Природа человека

  1.

Вряд ли есть вопрос, по которому взгляды людей расходились так сильно, как вопрос о природе человека. Самый характер вопроса объясняет резкость этих расхождений. Можно не соглашаться в чем угодно, сохраняя мир и взаимное уважение; но люди, по-разному рассуждающие о человеке, фатальным образом оказываются во враждебных лагерях. «Человек слаб и подл», — вещает Великий Инквизитор; «Человек — это звучит гордо», — возражает ему Максим Горький. Доктрины, провозглашаемые в этом стиле, иногда претендуют на объективность, но легко выдают свое происхождение. Всякий, кто высказывает подобные доктрины, повествует не о человеке вообще, а о самом себе. Изгнанник, изнывающий в Семипалатинске от скуки и одиночества, пишет унизительные письма вельможам, льстит императрице, чтобы вернуться в Петербург; ему необходимо учение о человеке, по которому все люди изначально сломлены. Сормовский мастеровой, обласканный в салонах, не уверенный в своих манерах и в своем праве на внезапно свалившуюся славу, нуждается в концепции человека, оправдывающей — без особой утонченности — его вызывающе народную внешность и молодой аппетит к жизни.

Если бы дело было только в этом, мы бы имели столько представлений о человеке, сколько людей, и уж во всяком случае, не меньше, чем темпераментов и типов характера; тогда разговоры о природе человека имели бы тот же смысл, как и другие виды «структурирования времени». Но в действительности на этом остановиться нельзя, по двум разным причинам.

Первая причина состоит как раз в том, что некоторые особенно настойчиво провозглашаемые доктрины о человеке, подходящие к общему психологическому фону эпохи, из личных построений превращаются в мифы, и в этом качестве необычайно вредны. Вторая причина, не позволяющая отнести природу человека к разговорному жанру, заключается в практической важности вопроса. Испокон веку люди манипулировали друг другом. Знание о человеке, позволившее пользоваться и управлять им, предшествовало всякому другому знанию; как и всякое знание, поначалу оно было бессознательным. Но еще в начале истории жрецы и вожди научились вполне сознательно манипулировать человеком; это значит — применять общее знание людей для достижения частных целей. Возникает вопрос — в каком смысле можно человека знать? И можно ли его знать вообще? На первый взгляд кажется, что «знание людей», в обиходном смысле этого выражения, совсем не похоже на те знания, которым учат в аудиториях, выписывая формулы на доске. Не похоже, хотя бы уже потому, что знанию людей нигде не учат. Однако, у некоторых людей такое знание вырабатывается; самый правоверный физик вынужден признать, что это — знание в том же смысле, как его собственное, поскольку оно позволяет предсказывать результаты экспериментов. Опыты над людьми не одобряются, но производятся везде и всегда. Человека намеренно ставят в положение, в котором ожидают увидеть определенную реакцию, и он реагирует заранее предсказанным образом; тем самым проверяется некая теория о человеке. Результаты подобных экспериментов зачастую надежны и столь же воспроизводимы, как в физике или химии; но знание, используемое при этом, расценивается гораздо ниже. Больше того, «знание людей» вообще не пользуется статусом научного знания; при всей его практической важности его обычно считают всего лишь «интуитивным» или «донаучным». А подсознательное пренебрежение к «донаучному» знанию глубоко пронизывает нашу культуру. Люди, непосредственно не причастные к творческой работе, обычно не понимают, в какой степени всякое творчество, даже в самой формализованной теории, в самой хитроумной возне с приборами, направляется той же «человеческой», «донаучной» интуицией, которая позволяет нам выжить в мире людей.

Другая причина заблуждения, даже у высоко одаренных специалистов, — это магическое очарование машины, захватившее современного человека. Непонятная, но действующая машина за крышкой приемника, непонятные, но внушающие суеверное почтение формулы в научной книге, воспринимаются как объекты высокого, сложного знания. Кому эти вещи понятны, тот гордится своим пониманием и благоговеет перед еще более сложным механизмом лабораторий и научных журналов. Мы преклоняемся перед сложностью и не видим самого сложного — самих себя.

Наконец, мы живем в эпоху прагматизма, преклонения перед успехом. В такую эпоху должно высоко цениться знание, позволившее создать атомную бомбу или высадиться на Луне, — не все ли равно, в чем мы преуспели, лишь бы это было внушительно? Бесспорно, о человеке мы знаем гораздо меньше, чем о Луне и об изотопах урана. Наша беспомощность в решении личных и общественных задач свидетельствуют о том, что человека мы знаем плохо. А знание, получаемое без приборов и формул и не ведущее к сенсационным успехам, мы ценим низко.

Общепринятое объяснение, почему мы так плохо знаем человека, состоит в том, что человек сложен. Принято думать, что более простые предметы, заполняющие Землю и небо, уже достаточно изучены по причине их простоты; а растения, животные и особенно человек плохо изучены, потому что устроены сложнее. Нельзя отрицать особой сложности, присущей всему живому, и человеку больше всего; но дело совсем не в этом. Мы плохо знаем человека потому, что изучать его в научном смысле стали недавно, и потому, что это изучение сталкивается с тяжелыми помехами. Чтобы понять, что всегда препятствовало и все еще препятствует научному изучению человека, начнем с важного предмета, к которому нам еще не раз придется возвращаться — с поведения животных.

Простейшие наблюдения научного характера над поведением животных — даже домашних животных! — начались в тридцатых-сороковых годах двадцатого века. Эти наблюдения легли в основу важнейшей, совершенно новой биологической науки –этологии. Более того, Конраду Лоренцу удалось открыть закономерности эволюции поведения животных, что явилось столь же важной революцией в науке, как открытие Дарвином эволюции их строения. Все это достигнуто практически без применения приборов, простым и прямым наблюдением, но наблюдением научно поставленным и продуманным. Часто забывают, что и Дарвин обходился без техники; но теперь нас занимает другое. Можно спросить себя, почему же эти наблюдения не были сделаны раньше? Почему люди, тысячелетиями прислушиваясь к гомону птичьего двора, не услышали ничего интересного, до того как Лоренц принялся наблюдать своих гусей и уток? Причины здесь в точности те же, что в случае человека. Очень важно как следует продумать все эти препятствия, потому что они продолжают нам мешать.

Во-первых, чрезвычайно вредной помехой для изучения всего живого — и особенно человека — всегда была иллюзия понимания. Изучение гусей и уток обычно ограничивалось тем, что полезно в хозяйственном смысле; животные, столь обычные (и столь удобные для наблюдения!), мало привлекали внимание натуралистов. Человек тем более воспринимался как нечто известное и понятное. Именно потому, что изучение человека донаучными средствами началось так давно и дошло до такой изощренности, научное изучение этого привычного объекта казалось излишним и даже, в некотором смысле, неуместным.

Во-вторых, все живое — и особенно человек — постоянно подвергалось мистификациям. Самые важные предметы изучались раньше всего, на том этапе развития человека, когда границы между знанием, фантазией и мифом еще не существовали. Недостающее знание восполнялось «знанием» религиозным (кавычки означают здесь употребление слова с другом смысле). Человек, состоявший в непрерывном общении с божествами и демонами, и сам рассматривался как объект особого рода, с уникальными характеристиками вроде бессмертной души. Применять к такому объекту тривиальные методы научного исследования казалось более чем неуместным — это было грехом. Даже мертвый человек внушал слишком религиозные чувства, чтобы разрешить его анатомировать, — потому и не было анатомии. При этом, разумеется, главное препятствие составляли не внешние запреты, а внутренние табу: когда стали выкрадывать трупы и вскрывать их тайно от властей, появление анатомии было близко. Самые суровые табу окружали половую жизнь и психическую жизнь человека; достаточно было запретить исследование первой, чтобы совершенно мистифицировать все, касающееся второй. Как известно, все психическое в человеке связывалось с душой и производилось от бога, тогда как деятельность детородных органов составляла прерогативу дьявола. В конце девятнадцатого века, когда подлинные религиозные страсти уже угасли, сопоставление этих двух сфер упрямо отвергалось как неприличное; неприличие всегда оставалось суррогатом греха. Пуритански честный и буржуазно солидный Фрейд был подвергнут всеевропейской травле, и даже теперь его «глубинная психология» внушает страх людям, движущей силой которых является, в конечном счете, сексуальная неполноценность.

В-третьих, изучение человека всегда задевало интересы людей. Сколь угодно циничные жрецы или вожди не могли допустить, чтобы предметы их манипулирования знали о человеке что-нибудь, не входящее в одобренный канон. Таким образом, приятие или неприятие господствующей доктрины о человеке оказывалось, помимо своего религиозного значения, актом послушания или бунта. В менее важных делах гражданину может быть дозволено, как выражался Гегель, «слегка развиться вокруг своего места»; но raison d’état не допускает, чтобы налогоплательщик вообразил себя бессмертным духом.

Все эти причины, мешавшие научному изучению человека, существовали всегда и будут существовать еще долго. Есть, однако, иная предпосылка такого изучения, возникшая не так давно. Я имею в виду научный метод. По сравнению с историей человечества научный метод выглядит почти сомнительным новшеством: ему всего триста лет. Имена Галилея и Ньютона отделяют Новое время от Старого более четко и доказуемо, чем плавание Колумба или Французская революция: с них начинается научное понимание природы. Конечно, развитие науки началось с тех ее отраслей, где она была не только необходима, но и респектабельна. Пожалуй, теория движения планет ничуть не проще психоанализа. Но, как утверждает одна из аксиом Ньютона, «вездесущие божие не препятствует движению тел». Так или иначе, научный метод сложился на материале физики, химии, астрономии. Многое в биологии не могло быть понято без этих вещей; но для многого просто не было психологических условий. Современная психология стала возможной лишь на основе научного метода, пришедшего в нее извне. Что здесь важно, это не приборы и не формулы, а стиль мышления. В разные времена неумение думать прикрывалось разными масками. В наше время имя ему Кибернетика, и на щите его Интеграл. Злоупотребление формулами из невинной забавы инженеров превратилось в «рэкет», в метод запугивания и вымогательства. Читатель не найдет в этой книге ни интеграла, ни x2; последний символ характерен для специального вида надувательства, выступающего под именем Статистики.