Часть II


...

ОМ

Долго не заживала рана. Часто приходилось Сиддхартхе перевозить путешествующих, с которыми ехали сын или дочь, и он не мог смотреть на них без зависти и каждый раз думал:

“Как много их, как много тысяч тех, кому дано это лучшее счастье, почему же мне — нет? Даже у злых людей, даже у воров и грабителей есть дети, и они их любят и любимы ими, только я один”. Так просто, так наивно он теперь мыслил, так похож он стал на человека-дитя.

Иначе, чем раньше” смотрел он теперь на людей — не так умно, не так гордо, зато теплее, зато с большим любопытством и участием. Перевозя обычных путешествующих, людей-детей — торговцев, воинов, женщин, — он чувствовал, что они уже не чужды ему, как прежде; он понимал их, он понимал и разделял не их мысли и взгляды, нет — только стремления и желания, и жизнь, которую они вели, он чувствовал, как они. Хотя он был близок к совершенству и страдал последней раной, но ему казалось, что эти люди-дети — его братья. Их суетность, жадность, мелочность уже не смешили его, стали понятны, стали достойны любви, стали для него даже достойны уважения. Слепая любовь матери к своему ребенку, глупая слепая гордость ученого отца единственным сыночком, слепая, животная потребность молодой тщеславной женщины в украшениях и восхищенных взглядах мужчин — все эти страсти, все эти детские увлечения, все эти простые, глупые, но чудовищно сильные, живучие, неизбывные инстинкты и желания уже не были для Сиддхартхи детской игрой: он видел, как люди этим живут, видел, какие чудеса совершают ради этого — путешествуют, ведут войны, и бесконечно много переносят, и бесконечно страдают, — и он был способен любить их за это. В каждой их страсти, в каждом поступке он видел жизнь, живое, неразрушимое, брахман. Достойны любви, достойны восхищения были эти люди с их слепой верностью, слепой силой и слепым упорством. Ничто не было им чуждо, и ученый, и мыслитель ничем не превосходили их, если не считать одной-единственной мелочи, одной-единственной ничтожной малости: сознания, осознанной мысли о единстве. И не раз Сиддхартха сомневался: а надо ли так высоко ценить это знание, эту мысль? Может быть, это тоже детская игра людей-мыслителей, людей-мыслителей-детей? Во всем прочем миряне были равны мудрецам и часто далеко их превосходили, так же как животные в их неуклонном и безошибочном исполнении необходимого могут зачастую казаться выше людей

Медленно раскрывалась, медленно зрела в голове Сиддхартхи мысль, что все долгие его искания были устремлены к одной-единственной цели: узнать, что же это, собственно, такое — что есть мудрость? Это была просто готовность души, способность, тайное искусство в каждый миг среди потока жизни мыслить в единстве, умение чувствовать единство, дышать им. Медленно расцветали в его душе редкостные цветы — гармония, знание вечного совершенства мира, усмешка, единство, — и ближе становилось ему старое, детское лицо Васудевы.

Но рана еще горела, страстно и горько вспоминал Сиддхартха убежавшего сына, лелеял в сердце любовь и нежность, отдавался приступам боли, совершал все глупости любви. Нелегко угасал этот огонь.

И однажды, когда жестоко горела рана, гонимый тоской Сиддхартха переправился через реку, выбрался на берег и хотел идти в город искать своего сына. Река текла спокойно и тихо — было сухое время года, — но голос ее звучал необычно: она смеялась! Река отчетливо, светло и ясно смеялась, река высмеивала старого перевозчика. Сиддхартха застыл на месте. Он наклонился к воде, чтобы лучше слышать, и в зеркале спокойного потока увидел свое отражение. Это отражение что-то напомнило ему — что-то забытое, и, сосредоточившись, он вспомнил, узнал: лицо в воде было похоже на другое, и он его когда-то знал и любил, и даже побаивался его. Оно было похоже на лицо его отца, брахмана. И он вспомнил, как в далекие времена, мальчишкой, он заставил отца отпустить его к отшельникам, и вспомнил, как прощался с ним и как потом ушел, чтобы уже не возвращаться никогда. Разве и его отец не страдал из-за него так же, как теперь страдает он из-за своего сына? Разве не умер давно его отец одиноким, так и не увидев больше сына? И его самого разве не ждет та же судьба? Что же это за комедия, что за странная, глупая насмешка — это повторение, этот бег по предначертанному кругу?

Река смеялась. Да, это так: все, что не до конца выстрадано, все, что не искуплено, — возвращается, и те же мучения повторяются вновь и вновь. Сиддхартха снова сел в лодку и поплыл назад к хижине, вспоминая своего отца, вспоминая сына, презираемый рекой, в разладе с самим собой, готовый к отчаянию и в не меньшей мере готовый громко рассмеяться над собой и над всем светом. Нет, еще не расцвела его рана, еще бунтует его сердце против судьбы, еще не засияло его страдание светом веселья и победы. Но надежда была, и, возвратившись в хижину, он почувствовал неодолимую потребность открыться Васудеве, рассказать ему все — ему, Умеющему Слушать.

Васудева сидел в хижине, плел корзину. Он больше не работал на переправе: у него стали слабеть глаза. И не только глаза, но и руки, и пальцы его ослабели, но все так же неизменно излучало его приветливое лицо свет радости и доброты.

Сиддхартха подсел к старцу. Медленно начал он свой рассказ. Он рассказывал теперь то, о чем раньше не говорил: как шел тогда в город, и о жгучей своей ране, и о своей зависти при виде счастливых отцов, и о том, как он, понимая глупость своих желаний, тщетно боролся с ними. Он рассказывал все, даже самое больное, — все можно было говорить, все открывать, обо всем он мог рассказать.

Он обнажил свою рану. Он рассказал о только что оставленном побеге, о том, как поплыл через реку, собираясь идти в город, как смеялась над ним река.

Сиддхартха говорил, говорил долго — и внимательно, со спокойным лицом слушал его Васудева. Сиддхартха чувствовал это внимание Васудевы сильнее, чем когда бы то ни было раньше, он чувствовал, как утихают его боли, его страхи, как умирает тайная его надежда и вновь из небытия возвращается к нему. Показывать этому человеку свои раны — это было все равно что обмывать их в реке: они остывали и боль их растворялась в воде. И пока Сиддхартха говорил, пока признавался и исповедовался, он все больше и больше чувствовал, что уже не Васудева, не просто человек слушает его, что этот недвижно внимающий впитывает в себя его исповедь, как дерево впитывает дождь, что этот неподвижный — это сама река, сам бог, что он — это сама вечность. И по мере того как Сиддхартха переставал думать о себе и о своей ране, прозрение изменившейся сущности Васудевы все больше захватывало его, и чем глубже он понимал, чем сильнее чувствовал эту перемену, тем менее удивительной становилась она, тем больше замечал он, что все здесь правильно и естественно: Васудева уже давно стал таким, просто Сиддхартха не понимал этого, как не понимал и того, что и он сам уже отличается от него. Он чувствовал, смотрит на старого Васудеву, как народ своих богов, и что это не может длиться долго; в душе он уже прощался с Васудевой — и продолжал говорить.

Когда он рассказал все, Васудева поднял на него взгляд своих дружелюбных ослабевших глаз, он ничего не говорил, но в его взгляде светились любовь, и радость, и понимание, и мудрость. Он взял Сиддхартху за руку, повел его к их месту на берегу, сел рядом с ним, усмехнулся реке.

— Ты слышал, как она смеялась, — сказал он. — Но ты слышал не все. Прислушайся, и ты услышишь больше.

Они слушали. Мягко звучал многоголосый напев реки. Сиддхартха неотрывно смотрел на воду, и в бегущей воде возникали картины: появился его отец, одинокий, тоскующий по сыну, появился он сам, одинокий и скованный теми же цепями тоски с далеким сыном, появился его сын — и он, мальчик, с жадностью устремившийся по огненному пути своих юных желаний, тоже был одинок, — каждый стремился к своей цели, каждый был поглощен ею, каждый страдал. Река пела голосом страданий, непрерывно пела и непрерывно текла к своей цели, и жалобно звучал ее голос.

“Слышишь?” — молчаливо спросил взгляд Васудевы. Сиддхартха кивнул.

— Слушай лучше! — прошептал Васудева. Сиддхартха постарался вслушаться. Призрак отца, его собственное изображение и образ сына слились вместе, появилось и исчезло лицо Камалы, и лицо Говинды, и лица других, они переходили друг в друга, текли с рекой, стремились вместе с ней к той же цели — неотступно, страстно, мучительно, — и в голосе реки звучало упрямство, и жгучая тоска, и неизбывное желание. Река стремилась к цели, Сиддхартха видел, как она спешит, эта река, вмещавшая его, и его близких, и всех людей, которых он когда-либо видел; каждая волна, каждая капля мучительно спешили к цели, ко многим целям: к водопаду, к озеру, к быстрине, к морю — и все цели достигались, и за каждой вставала новая, и из воды выбивался туман, и поднимался к небу, превращался в дождь и снова низвергался на землю, становился источником, становился ручьем, становился рекой, снова стремился, снова тек. Но и упрямый голос изменился. Он еще звучал страстно и ищуще, но к нему присоединились другие голоса, голоса радости и муки, голоса добрые и злые, веселые и печальные — сотни голосов, тысячи голосов.

Сиддхартха слушал. Он теперь весь превратился в слух; погрузившись в звуки, впитывая их опустошенной душой, он чувствовал, что поистине только теперь научился слушать. Не раз он уже слышал это множество голосов реки — сегодня они звучали по-новому. Он уже не мог отличить радостные голоса от плачущих, детские от мужских — так они все были слиты; жалобы страждущих и смех знающих, крики гнева и предсмертные стоны — все слилось воедино, все растворилось одно в другом и переплелось, тысячекратно отразившись. И все вместе — все голоса и цели, все стремления и муки, все наслаждения, все доброе и злое — все это вместе творило мир, составляло поток бытия, музыку жизни. И когда Сиддхартха вслушивался в голос реки, в эту тысячеголосую песнь, не отвлекаясь на отзвук страдания или смеха, когда не приковывал свою душу к какому-то одному голосу и не погружался в него всем своим существом, а слушал все голоса, слушал целое, воспринимал единство, — тогда оказывалось, что великая песня тысячи голосов состоит из одного-единственного слова и слово это — “Ом”, совершенство.

— Слышишь? — снова спросил взгляд Васудевы.

Светлой была усмешка Васудевы, она плыла и светилась над морщинками его старческого лика, как надо всеми голосами реки плыло слово “Ом”. Светлой была его усмешка, когда он смотрел на друга, и вот, та же светлая усмешка заблистала на лице Сиддхартхи. Из раны его пробился цветок, из мрака боли брызнули лучи света, его “я” растворилось в единстве.

В этот час Сиддхартха прекратил ссору с судьбой и перестал страдать. На его лице высветилась ясность знания, которому уже не противостоит воля, и это знание совершенства было едино с рекой бытия, с потоком жизни, было полно сострадания, полно сорадости, отдано этому потоку и причастно единству.

Васудева поднялся, взглянул в глаза Сиддхартхи и, увидев сияющий в них свет знания, особенным, бережным и мягким движением коснулся рукой плеча Сиддхартхи и сказал:

— Я ждал этого часа, милый. Он настал, и я ухожу. Долго ждал я этого часа, долго был я перевозчиком Васудевой. Теперь довольно. Прощай, хижина, прощай, река, прощай, Сиддхартха!

Низко поклонился Сиддхартха. Они прощались навсегда.

— Я это знал, — тихо произнес Сиддхартха. — уходишь в лес?

Психология bookap

Я ухожу в лес, я ухожу в единство — спокойно сказал Васудева.

Медленно пошел он прочь, Сиддхар смотрел ему вслед. Он смотрел ему вслед радостно и серьезно, запечатлевая в душе его неспешную походку, его сияющую главу, его облитую светом фигуру.