Глава четырнадцатая

Речевое поведение

Понятие «речевого поведения», по сложившейся в научном мире традиции, немедленно относит нас к вопросу о мышлении[350]740. Однако что понимать под «мышлением»? «Процесс сознательного отражения действительности в таких объективных ее свойствах, связях и отношениях, в которые включаются и недоступные непосредственному чувственному восприятию объекты»741? К сожалению, это и подобные ему определения мышления ничего не проясняют ни по сути самого мышления, ни тем более в вопросе о его связи с речью (если такую вообще устанавливают).

Казалось бы, искомую формулу дал Л.С. Выготский – чего стоит одно название его знаменитой монографии «Мышление и речь»742. Внимательный читатель не найдет у Л.С. Выготского ни «речи как мышления», ни «мышления как речи», более того, относительная самостоятельность обоих этих психических явлений проступает здесь со всей очевидностью. Л.С. Выготский раскрывает механизмы психического развития ребенка, когда в числе внешних воздействий на него действуют знаки (то есть означающие)[351]743, которые изначально не воспринимаются, да и не могут восприниматься им как таковые (то есть как означающие)[352]744. Сначала ребенок воспринимает слово (название) как свойство вещи, то есть так же, как ее цвет или вкус[353]745. Это этап эгоцентрической речи (то есть речи для себя), которой суждено перерасти со временем в речь внутреннюю746. Именно когда это «перерастание» происходит, ребенок обретает способность воспринимать знак как означающее. Эта способность и есть его мышление – предпосылка его и суть.

При этом внутренняя речь – есть как раз то, что, кажется, максимально подходит под отождествление себя с процессом мышления. Однако этот вывод был бы слишком поспешен и, как оказывается, ошибочен. Противопоставляя речь внутреннюю речи внешней, Л.С. Выготский пишет: «Внешняя речь есть процесс превращения мысли в слова, ее материализация и объективация. Здесь (то есть во внутренней речи, – А.К., Г.А.) – обратный по направлению процесс, идущий извне вовнутрь, процесс испарения речи в мысль»747. То есть мысль «превращается» в слова (внешняя речь) или речь (внутренняя) «испаряется» в мысль, все происходит так, словно мысль и слово, подобно жизни и смерти, ходят друг вокруг друга, но так никогда и не встречаются. О том, что речь не является мыслью, косвенно свидетельствует и тот факт, что никакие правила внешней речи и языка не действительны для внутренней речи[354]748, что уж говорить об «испарившейся» мысли, с одной стороны, и языке (и/или речи), с другой!

Таким образом, положение, согласно которому мысль является своего рода фикцией, не является теоретической абстракцией, скорее сама мысль является таковой. Но вернемся к проблемному пункту, который в некотором смысле обойден в «Мышлении и речи» Л.С. Выготского, а именно к вопросу о том, как знак (слово или другой знак, его заменяющий) начинает восприниматься ребенком в качестве означающего. Иными словами: каким образом ребенок начинает вдруг оперировать знаком, оторванным во времени и пространстве от чувственного восприятия (означаемого) соответствующего внешнего воздействия? Каковы механизмы, обеспечивающие возможность этих операций? Или: каким образом означающие способны возбуждать, то есть выводить на авансцену сознания те или иные означаемые (наличествующие в континууме поведения субъекта) вне соответствующих внешних воздействий? Наконец: что вынуждает ребенка «добавить» к «конкретным стимулам» «стимулы абстрактные»?

Для решения этого вопроса следует свести (для начала) два положения И.М. Сеченова и Л.С. Выготского. Рассматривая механизмы предметного мышления, И.М. Сеченов пишет, что все «бесконечное разнообразие мыслей может быть подведено под одну общую формулу», а именно: это есть «трехчленное предложение, состоящее из подлежащего, сказуемого и связки»749. Л.С. Выготский же пишет: «Сознание отображает себя в слове, как солнце в малой капле вод. Слово относится к сознанию, как малый мир к большому, как живая клетка к организму, как атом к космосу. Оно и есть малый мир сознания. Осмысленное слово есть микрокосм человеческого сознания». Иными словами, И.М. Сеченов полагает, что мышление – это оперирование означающими («подлежащее» и «сказуемое»), которое оказывается возможным благодаря «связке», то есть означенного или неозначенного (но подразумеваемого в речи различными языковыми формами) отношения между двумя другими означающими. Для Л.С. Выготского действительны те же положения, но он добавляет один существенный элемент: само означающее («подлежащее» или «сказуемое», равно как и «связка») предполагает все эти связи, именно благодаря им (отношениям, уже содержащимся в любом означающем[355]750) оно становится означающим и создает возможность мышления.

Действительно, взрослые не говорят с малолетним ребенком отдельными словами, они говорят с ним предложениями («пропозициями», по Л. Витгенштейну[356]751), то есть готовыми вариантами словоупотребления.[357] Множество словоупотреблений призваны, с одной стороны, выделить некий обозначаемым взрослым «предмет» (с его «объективными свойствами, связями и отношениями») из числа других, но, с другой стороны, именно так образуется сложная сеть (прообраз будущей «картины»), где всякое слово оказывается связанным с другими словами, сшиваются и взаимопроникают тематики и контексты, в каждом слове постепенно отражается «как в малой капле вод» все содержание жизни, доступное ребенку. Каждое единое восприятие («подлежащее»), всякое действие («сказуемое») и отношение («связки») получают соответствующие языковые/речевые эквиваленты. Но процесс этого «дублирования» означаемых знаками еще не есть формирование означающих, пока к этому лишь создаются все условия. И на данном этапе психологического развития эти «дубликаты» – только весьма специфические свойства означаемых, но еще не означающие[358]752.

Вопрос в том, что вынуждает ребенка воспользоваться этой заготовкой (прообразом своей «картины»), перевести языковые/речевые «дубликаты» означаемых в означающие[359]753? Вопрос этот кажется сложным, однако ответ на него, как выясняется, лежит на поверхности. В процессе освоения ребенком знаков (еще не ставших для него собственно означающими) он осваивает еще и такой знак, как «я», а также свое имя – знак крайне специфичный относительно всех прочих. Известно, впрочем, что ребенок пользуется поначалу этими ключевыми для него знаками в таком словоупотреблении, какое задается ему взрослым, то есть говорит о себе в третьем лице.[360] Знаменитый «кризис трех лет», где со всей очевидностью проступает конфликт между собственным желанием ребенка поступать так, как он хочет, и его же желанием позитивного подкрепления со стороны родителей, которое следует, впрочем, лишь тогда, когда ребенок делает не то, что он хочет, а то, что от него требуется[361]754, и «заводит шарманку», где означающие начинают проворачиваться и использоваться в качестве таковых[362]755.

Ребенок начинает говорить «я», отстаивая свою позицию. Так это слово, обретшее, наконец, свое означаемое, раскалывает мир ребенка надвое: на «я» и «не-я». Здесь-то и возникает потребность в «дубликате мира означаемых», который начинает использоваться теперь не как дополнение к данности, но как ее эквивалент[363]756. Теперь перед ребенком встает задача освоить освоенные им уже знаки (прообраз «картины»), но теперь он осваивает их не как вещи, а как означающие означаемых (собственно «картина»): означающие определяются здесь друг через друга («толкуются»),[364] на подобные «объяснения» уходит не один год. Превращение знаков в означающие продиктовано необходимостью согласования «внутренних требований», которые без конца теперь нарушают спокойствие ребенка: собственных его желаний (неважно, какого происхождения), с одной стороны, и желания положительного подкрепления со стороны взрослых, следующих лишь за «надо», но не за «хочу», с другой. Это обстоятельство заставляет его рассматривать свое поведение во временной перспективе, что можно сделать только «на планшете», то есть оперируя знаками как означающими. Постепенно в этом ландшафте означающих разрабатываются, получают свое подкрепление и стабилизируются «магистральные пути», «системообразующие связки», то есть индивидуальные, собственные динамические стереотипы компиляции означающих ребенка, аберрации его «картины» (по Г.Г. Шпету – «словесно-логические алгоритмы»[365]757).[366]758

Что же представляет собой мышление? Разумеется, человек не мыслит своей речью, которая представляет собой множество связанных друг с другом динамических стереотипов «картины». Всякое слово может «включить» какой-то динамический стереотип «картины», и то, что кажется ассоциацией, на самом деле таковой не является, поскольку динамические стереотипы «картины» не ассоциируются друг с другом, но одно и то же слово имеет «входы» в соответствующие динамические стереотипы (или «выходы» на соответствующие динамические стереотипы) «картины». При этом само слово является динамическим стереотипом «картины», который в свою очередь актуализируется динамическими стереотипами «схемы», последние же «включаются» внешними воздействиями.

Кроме того, детерминирующую роль здесь играют «элементарные эмоции», поддерживающие целостность динамических стереотипов (для динамических стереотипов «картины» И.М. Сеченов, как было показано выше, использовал понятие «хотения», а Л.С. Выготский рассматривал их как акты «воли»), «эмоции» – отношения между конкурирующими динамическими стереотипами, а также «чувства» – между конкурирующими динамическими стереотипами «картины», при этом «эмоции» «складываются» в дискурсы, которые выражаются «переживаниями» и приступами речи (то есть временными или ситуативными динамическими стереотипами «картины»). Слова же лишь в меру своих скромных возможностей озвучивают всю эту «какофонию»; впрочем, должно быть понятно, что как одна и та же мелодия, записанная нотами, по-разному прочитывается разными музыкальными инструментами, так и «картины» имеют свое «звучание» и свои требования к «партитуре».

Можно ли во всей этой игре отыскать особенные, характерные черты мышления? Надежды на это тщетны. Тот же факт, что человек «думает», «мыслит», ничего не меняет – говорим же мы, что «компьютер думает», когда последний выполняет ту или иную операцию. Особенность человека, отличающая его от компьютера, состоит прежде всего в обилии тех противоречивых потребностей, которые он имеет несчастье испытывать: и нашкодничать (сделать по-своему), и чтобы другие за это похвалили (даже если «они» говорят закрепленными в детстве словоупотреблениями), то есть чтобы и волки были сыты, и овцы целы. Поскольку, в отличие от компьютерной, такая «задачка» оказывается почти неразрешимой, то и работа над ней («думание») не прекращается ни на минуту.

Кроме того, «потребности» компьютера вводятся в него под его же структуру, в противном случае он просто не сможет работать, а вот в случае человека «вводимые» потребности далеко не всегда адекватны структуре, и в первую очередь структуре его «картины». Эту-то проблему конвертации, а также примирения «нововведения» со сложившимся динамическими стереотипами «картины» и решает то, что кажется нам «мышлением», хотя процесс этот идет спонтанно и самостийно, поскольку система сама, без всякого нашего в том участия, стремится к «наведению» порядка и покою. Впрочем, раз мы обозначаем этот процесс как «свое мышление», то и нет ничего странного в том, что оно кажется нам таковым: если «стол» назвать «лампой», то он будет «гореть», по крайней мере, «в голове». Вопреки «народной мудрости», назвавшись «горшком», придется следовать в «печь» – нацистская идеология хорошее тому подтверждение. Одних это заставит говорить о «смыслах», других же о «бессмысленности», но в целом – все это работа заготовленных в других обстоятельствах и сейчас примененных динамических стереотипов.

Что же тогда такое «речевое поведение»? Речевое поведение – это работа динамических стереотипов «картины», обусловленная как необходимостью поддержания целостности самих этих динамических стереотипов («хотения» – по И.И. Сеченову, «воля» – по Л.С. Выготскому), так и разрешением несоответствий этих стереотипов друг другу («чувства» по КМ СПП), а также, в первую очередь, отношениями их со «схемой», то есть обслуживанием дискурсов, «эмоций» и «элементарных эмоций». Здесь необходимо отметить, что речевое поведение не только «обслуживает» другие структуры психического, но и оказывает на них «влияние» (то есть в некоторой степени определяет их функционирование) – как ошибочным означением, так и собственными аберрациями по механизмам, представленным выше. Вот эти два рода феноменов работы «картины» пациента и следует использовать психотерапевту.

Представители когнитивного направления в психотерапии (А. Бек, А. Эллис и др.) зачастую, с одной стороны, значительно преувеличивают значение «когниций» в поведении человека, с другой, ошибочно толкуют психотерапевтический эффект ряда своих приемов как первично когнитивную трансформацию, тогда как на деле она вторична по отношению к «поведенческим» эффектам используемых ими техник[367]759. Впрочем, значение этого направления в психотерапии, несмотря на все указанные огрехи, трудно переоценить, поскольку впервые речевое поведение рассматривается здесь как наличный факт, на который и делается упор в процессе психотерапевтического вмешательства, чего нет ни в психоанализе, ни в ортодоксальной ныне гуманистической психотерапии.

Однако трудно разделить восторги относительно «когнитивной революции» в психотерапии середины XX века, когда все основные ее теоретические положения были разработаны веком раньше и представлены в работе «Мысль и язык» А.А. Потебни[368]760. Автор сосредоточил свое внимание на роли слова в психических процессах – в создании и сознании чувственного образа, а также и в его разложении, о роли слова в самосознании и познании человека[369]761, в образовании понятий, феномене понимания, коммуникации и т. п. Кроме того, А.А. Потебня показал, что именно благодаря слову обеспечивается структурная организация содержания психического, то есть исполняется «стремление всему назначить свое место в системе»762, а также сформулировал положение о власти слова над поведением человека. Наконец, еще до Л.С. Выготского А.А. Потебня сформулировал позицию чрезвычайной специфичности «означающего»: «Умение думать по-человечески, но без слов, дается только словами»763. Впрочем, несмотря на всю ту значимость, которую слово занимает в психологической концепции А.А. Потебни, он не отождествляет означаемое с означающим (что сплошь и рядом встречается у когнитивистов), даже если дело касается психических функций[370]764.

Суть когнитивной психотерапии можно свести к следующему положению: неадекватность поведения человека вызвана его суждениями, искажающими реальность, если же изменить эти суждения, то изменится и поведение человека765. При этом А. Эллис, например, ссылается на философию стоицизма766 (Эпиктета, Марка Аврелия и др.), однако ссылки эти не только упрощают, но и искажают существо этого учения, которое, конечно, «когнитивно» по форме, однако, предполагает изменение «привычек» человека, а не одних его «мыслей»[371]767, то есть речь здесь идет о «поведенческих» методах.

Кроме того, необходимо учитывать, что когнитивная психология относится к когнитивной психотерапии примерно так же, как гештальт-психология к гештальт-психотерапии. Когнитивные психологи действительно полагают, что «поведение человека детерминировано знаниями, которыми он располагает»768, однако когнитивные психотерапевты направляют свои усилия не на предоставление пациенту новых знаний непосредственно по теме его дезадаптации (что было бы крайне важно и существенно), а содействуют преодолению дезадаптивных динамических стереотипов пациента, изменяя только «когнитивную» их часть. Иными словами, когнитивные психотерапевты, во-первых, реализуют принципы поведенческой психотерапии[372]769; во-вторых, не способны задействовать те дезадаптивные динамические стереотипы пациента, которые не обладают достаточным «когнитивным» компонентом[373]770; и наконец, в-третьих, поскольку возможности «картины» («когниций») влиять на положение дел в «схеме» весьма и весьма ограничены[374]771, в чем мы уже неоднократно убеждались выше, подход, исповедуемый когнитивными психотерапевтами, грешит более чем серьезными недостатками.

При этом следует отдать когнитивному направлению в психотерапии должное. Оно отличается высокой степенью эффективности не только потому, что использует поведенческие механизмы, но и потому, что точно определяет и активно использует основной «канал», «механизм доступа» к «схеме» пациента. Разумеется, вербальная коммуникация – есть самый существенный из них. Однако не следует думать, что «механизм доступа» и есть «лечебное средство», это лишь способ, открывающий возможность «лечения»[375]772. Конечно, когнитивным психотерапевтам следовало бы отдавать себе отчет в том, что они занимаются поведенческой психотерапией, хотя понятно, что эта их терапия не является «бихевиоральной».

Человек думает в соответствии с тем, как он себя ведет, мысль рождается относительно действия (события, явления, факта), а не сама по себе. Человек не способен мыслить безотносительно чего-либо, но именно этот факт теория когнитивной психотерапии пытается отвергнуть, впрочем, этого нельзя сказать о ее практике. Наконец, хорошо известно, что интеллектуальная задача, для решения которой в «картине» человека нет еще соответствующего динамического стереотипа (то есть дело не в сведении «новых» элементов к «старым» схемам), не может быть решена целенаправленным «умствованием». Такие задачи решаются именно в тот момент, когда мысль собственно отвлечена от ее решения. Даже если мифы о яблоке И. Ньютона и сновидении Д.И. Менделеева – выдумка, они совершенно точно отражают реальное положение дел[376]773. Все это, несомненно, вынуждает нас отказаться от теоретических моделей, распространенных в когнитивной психотерапии, что, впрочем, не означает необходимости отказа от разработанного в этих школах рабочего инструментария.

Назвать суждение «иррациональным» – значит поступить иррационально, суждение само по себе уже есть «рацио». Считать его «ошибочным» можно лишь в отношении к тому или иному контексту, следовательно, само по себе суждение не может быть «ошибочным». Можно говорить лишь о неадекватности суждения контексту, но это уже не имеет непосредственного отношения к самому суждению. Здесь «виноваты» те «силы», которые допустили данное смешение (то есть динамические стереотипы). Наконец, суждение не может быть «плохим» или «хорошим», таковым оно кажется лишь в отношении с другими суждениями. Равно как и «целесообразность» суждения весьма относительна, поскольку для определения «цели» потребуются другие суждения. Строить на этом «фундаменте» теорию – значит пускаться в заведомую авантюру[377]774. Поэтому КМ СПП оставляет эту «скользкую тему» на совести гносеологии, опускает сделанные когнитивными психотерапевтами умозрительные теоретические концепты и обращается собственно к речевому поведению.

Итак, что же представляет собой речевое поведение? Первым делом приходится признать, что речевое поведение не должно рассматриваться как содержание произносимого текста; содержание – дело ситуативное, логическое (то есть языковое) и к собственно речевому поведению отношения не имеет. Это кажется парадоксальным, но только на первый взгляд. «Мысль, – как писал Л.С. Выготский, – возникает там, где поведение встречает преграду»775. Иными словами, если представить поведение как поток (то есть совокупность движений, дающих некий результирующий фактор), то всякая преграда на пути этого потока неизбежно приводит к «запруде» – к речевому поведению, возникают «мысли».

Однако животное ведет себя совершенно по-другому, подобное «препятствие» не вызывает у него «запруды», а просто изменяет направление его поведения. Животное в каком-то смысле перескакивает с рельсов на рельсы. Аналогичное положение дел сохраняется и у ребенка, который только обучается речи (этап «эгоцентрической речи»), она пока не является у него мыслью в прямом смысле, но лишь сопровождает действие. Когда же «картина» не только создана, но и функционирует как «картина» (то есть означающие играют роль означающих), то возникающие на «пути» поведения «препятствия» означаются, и именно поэтому возникают указанные «запруды», эти процессы «речевой разработки», которые теперь становятся возможными. Иными словами, там, где прежде изменялось направление действия (одно действие сменялось другим), теперь изменяется только его характер, качество или, если угодно, субстрат – из «схемы» оно переходит в «картину», где нет никаких естественных «ограничителей» для прекращения данного действия с переходом его на другое («с рельсов на рельсы»). Таким образом, начатый динамический стереотип может продолжать свою работу даже без всякой надежды на свой «эндогенный конец»; возникает своего рода «незавершаемая ситуация».

Каковы же направления этой «речевой разработки»? Ответ на этот вопрос прозвучал, когда были представлены механизмы «превращения» знака в означающее. Во-первых, были указаны противоречивые желания ребенка, которые были названы «требованиями» («долженствования»). Во-вторых, процесс превращения знака в означающее – есть процесс толкования одного означающего через другие, то есть «объяснение». Наконец, в-третьих, необходимость рассматривать свое поведение во временной перспективе создает своеобразную развертку по времени, «заглядывание» в будущее, то есть «прогноз». Именно по этим трем осям и движется речевое поведение: в своей речи (внешней и внутренней) индивид «предсказывает» будущее, предъявляет «требования» и разъясняет их с помощью «объяснений».

Все эти три функции – «требование», «прогноз», «объяснение» – пересекаются и взаимно обогащают друг друга, так возникают феномены, названные воображением и фантазией, в том числе «катастрофические ожидания», формирование «комплексов» и т. п. Именно благодаря этой «речевой разработке» возможно длительное поддержание дискурса, ею обеспечиваются раздражение, тревога, депрессивные состояния и т. п. Различие между «знанием» (информированностью) и «верой» заключается в том, что первое есть почти только одна аберрация «картины», то есть некая компиляция ее элементов, «вера» же имеет под собой целый конгломерат элементов «схемы», насыщена эмоциями, «драйвами», организована по принципу доминанты. Однако «вера» без соответствующего представительства в «картине» невозможна, и именно речевое поведение обеспечивает ей устойчивость, выраженность, перманентность, «увязывая» этот аффективный «конгломерат» «схемы» с различными тематиками, контекстами и т. д.[378]

Ниже в подразделах представлены все три базовые группы речевого поведения: «прогноз», «объяснение» и «требование». В практике психотерапевта ни одна из представленных групп не дается изолированно: некое ожидание («прогноз»: «будет что-то») индивида уже является «требованием» (то есть желательным или нежелательным для него: «чтобы что-то было» или «чтобы чего-то не было»), которое «объясняется» («почему будет», «почему это должно быть» или «почему этого не должно быть») пациентом. Однако для того, чтобы разрубить этот гордиев узел, нужно определить, какой из этих трех речевых процессов является ключевым, системообразующим: 1) то ли пациент принимает свой «прогноз» за реальность (и потому страшится или отчаянно надеется); 2) то ли его состояние обеспечено «объяснениями», прерывающими возможность целенаправленного действия («я не смогу с этим справиться, у меня нет ни опыта, ни способностей», «это невозможно, потому что…», «я бы хотел, но…» и т. п.) или, напротив, обеспечивающими его целенаправленность, но дезадаптивную («врачи просто невнимательно меня обследовали, какое-то заболевание точно есть, они часто проглядывают, особенно рак, он ведь возникает незаметно», «в метро не хватает воздуха и еще перепад давления при спуске, там многим становится плохо, я видела» и т. п.); 3) то ли основным моментом является «требование» («я обязательно должна…», «это не может не произойти», «он непременно должен…», «если этого не случится, то…» и т. п.).

Однако очевидно, что, поскольку все три указанные функции речевого поведения призваны выполнить определенную роль, то устранение их без какой-либо значимой замены невозможно. В этой связи задачи СПП сводятся не просто к редукции соответствующих динамических стереотипов «картины» (что было бы и невозможно при постоянной их востребованности), но и заменой их на такие новые динамические стереотипы «картины», которые позволили бы перевести действие из «картины», в которую оно перешло при возникновении препятствия на своем пути, обратно в «практическую» сферу, оснастив его теперь возможностью это препятствие преодолеть. Эти новые динамические стереотипы должны отвечать тем же функциям, что были заложены изначально в «прогноз», «объяснение» и «требование», однако, что самое существенное, они призваны устранять дезадаптивные черты, которые указанные функции речевого поведения имели неосторожность обрести. Таким образом, речевое поведение рассматривается КМ СПП в дихотомичных формулах, где первая часть дезадаптивна и нуждается в редукции, а вторая – адаптивна и должна быть реализована. Эти дихотомии: «прогноз – планирование», «объяснение – констатация», «требование – принятие».

1. «Прогноз – планирование»

Как уже говорилось выше, «прогноз» (или, иначе, механизм предполагания) продиктован необходимостью развернуть поведение во временной перспективе[379]776. Если раскрыть этот тезис, то следует указать несколько следующих существенных моментов[380]777.

Во-первых, «прогноз» есть представление человека о его будущем, которое следует считать жизненно необходимым, поскольку в противном случае он бы не знал, что ему следует делать сейчас.[381] Иными словами, «прогноз» служит целям тенденции выживания.

Во-вторых, «прогнозируя» свое будущее, человек исходит не из наличных фактов настоящего (которые, впрочем, и не даны ему непосредственно, но искажены процессами апперцепции), а из множества «конденсированных» опытов прошлого, которые содержат в себе имевшие место и потому предполагаемые теперь в будущем последствия настоящего (той наличной ситуации, в которой находится данный человек)[382]778. Иными словами, «прогноз» – есть прошлое индивида, «вывернутое» им в будущее, причем в таком именно виде («прогноз») прошлое и определяет поведение человека, то есть его мотивы и цели (ориентацию его как субъекта поведения в континууме поведения)[383]779.

В-третьих (что вытекает из второго), опыт прошлого для целей «прогноза», можно сказать, подбирается, и подбирается он тенденциозно[384]780: очевидно нейтральные, равно как и положительные (не высокой интенсивности) последствия не так «интересуют» тенденцию выживания, как отрицательные или положительные высокой интенсивности[385]781. Данное обстоятельство приводит к существенным искажениям «прогноза», поскольку подобная тенденциозность не согласуется с математической вероятностью. Иными словами, в качестве «материала» для «прогноза» используется не весь целокупный опыт данного человека, но только тот опыт, который оставил значимый эмоциональный след, то есть имеет значительное представительство в его «схеме» (например, «драйвы страха» или «удовольствия»[386]).

В-четвертых (что вытекает из третьего), своеобразным «опытом прошлого», подбираемым человеком для целей своего «прогноза», могут стать события, которые не были и не могли быть пережиты данным человеком, но в отношении которых у него сформировались соответствующие динамические стереотипы.[387] Здесь необходимо учесть и следующий механизм[388]782: многократные попытки достижения желаемой цели, пусть и не приведшие к успеху, могут выступать в качестве «возможного опыта», что, впрочем, противоречит всякой логике, но не работе психического, где сам путь к желаемому мог быть положительно эмоционально насыщен, а недостаток реализации мог быть «дополнен» фантазиями и другими аберрациями «картины».[389]

В-пятых (что также вытекает из третьего), в качестве «опыта прошлого» для целей формирования «прогноза» могут быть приняты факты, которые имели место в опыте других людей (в других ситуациях), о чем стало известно данному лицу, или в принципе возможны, то есть допускаются конструкцией «картины» «прогнозирующего человека». Иными словами, при наличии тех или иных «драйвов» «схемы» в «картине» человека (по механизмам «обобщения», «абстракции», «переноса» и др.)[390]783 могут формироваться совершенно нелепые «прогнозы».[391]

Наконец, в-шестых (что вытекает из всех предыдущих пунктов), «прогноз», возникающий у человека, учитывает только несколько субъективно значимых фактов, зачастую ложных или имевших место в прошлом (то есть в других обстоятельствах) и по сути своей всегда ошибочен. Последнее объясняется еще и тем, что «прогноз» не учитывает и не может учесть тех новых, действительно будущих событий, которые окажут свое влияние на будущую ситуацию. В этом смысле «прогноз» всегда ложен и может быть назван «фантазией, принятой человеком за реальность».

Однако поскольку «прогноз» есть естественный и в некотором смысле необходимый механизм предполагания будущего, то очевидно, что критики к этой своей «фантазии» у создателя «прогноза» нет. Учитывая же все представленные выше нюансы (в первую очередь, чрезвычайную усложненность этого процесса у человека) и, главное, как выразился Л.М. Веккер, дополненность содержания «прогноза» «соответствующим эмоциональным сопровождением, которое в итоговом составе психических регуляторов действия может нести как целеобразующую, так и мотивационную нагрузку»784, избежать «прогноза» невозможно, последний же оказывается руководством к действию[392]785; таким образом, появившаяся здесь неадекватность приводит к дезадаптации[393]786. Именно в связи с этим задачей психотерапевтической работы является не устранение самой функции предполагания, но приведение ее в соответствие с фактической данностью. Иными словами, для качества жизни человека важно не то, что человек предполагает будущие события, но то, как он это делает. Феномен «планирования» в противовес «прогнозу» решает эту задачу.