими собратьями.

Размежевание общества и политического государства привело к перенесению всех чувств, связанных с общественной жизнью, на государство, которое в результате этого становится идолом, силой, возвышающейся и главенствующей над человеком. Человек подчиняется государству как воплощению своих собственных социальных чувств, которым он поклоняется как силам, отчужденным от него. Как индивид, он страдает в своей частной жизни от изоляции и одиночества, являющихся неизбежным результатом этого разделения. Поклонение государству может прекратиться только в том случае, если человек вернет себе свои социальные силы и построит общество, в котором его общественные чувства не будут каким-то придатком к его частному существованию, но где его частное и общественное бытие будут составлять одно целое.

Что представляет собой отношение человека к самому себе? Это отношение я уже охарактеризовал в другой работе как «рыночную ориентацию»[166]. При такой ориентации человек ощущает себя вещью, которая должна найти удачное применение на рынке. Он не чувствует себя активным действующим лицом, носителем человеческих сил; он отчужден от них. Его цель — выгодно продать себя на рынке. Его чувство самости вытекает не из его деятельности в качестве любящего и мыслящего человека, а из его социально-экономической роли. Если бы вещи могли разговаривать, то на вопрос «Кто ты?» пишущая машинка ответила бы: «Я — пишущая машинка», автомобиль сказал бы: «Я — автомобиль» или более конкретно «Я — «форд» либо «бьюик», либо «кадиллак». Если же вы спрашиваете человека, кто он, он отвечает: «Я — фабрикант», «Я — служащий», «Я — доктор» или «Я — женатый человек» или «Я — отец двоих детей», и его ответ будет означать почти то же самое, что означал бы ответ говорящей вещи. Так уж он воспринимает себя: не человеком с его любовью, страхами, убеждениями и сомнениями, а чем-то абстрактным, отчужденным от своей подлинной сущности, выполняющим определенную функцию в социальной системе. Его самооценка зависит от того, насколько он преуспеет: может ли он удачно продать себя, может ли получить за себя больше того, с чего он начинал, удачлив ли он. Его тело, ум и душа составляют его капитал, а его жизненная задача — выгодно поместить этот капитал, извлечь выгоду из самого себя. Человеческие качества, такие, как дружелюбие, обходительность, доброта, превращаются в товары, в ценные атрибуты «личностного набора», способствующие получению более высокой цены на рынке личностей. Если человеку не удается выгодно «инвестировать» себя, он испытывает такое чувство, словно он — сама неудача; если он в этом преуспевает, то он — сам успех. Совершенно очевидно, что его самооценка постоянно зависит от посторонних факторов, от изменчивой оценки рынка, назначающего цену индивида так же, как он назначает цену товаров. Человек, подобно всем другим товарам, которые не удается выгодно продать на рынке, не имеет ни малейшей ценности в том, что касается его меновой стоимости, даже если его потребительная стоимость достаточно высока.

Отчужденная личность, предназначенная «на продажу», должна лишиться изрядной доли чувства собственного достоинства, столь свойственного человеку даже в самых примитивных культурах. Такая личность должна почти полностью утратить чувство самости, перестать ощущать себя существом единственным и неповторимым. Чувство самости вытекает из переживания собственно личности как субъекта ее опыта, ее мыслей, ее чувств, ее решений, ее суждений, ее действий. Оно предполагает, что переживание индивида является его собственным, а не отчужденным. У вещей нет своего Я, поэтому и люди, ставшие вещами, не могут иметь чувство Я.

Покойному Г. С. Салливану, одному из наиболее одаренных и оригинальных современных психиатров, отсутствие самости у современного человека представлялось явлением естественным. О психологах, которые, как и я, полагают, что недостаток чувства самости — явление патологическое, он говорил как о жертвах «заблуждения». Для него самость — это всего лишь многочисленные роли, которые мы исполняем в отношениях с другими людьми; функция этих ролей состоит в том, чтобы вызывать одобрение и избегать беспокойства, порождаемого неодобрением. Какая на редкость стремительная деградация понятия самости по сравнению с XIX в., когда у Ибсена[167] в «Пер Гюнте» утрата самости была главной темой его критики современного ему человека. Пер Гюнт описан как человек, который, погнавшись за наживой, в конечном счете обнаруживает, что он потерял свое Я, что, подобно луковице, он состоит из отдельных слоев, за которыми нет сердцевины. Ибсен описывает ужас от сознания ничтожности, охватывающий Пера Гюнта при этом открытии, панический страх, из-за которого он готов попасть в ад, лишь бы не быть брошенным обратно в «горнило» небытия. В самом деле, вместе с переживанием самости пропадает и переживание тождественности, а если уж это происходит, человек может лишиться рассудка, если он не спасет себя, приобретя вторичное чувство самости. Он обретает его, получая одобрение окружающих, чувствуя собственную ценность, удачливость, полезность, одним словом, ощущая себя пригодным для продажи товаром, который и есть он сам, поскольку другие смотрят на него как на существо хоть и заурядное, зато соответствующее одному из стандартных образцов.

Природу отчуждения нельзя понять в полной мере, не учитывая одной особенности современной жизни: рутинизацию и вытеснение осознания основополагающих проблем человеческого существования. Здесь мы сталкиваемся с универсальной жизненной проблемой. Человеку приходится зарабатывать свой хлеб насущный, и эта задача всегда в большей или меньшей степени поглощает его. Он вынужден заниматься проблемами повседневной жизни, на которые приходится затрачивать массу сил и времени; он погряз в рутине, необходимой для выполнения этих дел. Он вырабатывает общественный порядок, обычаи, привычки, идеи, помогающие ему сделать все, что полагается, и по возможности без осложнений сосуществовать со своими ближними. Всем культурам свойственно создание рукотворного, искусственного мира, налагающегося на природный мир, в котором живет человек. Однако человек может реализовать себя лишь при условии, что он сохраняет связь с фундаментальными реалиями своего бытия, что ему доступны восторг любви и порывы чувства товарищеской солидарности, а также переживание трагического факта собственного одиночества и неполноты своего существования. Если же он полностью оказывается во власти рутины и искусственных образований, не способен видеть ничего, кроме фасада мира, созданного человеком по законам здравого смысла, то он теряет связь с миром и самим собой, перестает осознавать себя и окружающий мир. Конфликт между рутиной и попыткой вернуться к основным реалиям бытия мы находим во всех культурах. И одна из задач искусства и религии как раз заключалась в том, чтобы помочь человеку в этой попытке, хотя в конечном счете религия сама стала новым видом рутины.

Даже древнейшая история человека свидетельствует о попытке соприкоснуться с самой сутью действительности при помощи художественного творчества. Первобытному человеку недостаточно практического назначения его оружия и орудий труда, он стремится украсить их, возвыситься над их утилитарным значением. Помимо искусства, наиболее значимый способ прорвать поверхность рутины и приобщиться к первоосновам жизни заключается в том, что можно обозначить общим термином «ритуал». Здесь я имею в виду ритуал в широком смысле слова, каким мы видим его, например, в представлении греческой драмы, а не только ритуалы в более узком, религиозном смысле. Каково же было назначение греческой драмы? Театральное действо представляло в художественной и драматической форме основополагающие проблемы человеческого существования; участвуя в нем, зритель (хотя имеется в виду не зритель в нашем современном понимании, т. е. не в смысле — потребитель) вырывался из рутины повседневной жизни, соприкасался с самим собой как человеческим существом, с истоками своего существования. Его ноги прикасались к земле, и это давало ему силу, возвращавшую его к самому себе. О чем бы ни шла речь: о греческой драме, о средневековых мистериях, представлявших страсти Господни, об индийских танцах либо о религиозных ритуалах индуизма, иудаизма или христианства, – во всех этих случаях мы имеем дело с различными видами театрализованного представления фундаментальных вопросов человеческого существования, представления, в котором «проигрываются» те же самые проблемы, которые осмысливаются в философии и теологии.

Ну а современная культура? Что осталось в ней от такой «драматизации» жизни? – Да почти ничего. Человек практически не преступает границ царства им же самим созданных условностей и вещей и не выбивается за пределы обыденности, не считая нелепых попыток хоть как-то удовлетворить потребность в ритуале, исполнение которого происходит в масонских ложах и разного рода братствах. Единственное, что приближается по своему значению к ритуалу, – участие зрителя в спортивных состязаниях. По крайней мере, здесь мы имеем дело с одной фундаментальной проблемой человеческого существования — борьбой людей между собой и переживанием чужой победы или чужого поражения. Но до чего же это примитивный и ограниченный аспект человеческого бытия, сводящий все богатство жизни человека к одной отдельно взятой ее стороне!

Случись в большом городе пожар или автомобильная катастрофа, поглазеть на происшествие соберется множество народа. Изо дня в день сообщения о преступлениях и детективные истории завораживают миллионы людей. Те же самые люди благоговейно ходят смотреть кинофильмы, посвященные двум главным темам: преступлению и страсти. Весь этот интерес к подобным вещам и их завораживающее воздействие — не просто проявление дурного вкуса и чувственности; они выражают страстную тоску по драматизации первооснов человеческого бытия: жизни и смерти, преступления и наказания, единоборства человека с природой. Но если греческая драма рассматривала эти проблемы на высоком художественном и метафизическом уровне, то наши нынешние «драма» и «ритуал» грубы и совершенно не оказывают очищающего душу воздействия. А вся эта завороженность спортивными соревнованиями, преступлениями и страстями свидетельствует о потребности пробиться за поверхность рутины, однако пути удовлетворения этой потребности обнаруживают крайнюю убогость нашего решения проблемы.

Рыночная ориентация тесно связана с тем обстоятельством, что у современного человека потребность в обмене стала главной движущей силой. Правда, даже в примитивной экономике с зачатками разделения труда люди обмениваются изделиями своего труда в пределах одного племени или между соседними племенами. Тот, кто производит материю, обменивает ее на зерно, которое, возможно, собрал его сосед, либо на серпы или ножи, изготовленные кузнецом. По мере роста разделения труда обмен товаров становится все более интенсивным, но при обычных условиях он служит всего лишь средством достижения экономической цели. В капиталистическом обществе обмен превратился в самоцель.

Не кто иной, как Адам Смит[168] увидел основополагающую роль потребности в обмене и истолковал ее как главный импульс, движущий человеком. Он говорит: «Разделение труда, приводящее к таким выгодам, отнюдь не является результатом чьей-либо мудрости, предвидевшей и осознавшей то общее благосостояние, которое будет порождено им: оно представляет собою последствие — хотя очень медленно и постепенно развивающееся — определенной склонности человеческой природы, которая отнюдь не имела в виду такой полезной цели, а именно склонности к торговле, к обмену одного предмета на другой.

В нашу задачу в настоящий момент не входит исследование того, является ли эта склонность одним из тех основных свойств человеческой природы, которым не может быть дано никакого дальнейшего объяснения, или, что представляется более вероятным, она является необходимым следствием способности рассуждать и дара речи. Эта склонность обща всем людям и, с другой стороны, не наблюдается ни у какого другого вида животных, которым, по-видимому, данный вид соглашений, как и все другие, совершенно неизвестен… Никому не приходилось видеть, чтобы одна собака сознательно менялась костью с другой»[169].

Действительно, принцип обмена во все больших масштабах на национальном и мировом рынках является одним из основополагающих экономических принципов капиталистической системы, но Адам Смит предугадал, что этому принципу предстояло стать одной из глубочайших психических потребностей современной, отчужденной личности. Обмен утратил свое разумное назначение как простое средство достижения экономических целей, он стал самоцелью, вышел за пределы экономики и проник в другие сферы жизни. В приведенном примере «обмена» между двумя собаками Адам Смит невольно сам указывает на иррациональность этой потребности. Никакой практической цели у этого обмена и быть не могло: либо обе кости одинаковы — и тогда нет никакого смысла меняться ими, либо одна из них лучше другой, но тогда собака — обладательница лучшей кости — не стала бы добровольно обменивать ее. Этот пример обретает смысл только в том случае, если мы предположим, что обмен нужен ради него самого, даже если он не служит никакой практической цели, – а именно это и предполагает в действительности Адам Смит.

Как я уже упоминал в другом контексте, пристрастие к обмену пришло на смену пристрастию к обладанию. Человек покупает машину или дом, намереваясь при первой же возможности продать их. Однако более важным является то, что стремление к обмену сказывается и в области межличностных отношений. Любовь часто оказывается не чем иным, как подходящим обменом между двумя людьми, получающими максимум того, что они могут ожидать, исходя из своей цены на рынке личностей. Каждый человек представляет собой своеобразный «набор», в котором разные аспекты его меновой стоимости сливаются в одно: его «личность». При этом под личностью подразумевают те качества, благодаря которым человек может удачно продать себя. Внешний вид, образование, доход, шансы на успех — вот тот набор, который каждый человек стремится обменять на возможно большую стоимость. Даже посещение вечеров и вообще общение с людьми в значительной степени становится обменом. С целью завязать контакты, а возможно, и совершить выгодный обмен, индивид стремится встречаться с «наборами», котирующимися несколько выше, чем он сам. Человек хочет обменять свое общественное положение, т. е. свое собственное Я, на более высокое; при этом он меняет прежний круг друзей, прежние привычки и чувства на новые, подобно тому как владелец «форда» меняет его на «бьюик». И хотя Адам Смит считал эту потребность в обмене свойством человеческой природы, в действительности она служит признаком абстрактного и отчужденного отношения к окружающему, присущего социальному характеру современного человека.

Весь ход жизни воспринимается словно выгодное помещение капитала, где инвестируемый капитал — это моя жизнь и моя личность. Если человек покупает кусок мыла или фунт мяса, он с полным основанием ожидает, что уплаченные им деньги соответствуют стоимости покупки. Он заинтересован в том, чтобы уравнение: «Такое-то количество мяса = такому-то количеству денег» имело смысл с точки зрения существующей структуры цен. Однако подобное ожидание распространилось и на все прежние виды деятельности. Отправляясь в театр или на концерт, человек более или менее открыто задается вопросом, «стоит» ли это представление уплаченных им денег. И хотя этот вопрос имеет некоторый побочный смысл, по сути своей он ничего не значит, так как в уравнении сведены две несоизмеримые вещи: удовольствие от концерта никак нельзя выразить в деньгах; ни сам концерт, ни впечатление от его прослушивания не являются товаром. То же самое положение остается в силе, когда человек совершает увеселительную поездку, идет на лекцию, устраивает вечеринку или выполняет любое другое действие, связанное с затратой денег. Действие само по себе — продуктивный жизненный акт, оно несоизмеримо с затраченной на него суммой денег. Потребность измерить жизненные акты при помощи чего-то количественно исчисляемого наблюдается и в склонности интересоваться, «стоит ли тратить время» на что-то. Вечер, проведенный молодым человеком с девушкой, беседа с друзьями и многие другие действия, которые могут быть (а могут и не быть) связаны с денежными расходами, вызывают вопрос: стоило ли то или иное действие затраченных на него денег или времени[170]. В каждом случае человек испытывает потребность оправдать свое действие с помощью уравнения, свидетельствующего, что энергия была выгодно «инвестирована». Даже гигиена и забота о здоровье призваны служить той же цели; человек, ежедневно совершающий утренние прогулки, склонен рассматривать их скорее как серьезный вклад в свое здоровье, чем как приятное занятие, не нуждающееся в каких бы то ни было оправданиях. Наиболее точно и категорично эта установка выражена у Бентама[171] в его представлении об удовольствии и страдании. Начав с допущения, будто цель жизни состоит в получении удовольствия, Бентам предложил своеобразную бухгалтерию, призванную показать, чего больше в каждом действии — удовольствия или страдания, и если удовольствия оказалось больше, значит, такое действие стоило совершить. Таким образом, жизнь в целом была для него чем-то вроде бизнеса, где в каждый данный момент положительный баланс должен был свидетельствовать о выгодности предприятия.

Хотя о взглядах Бентама теперь уже не часто вспоминают, выраженная в них установка укоренилась еще сильнее[172]. В голове современного человека возник новый вопрос: «Стоит ли жизнь того, чтобы ее прожить?», а вместе с ним, соответственно, и чувство, что жизнь индивида — это либо «неудача», либо «успех». В основе такого взгляда лежит представление о жизни как о предприятии, которое должно доказать свою прибыльность. Неудача подобна банкротству фирмы, при котором убытки значительно превышают выгоду. Такое представление — бессмыслица. Мы можем быть счастливы или несчастливы, можем достичь одних целей и не достичь других, но не существует отвечающего здравому смыслу баланса, который мог бы показать, стоит ли жизнь того, чтобы ее прожить. Если исходить из такого баланса, то, возможно, жить вообще не стоит: ведь жизнь неизбежно заканчивается смертью, многие из наших надежд не сбываются, жизнь сопряжена с напряжением и страданиями. Поэтому если исходить из такого баланса, то скорее всего покажется, что лучше было бы вообще не родиться или умереть в раннем детстве.

А с другой стороны, кто скажет — разве один счастливый миг любви, радость дышать и бродить ясным утром, упиваясь свежим воздухом, не стоят всех тех страданий и усилий, с которыми связана жизнь? Жизнь — это уникальный дар и брошенный вызов; ничем иным ее измерить или оценить нельзя, как нельзя дать разумный ответ на вопрос: «Стоит ли жить?» — потому что сам вопрос лишен всякого смысла.

Складывается впечатление, что истолкование жизни как коммерческого предприятия лежит в основе типичного для наших дней явления, вокруг которого бытует множество всяческих предположений, а именно роста численности самоубийств в современном западном обществе. С 1836 по 1890 г. число самоубийств возросло в Пруссии на 140 %, во Франции — на 355 %. В Англии с 1836 по 1845 г. на 1 млн жителей приходились 62 случая самоубийств, а между 1906 и 1910 гг. – уже 110; в Швеции аналогичные цифры составили 66 против 150[173].

Чем же мы можем объяснить увеличение числа самоубийств, сопровождающее рост благосостояния в XIX в.?

Вне всяких сомнений, мотивы самоубийств исключительно сложны, и не существует какой-то одной причины, которую мы можем считать подлинной. Мы видим принятое в Китае «самоубийство из мести»; повсеместно в мире мы находим случаи самоубийств, вызванных подавленностью; но ни одна из этих причин не имеет особого значения для наблюдаемого в XIX в. роста случаев самоубийств. В своем классическом труде, посвященном проблеме самоубийства, Дюркгейм[174] предположил, что настоящую причину можно найти в явлении, названном им «аномией». Под этим термином он подразумевал разрушение всех традиционных общественных уз, превращение любой действительно коллективной общественной организации в фактор, вторичный по отношению к государству, а также упразднение всякой подлинно общественной жизни[175]. Он считал, что люди, живущие в современной политической структуре, «разрознены, как пылинки»[176]. Высказанное Дюркгеймом объяснение укладывается в русло предположений, выдвинутых в данной книге. Я возвращусь к их обсуждению позднее. По-моему, дополнительным фактором служит скука и однообразие, порожденные отчужденным образом жизни. Цифровые данные о самоубийствах в Скандинавских странах, Швейцарии и Соединенных Штатах вместе с данными по алкоголизму, думается, подтверждают это предположение[177]. Но существует еще одна причина, на которую не обратили внимания ни Дюркгейм, ни другие исследователи проблемы самоубийств. Она связана с «балансовым» подходом к жизни как к коммерческому предприятию, которое может закончиться крахом. Причиной многих случаев самоубийств было осознание того, что «жизнь не удалась», что «она не стоит того, чтобы жить дальше»; человек убивает себя, подобно тому как бизнесмен объявляет себя банкротом, когда его убытки превышают доходы и уже нет надежды встать на ноги.