Глава 5. Посол рыбьей державы


...

В делах нужна изящная простота…

девизом висит у меня над столом, над грудой бумаг, книг, ручек, карандашей, писем, телефонных счетов…

…изящная простота, достигаемая умной внимательностью, а не нудным трудом.

Честерфилд: письма к сыну

Знаменитый английский политический деятель и публицист XVIII века лорд Филип Дормер Стенхоп, граф Честерфилд, полжизни писал письма своему сыну.

Письма эти были впоследствии многократно изданы, разошлись по миру как признанный шедевр эпистолярного творчества и афористики; в равной мере как непревзойденный образец жанра родительских наставлений, возникшего еще в библейские времена.

И конечно, как документ эпохи.

Поглядишь на теперешних отцов, и кажется, что не maк уж плохо быть сиротой, а поглядишь на сыновей — думаешь, что не худо остаться бездетным.

Сказано как про нас, правда?… А это Англия, и не в худшие ее времена. Я сомневался: стоит ли отвлекаться от множества нынешних историй, живых и болящих, ради какой-то одной, поросшей быльем?… Но, когда читаешь эти письма и видишь за ними отца и сына, дорисовывая кое-какие подробности на правах вживания, забываешь напрочь, что это было далеко и давно…

Я еще ни разу не видел, чтобы непослушный ребенок начинал вести себя лучше после того, как его выпорют. Насилие дает лишь кажущиеся результаты…

Как сегодня и здесь, как всегда и всюду…

Сколько пробелов в памяти человечества?… Сколько судеб, жизней, смертей, сколько ужасов и чудес погружено в невозвратность?…

А меньше всего известна история детства.

Читаешь ли Библию, Плутарха или сегодняшние газеты — кажется, будто в мире живут и творят безумства одни только взрослые особи; будто детства либо и вовсе нет, либо так, довесок…

Между тем детство отнюдь не придаток общества и не пробирка для выращивания его членов.

Детство имеет свою историю, более древнюю и фантастичную, чем все истории взрослых, взятые вместе. Свои законы, обычаи, свой язык и культуру, идущую сквозь тысячелетия. Сколько веков живут игры, считалки, дразнилки? Сколько тысяч лет междометиям, несущим больше живого смысла, чем иные оратории и эпопеи?…

Теперь мне не надо делать никаких необыкновенных усилий духа, чтобы обнаружить, что и три тысячи лет назад природа была такою же, как сейчас; что люди и тогда и теперь были moлько людьми, что обычаи и моды часто меняются, человеческая же натура — одна и та же.

…Итак, грядет восемнадцатый век Европы, известный под титулом века Просвещения. Еще помнится Средневековье; еще совсем недалеко Ренессанс; еще правят миром тронные династии — короли едва ли не всех европейских держав приходятся друг другу кровными родственниками, что не мешает, а, наоборот, помогает грызться за земли и престолонаследие; еще многовластна церковь и крепок кастовый костяк общества: простолюдины и аристократы — две связанные, но несмешивающиеся субстанции, как почва и воздух.

Скоро Вольтер скажет: «Мир яростно освобождается от глупости». О-хо-хо…

Нет еще электричества. Транспорт только лошадиный. Средств связи никаких, кроме нарочных и дилижансовой почты. Самое страшное оружие — пушки с ядрами.

Мужчины надевают на головы завитые парики и мудреные шляпы, пудрятся, ходят в длинных камзолах, в цветных чулках и туфлях с затейливыми пряжками, бантами, на высоких каблуках, а притом при шпагах. У женщин невообразимые многоэтажные юбки, подметающие паркет, а на головах — изысканнейшие архитектурные сооружения.

Лакейство — профессия, требующая многолетней выучки. Отсутствие фотографий, зато обилие картин. Очень маленькие тиражи книг. Изящный цинизм великосветских салонов…

В этом мирке, кажущемся нам теперь таким уютным, припудренно-ухоженным, безобидно-игрушечным, рождается отец, Филип Стенхоп I. Перед ним было еще несколько родовитых предков, носивших то же имя.

И будет еще Филип Стенхоп II, Честерфилд-сын.

Сколько я видел людей, получивших самое лучшее образование… кomopыe, когда их представляли королю, не знали, стоять ли на голове или на ногах. Стоило только королю заговорить с ними, и они чувствовали себя совершенно уничтоженными, их начинало трясти и прошибал пот, как в лuxopaдке, они силились засунуть pукu в кapмaны и никак не могли туда попасть, роняли шляпу и не решались поднять…

Филип Стенхоп I будет беседовать со многими королями — сгибаясь, где надо, в поклоне или лобызая конечность, но всегда сохраняя непринужденное достоинство и осанку. Он будет великосветским львом, этот складный живчик с выпуклым лбом и прыгающими бровями.

Глаза золотистые, во взгляде беглая точность. Нет, не красавец, ростом значительно ниже среднего и получит от недругов прозвище «низкорослый гигант». Зато какая порода. Сильные тонкие руки, созданные для шпаги и ласки. Всю жизнь он будет удлинять ноги с помощью языка и любить крупных дам. Этот пони обскачет многих.

Когда мне было cmoлько лет, сколько тебе сейчас, я считал для себя позором, если другой мальчик выучил лучше меня урок или лучше меня умел играть в кaкую-нибудь игру. И я не знал ни минуты покоя, пока мне не удавалось превзойти моего соперника.

Два портрета сохранилось: один в возрасте молодой зрелости, медальонный профиль; другой — кисти Гейнсборо — анфас, в старости, под париком.

Молодой: яркая мужественность. Крутая шея легко держит объемистый череп. Затылок в виде молотка — знак здоровой энергии и честолюбия. Благородное ухо, которому суждено оглохнуть. Решительно вырывающийся вперед лоб и крупный горбатый нос образуют почти единую линию, обрывающуюся целомудренно укороченной верхней губой, и тут же опровергающий выпад нижней: укрупненная, явно предназначенная для поцелуев, она образует в углу ироничный хищноватый загиб. Впалые щеки; твердый подбородок, немного утяжеленный, как и полагается породистому англосаксу…

Все это, однако, теряет значение, когда обращаешь внимание на просторно сидящий под густой бровью глаз. Громадный и удивительно живой, почти с удвоенными по величине веками — глаз юношский, дерзкий, наивный, задумчивый и печальный.

У старика — только эти глаза, уже все увидевшие…

Милый мой мальчик, ты теперь достиг возраста, когда люди приобретают способность к размышлению.

Должен тебе признаться… что и сам я не maк уж давно отважился мыслить самостоятельно. До шестнадцати или семнадцати лет я вообще не способен был мыслить, а потом долгие годы просто не использовал эту способность…

Как все дети придворной знати, он рос обеспеченным, даже пресыщенным со стороны имущественной и образовательной (гувернеры, языки древние и новые, история, философия, верховая езда, фехтование…)

Зато душевно был сиротой при живых родителях. Отец (бог-отец, к которому рвется душа мальчишки: сотвори меня, только так, чтобы я об этом не догадался…) — отец, граф Филип Стенхоп Энный был манекенной фигурой староанглийского образца: эгоистичен, чопорен, отчужден, подстать и мамаша…

Веселый, чуткий детеныш не знал родительской ласки; при страстной жизненности ему было некого любить, некого ревновать. Все это хлынет потом, поздней волной, обращенной вспять…

В семнадцать лет — традиционная «большая поездка» на континент, во Францию, где юноша по всем правам возраста и положения ударился в карты и кутежи. А когда вернулся на родину, сработала пружина родовых связей: получил звание постельничего при его высочестве принце Уэльском. В 21 год Филип Стенхоп I уже член палаты общин и произносит первую речь в парламенте.

Молодые люди, врываясь в жизнь, обычно уверены, что достаточно умны, как пьяные бывают уверены, что достаточно трезвы.

Щелчок по носу в палате пэров, еще несколько многообещающих пинков — и подобру-поздорову в Париж, на повышение квалификации. Тайм-аут годика на два.

Самозарисовка того времени (из письма гувернеру):

Признаюсь, что я держу себя вызывающе, болтаю много, громко и тоном мэтра, что, когда я хожу, я пою и приплясываю, и что я, наконец, трачу большие деньги на пудру, плюмажи, белье, перчатки…

«Блажен, кто смолоду был молод»…

Знание людей приобретается moлько среди людей, а не в тиши кабинета… Чтобы узнать людей, необходимо не меньше времени и усердия, чем для того, чтобы узнать книги и, может быть, больше moнкости и проницательности.

А если хочешь действовать и побеждать, мало узнать людей. Нужно впечатать это знание в свои нервы, в мускулы, в голос, нужно превратить его в артистизм, в совершенное самообладание, для которого необходимо еще и хорошо знать себя.

Употреби на это все свои старания, мальчик мой, это до чрезвычайности важно; обрати внимание на мельчайшие обстоятельства, на незаметные черточки, на то, что принято считать пустяками, но из чего складывается весь блистательный oблик настоящего джентльмена, человека делового и жизнелюбца, которого уважают мужчины, ищут женщины и любят все.

В нижних слоях тогдашних обществ мы бы, пожалуй, без особого труда узнали и нынешний стадионный люд, но в верхах столкнулись бы с немалой экзотикой.

Танцы и комплименты были тем, чем стали ныне годовые отчеты: понравиться — значило преуспеть.

Какой-нибудь неловкий умник, нечаянно уронивший котлету на герцога, мог смело прощаться с карьерой поколения на три вперед. Гильотина, говаривали врачи, — лучшее средство от перхоти…

Хорошие манеры в отношениях с человеком, которого не любишь, не большая погрешность против правды, чем слова «ваш покорный слуга» под кapmeлем.

Картель, напомню на всякий случай, — краткое письменное приглашение на дуэль.

Помни, что для джентльмена и человека талантливого есть moлько два образа действия: либо быть со своим врагом подчеркнуто вежливым, либо без лишних слов сбивать с ног…

Мне очень хотелось бы, чтобы люди часто видели на твоем лице yлыбкy, но никогда не слышали, как ты смеешься. Частый и громкий смех свидетельствует об отсутствии ума и о дурном воспитании.

Все это Честерфилд напишет сыну, уже осев в Лондоне, в знаменитом особняке, выстроенном по собственному проекту, в обители, полной книг, изысканной роскоши, избраннейших гостей и нарастающего одиночества…

А пока — пьянство жизни: ездит по всей Европе с дипломатическими миссиями и для удовольствия. Подолгу живет в Париже, совершенствуется во французском, в танцах, в манерах, в искусстве обходительной болтовни и бонтона. Пописывает стишки, заводит дружескую переписку с просвещеннейшими умами века — Монтескье, Вольтером… Среди них он вполне свой, и уже навечно.

Наследство и титул лорда. Двор, интриги, политика, большая политика…

Были моменты, когда он решал, быть войне или нет и кому править какой-нибудь Бельгией. Был министром, государственным секретарем, выступал с отточенными памфлетами, произносил в парламенте речи одну превосходней другой, некоторые вошли в историю нации, уникально уладил дела в Ирландии — ни до, ни после него такое никому больше не удавалось…

Ни один из анахоретов древности не был maк отрешен от жизни, как я. Я смотрю на нее совершенно безучастно, и когда оглядываюсь назад, на все, что видел, слышал и делал, мне даже трудно поверить, что вся эта пустая суматоха когда-mo происходила; кaжemся, это moлько снится мне в мои 6ecnoкoйные ночи…

Это уже в 65, и не сыну, а епископу Уотерфордскому.