Искушения интеллигенции


...

Консерватизм — это крест.[134]

В России сегодня мало православных публицистов, которых с одинаковым интересом читали бы атеисты и верующие, иудеи и мусульмане, либералы и консерваторы. В России вообще мало православных публицистов, ибо многим кажется, что это оксюморон. Горячий снег. Православный — значит не публицист, и наоборот. Андрею Кураеву исполняется сорок лет. Мало кто столько сделал, чтобы вернуть русскому православию его пламенную, воинствующую сущность и даже некоторый азарт сражения. Немногие могут похвастаться такими дружными, сосредоточенными атаками, какие выпадали на долю Кураева и слева, и справа. Философ, писатель, проповедник, миссионер, диакон Андрей Кураев — наш сегодняшний гость. Есть примета — не отмечать сорокалетие, но православному человеку до примет нет дела. Конечно, все, что говорит здесь Кураев, довольно спорно. Даже и для нас. Но мы его пригласили не для того чтобы соглашаться, а чтобы выслушать.

— Можно ли считать, что идеи консерватизма в стране хотя бы в какой-то мере победили?

— Один из критериев консерватизма в жизни — это стремление к многодетности. К естественным бракам. То есть — к бракам гетеросексуальным, а не гомосексуальным, с детьми не клонированными и не зачатыми в пробирке, без суррогатных матерей. А главное — это семья, которая в состоянии обеспечить продолжение рода, продолжение родителей в своих детях. А сейчас в российских городах число детей в среднем — 0,7 ребенка на семью. Для элементарного биологического воспроизводства необходимо 2,3, для роста народа необходимо не меньше трех детей в семье. Но до тех пор, пока женщина, рождающая третьего ребенка, будет слышать в женской консультации, что она сумасшедшая, пока подружки за ее спиной будут крутить пальцем у виска — ни о каком возрождении консервативной системы ценностей даже говорить не приходится.

Другой показатель консервативного уклада жизни — отношение к прошлому. Здесь действительно можно говорить о том, что наследие Октября преодолевается. Современные люди готовы учиться у прошлого. Значит, истории возвращено право голоса. Это нормальная консервативная позиция. Как говорили английский консерватор Честертон и русский консерватор Семен Франк (они оба использовали один и тот же образ): мертвые должны участвовать в наших референдумах, и они голосуют, как обычные крестьяне — крестиками.

Третья черта консервативности — это отношение к государству, к власти. Здесь тоже намечаются перемены: мода ругать начальство потихонечку начинает уходить. Хотя среди московской интеллигенции до сих пор нужно гораздо меньше мужества для того, чтобы сказать что-нибудь критическое о государственной власти, нежели для того, чтобы ее поддержать.

И, наконец, четвертая составляющая консерватизма — вертикаль. Не вертикаль власти, а вертикаль совести. Религия. По замечательной формулировке Максима Соколова, консерватизм — это «Бог, родина, свобода». Бог — это то, что делает меня личностью. Это вертикаль, сверху смотрящая в глубину моей личностной совести. Родина — то, что делает меня частью человечества, это горизонталь. Вместе они создают крест. А крест только тогда значим, когда человек свободно берет его, а не по приказу.

И вот именно религиозная составляющая консерватизма в России наиболее слаба. Да, налицо массовый интерес к миру религии. Но (по крайней мере если судить по книжно-газетной продукции) интерес этот проходит мимо христианской традиции, мимо Православия. Это интерес к различной магии и оккультизму. И это плохо. Потому что в магии нет вертикали. В магии нечему служить по-настоящему. В ней нет личностного долга, нет дерзновения в свободном риске своей единственной и уникальной жизнью предстать перед Богом. Модные идеи «кармизма» и реинкарнации перечеркивают дивные строки Пастернака: «Сколько нужно отваги, чтоб играть на века — как играют овраги, как играет река….». Оккультизм — это уход от выбора, от решений, от ответственности. И вообще это технологическое мышление. Лозунг «Знание — сила» — это лозунг алхимиков. Человек, который живет в мире магии — это человек, который живет в мире машинной, по сути дела, цивилизации. Он надеется всем управлять, все подчинить себе. А консерватор должен позволить реке течь туда, куда она течет. Он должен уметь воздерживаться от фаустовского активизма. Он должен уметь служить тому, что считает Высшим себя.

— Если уж мы заговорили о традиционной семье — то одна из трудных тем сегодня, особенно с точки зрения консервативных ценностей — роль женщины в семье и обществе. Ни для кого не секрет, что во многих семьях женщина сейчас и мотор, и главный добытчик. Женщина делает карьеру, стремится работать, хочет себя в чем-то проявить. Это довольно неконсервативно. А есть ли в этом здравое зерно с точки зрения христианской?

— Если бы семья была по-настоящему консервативной и многодетной — этот вопрос и не стоял бы. Женщина просто не смогла бы никуда деться от своих малышей. Это было бы хорошо и для них, и для самой женщины. Потому что заставлять женщину жить по мужским правилам карьеры и бизнеса — это не очень человечно. А когда речь идет о малодетной или бездетной семье — какие могут быть причины заставлять женщину сидеть дома и не приложить свои силы где-то на стороне?

Но, конечно, с консервативной точки зрения мужчина-добытчик должен обеспечить своей семье возможность жить в теплой пещере и не выходить в мир, где гуляют тигры.

— А с этой точки зрения — хорошо ли, если мужчина с утра до вечера пропадает на работе, а домой приходит только спать?

— Ну, и это, конечно, тоже нехорошо.

— Если смотреть на способ взаимоотношений с обществом, сложившийся у других христианский Церквей — в протестантизме, например, или в католичестве, — может ли Православная Церковь что-то заимствовать у них?

— Консервативная позиция — позиция благоговения перед жизнью. Предпочтения органического неорганическому. Церковь — это живой организм, она всегда что-то вбирает в себя из окружающей среды. Как говорил классик консервативной мысли Честертон, разные вещи хранят, то есть консервируют, по-разному. Одно дело — консервировать листики. Их можно просто засушить. Совсем иначе консервируют грибы: их надо как минимум сварить, то есть — изменить. Чтобы сохранить школу научной мысли — ее надо постоянно обновлять, набирая туда студентов, аспирантов, искать новые методы работы. Сохранение Церкви означает сохранение ее живой. Меня всегда возмущает словосочетание «Культурное наследие Православия». Когда я это слышу, я всегда встаю и говорю: contradicitur — я протестую. Наследие бывает после умерших. А мы-таки живы, и потому никакого наследства лично вам мы не оставляли. Для живого естественно что-то вбирать в себя, естественно меняться. Так и Церкви естественно вбирать в себя новые идеи и методы. Во что мы верим — это не меняется, а как мы воплощаем свою веру — здесь перемены могут быть весьма серьезными.

— Значит, Вы, хоть и консерватор, считаете возможными перемены?

— Не меняется только скелет. Живой организм меняется. Но при этом все внешнее он впускает в себя, только переработав на свой лад. Это только кажется, что в Церкви нет перемен.

Вот лишь одна из них: в 91-м году, в мае был издан сборник газетных статей и интервью Патриарха Алексия. Это действительно было очень необычным — присутствие иерарха в светской прессе. Это был совершенно новый феномен, которого не знали ни Советская, ни дореволюционная Россия. Изменилась форма проповеди, но не та система ценностей, из которой эта проповедь исходит.

— Чем отличается принцип православной икономии от принципа «цель оправдывает средства»?

— Ничем. Просто один и тот же инструмент (например, нож) в руках хирурга будет средством помощи, а руках палача или изувера — орудием пытки. Все зависит от цели и того, кто это делает.

Вот скажите — хорошо ж человека рогатиной куда-то загонять? Плохо, правда? А знаете, кто так делал? — Иисус Христос. Помните Его слова «Трудно тебе идти против рожна» (то есть против рогатины)? Помните, когда и кому они были сказаны? Все время Своей земной жизни Христос прятал Свое божество, творил чудеса только для верующих, а здесь — единственный раз Христос в Божественном виде явился неверующему человеку. И вот именно тот, кто был этим чудом загнан в христианскую веру, именно этот бывший Савл во всех своих посланиях пишет о свободе, которую даровал нам Христос…

А помните, кто предлагает Христу накормить толпу людей хлебом, превратив «камни сии» в хлеб? Сатана. Христос это делает? Да! Но не по наущению сатаны. Ведь накормил он пять тысяч? Накормил. Вот видите: одно и то же чудесное событие может вести ко злу или к добру, в зависимости от своего источника. Исцеление само по себе не столь важно, как важно, где и как оно обретено — у мощей Сергия Радонежского или на сеансе у Чумака.

Икономия — это временное приостановление действия некоего церковного правила по отношению к данному человеку. Не отмена закона, не амнистия, а именно приостановление. Это отказ от законного наказания, если духовник видит, что пользы от этого наказания человек не получит. «Предел икономии в том, чтобы и не нарушать совершенно какое-нибудь постановление, и не вдаваться в крайность, и не причинять вреда важнейшему в том случае, когда можно сделать малое послабление по времени и обстоятельствам… Кто приспосабливается к обстоятельствам века, тот не отступает от добра; ибо он скорее достигает желаемого, уступив немного, подобно управляющему кормилом, который немного отпускает руль в случае противного ветра. А поступающий иначе отступает от цели, совершая преступление вместо приспособления к обстоятельствам… Невозможно для врача тотчас избавить больного от болезни, но только — мало-помалу пользуясь как одобрениями и ласковыми словами, так и нежным обращением»135.


135 Послание 24. К Феоктисту-магистру // преп. Феодор Студит. Послания. кн. 1. М., 2003, с. 73; Послание 49 // с. 166)


Принцип православной икономии — это очень серьезное средство пастырской педагогики. У того, кто подбирает средства для достижения цели (нашего спасения), душа должна быть духовно чутка. И только это неформальное условие может удержать от извращения, то есть от мутации принципа «цель оправдывает средства» в принцип «наша цель — оправдать наши средства».

— Если человек последовательно придерживается либеральных ценностей — означает ли это, что он обречен противостоять Церкви?

— Сейчас настолько все запуталось… Дело не только в неясности формулы «либеральные ценности». Хуже то, что мы теперь не знаем, где у нас государство. Даже для Церкви это неясно. И неслучайно в Церкви в последние годы набирает силу антигосударственническая риторика — протесты против переписи населения, против введения новых паспортов, против присвоения налоговых номеров. Это ведь настоящая революция в церковной истории, только на нее почему-то не обращают внимания. Церковь, которая всегда поддерживала любые формы усиления государственной власти, сейчас в своем массовом сознании — а нередко даже на уровне официальных заявлений — начинает протестовать против наращивания электронно-сыскных мышц государства. И связано это не с пробуждением либерального мышления, а с тем, что государство теряет национальные черты, национальный статус. Государство все более и более превращается в колониальную администрацию, представляющую интересы «нового мирового порядка» на данной территории. Отсюда вопрос — в какой мере консерватор-патриот-христианин должен поддерживать действия колонизаторов. Одно дело — благословлять людей с оружием, когда это оружие в руках армии, защищающей границы страны, и совсем другое — когда МВД держит под ружьем большее количество людей, чем Министерство обороны. Получается, что сегодня «человек с ружьем» свое ружье обратил внутрь страны, а не за пределы ее границ. Выглядит это так, будто Россия не без наводки заокеанской метрополии собирается воевать со своим народом. Так должны ли мы приходить в восторг от подобной перспективы?

— Вы говорили о событиях 1993 года, когда Церковь не смогла остановить кровопролития в Москве, что это очень печальное знамение — знак того, что Церковь бессильна136. Изменилось ли что-то за прошедшие десять лет? Появились ли какие-то признаки изменений к лучшему?


136 Речь идет о моем интервью «Литературной газете» «Чем-то мы прогневили Бога» (6 октября 1993).


— Конечно, это печальное знамение. В те дни икона Владимирской Божьей Матери была вынесена для всенародного моления, и именно в эти же дни произошло кровопролитие в центре Москвы… это печальная характеристика силы нашей веры.

Без всякого сомнения, что-то меняется. Для меня как для проповедника важно то, что за десять лет изменилась готовность аудитории смотреть на деятельность церковных людей, проповедников, священников добрым глазом. Десять-пятнадцать лет назад все наши ляпы перетолковывались в возможно добрую сторону. Если батюшка двух слов связать не может — значит, молитвенник. Если какую-то глупость сказал, значит, наверно, что-то очень духовное хотел сказать, да вот наш земной язык оказался немощен…. И вообще говоря, они все мученики.

Но сегодня такой готовности все нам прощать уже нет. Сегодня нам всякое лыко готовы в строку вставить. И это означает, что мы должны очень серьезно думать над тем, что и как мы говорим. Последние лет десять у нас была отговорка — мол, нам сектанты мешают. А до этого нам государство мешало. Но сейчас-то уже ничего не мешает и все более очевидным становится, что главная помеха на пути людей к Церкви Христовой — это мы сами.

Поняв это, церковный человек, иерарх, проповедник, священник должен научиться дисциплинировать себя. И говорить так, чтобы не выглядеть ни занудой, ни экстремистом.

И в этих условиях мне пришлось изменить тональность моих лекций и моих книг. Если раньше полемику я вел только с «внешними», только с неверием, сектантами, то сейчас все чаще приходится говорить не о том, как привести человека в церковь, а о том, как выжить в церкви, остаться в ней.

В церкви надо научиться жить, а для этого надо внутри Церкви овладеть всецелой палитрой человеческих чувств: от радостного послушания до осторожного недоверия. Без овладения последним навыком очень легко попасть в параправославную секту. Без него не отличить подлинно церковную проповедь от чьего-то сугубо личного (а потому безблагодатного) человеческого энтузиазма.

— Часто приходится слышать: «Православие — это такой консерватизм, вот если бы попроще, посовременнее». В догмах ли дело?

— Я очень рад, что православие консервативно, что у него твердые и неизменные догмы. Без этого жизнь вообще невозможна. Все мы живы, потому что у нас есть твердые и неизменные составы нашего естества — кости. Они держат наши мышцы, все наше тело. Без них мы были бы медузами. Так вот, я не хотел бы видеть свою церковь растекшейся медузой, без своего характера и своего взгляда на мир. Я очень рад, что православие хранит свои догмы, не приспосабливаясь под ныне модные сквозняки.

— Разве не возникает конфликта между обрядоверием бабушек и религиозной философией интеллигенции?

— Напротив, именно человек с развитым гуманитарным вкусом в состоянии понять символику обрядов. Он привык, что в культуре, истории не бывает бессмысленных мелочей, умеет ценить детали. Поэтому в храме такие люди оказываются в естественной для себя атмосфере, в которой все полно этого смысла. И что интересно: именно церковная молодежь настаивает сегодня на том, чтобы форма жизни церкви была максимально архаична и консервативна.

— Тем не менее, согласитесь, внутри самой церкви сосуществуют обрядоверие и философия, обновленчество и традиционализм, славянофильство и западничество…

— Сосуществуют, и все же я убежден, что будущее — за молодыми консерваторами. Молодежь ищет защиты против духа модернизма и реформаторства. Она бунтует против психологии потребительства, против идеалов, которые недостойны человека, против тотальной макдональдизации. Есть несколько видов бунта. Самый созидательный, по-моему, это бунт против современной пошлости во имя вечности и во имя Традиции.

Это прекрасно выражено в стихотворении Марины Цветаевой «Отцам»:

В мире, ревущем
«— Слава грядущим!»
Что во мне шепчет:
«— Слава прошедшим!»?


— Некоторые люди считают православие реликтовой религией. Заходя в храм, человек не ощущает никакой связи между происходящим там и современной жизнью, в которой он пользуется Интернетом, слушает рок-музыку.

— Людей, с которыми я общаюсь, наоборот, радует эта реликтовость, как вы выразились, православия, наш консерватизм. Это право быть другим, быть разным. Мне дорога фраза Цветаевой: «У меня есть право не быть собственным современником». Церковь дает возможность выбирать, чьим современником ты хочешь быть. Меня радует, что я вхожу в храм и молюсь теми же словами, которыми молились Сергий Радонежский, Серафим Саровский.

— Не считаете ли Вы, что форма православного богослужения, использование архаичного старославянского, отталкивает от церкви молодёжь?

— А «старёжь» это не отталкивает? Молодому-то легче понять старославянский язык, чем пожилому. Мышление у молодых более гибкое. Но старики в храм ходят и не жалуются на «непонятность».

Отчего это язык, который был понятен неграмотным крестьянам XVIII века, вдруг стал непонятен кандидатам наук XXI века? В церковнославянском языке всего лишь десяток корней, которых нет в современном русском языке. За последние 10 лет мы с вами выучились словам типа «ваучер» и «фьючерс», «сайт» и «провайдер», «хоббит» и «квиддич». Неужели трудно понять, что означает слово «живот», «присно», «выну» и т. д. Для образованного человека, я думаю, проблемы это никакой не составляет. А необразованной молодежи в храмах сейчас просто нет.

Бабушкам в храме не скучно и не непонятно. И если происходящее в храме непонятно человеку с высшим образованием (особенно с гуманитарным) — значит, человек просто не желает приложить усилий к пониманию. А без воли к пониманию никакое постижение невозможно. Значит, дело не в трудности и неразрешимости задачи, а в нежелании приступить к ее разрешению. Как справедливо заметил архим. Софроний (Сахаров): «Неуместны доводы якобы непонятности для многих современных людей старого церковного языка; людей поголовно грамотных и даже образованных. Для таковых овладеть совсем небольшим количеством неупотребительных в обыденной жизни слов???дело нескольких часов. Все без исключения затрачивают огромные усилия для усвоения сложных терминологий различных областей научного или технического знания; политических, юридических и социальных наук; языка философского или поэтического. Почему бы понуждать Церковь к утере языка, необходимого для выражения свойственных высших форм богословия или духовных опытов»137.


137 Софроний (Сахаров), арихимандрит. Видеть Бога как Он есть. Ставропигиальный монастырь св. Иоанна Предтечи в Эссексе, 1985, С. 230.


А потом, напрасно Вы думаете, что если в храме служить на русском языке, то там будет больше молодежи. Появятся другие отговорки: посты длинные, службы долгие, скамейки жесткие, пол холодный и вообще с пивом мы вчера перебрали… Вот была бы на этом мраморном полу дискотека — вот тогда мы пришли бы…

Есть люди, которые ищут самооправдания своей нецерковности. Они верят, но живут мимо Церкви. Сейчас практически нет людей, которые были бы сознательными атеистами. Их кредо — «что-то есть», и «мы православные, потому что мы русские». И как же им объяснить самим себе и друзьям свою нелогичность, сочетание своей полуверы и своей полной нецерковностью?

И и тогда он находит как будто «рациональный» довод: «А у вас попы пьяные, и мне вообще непонятно, о чём вы там молитесь».

Нет, не язык разделяет эти два мира: Церковь и молодежь. Я не поддаюсь обаянию формулы, гласящей, что если бы, мол, мы перешли на русский язык, то люди пошли бы в храм. Да не пошли бы! Человек решает идти или не идти в храм совсем не ради того, чтобы нечто «понять», «расслышать». А хочется ли ему понимать? Да и вообще за пониманием ли он в храм зашел? Ведь молитва — это не сводка теленовостей. Тут понятность не самое главное. Будь оно иначе — православные интернет-странички стали бы конкурентами храмов…

И с нашей стороны главная трудность — не в языке богослужения, а в языке общения людей. Если бы Оптинские старцы молились на китайском языке, люди все равно бы к ним шли, потому что старцы говорили на языке любви. Этого языка люди ждут, этот язык они чувствуют. И поэтому, когда начинаются дискуссии о том, на каком языке вести службу, то, по-моему, это попытка уйти от главного. Почему в наших храмах мало любви? Вот главный вопрос. Остальное потом.

Вот заходит в храм человек, не прихожанин, а захожанин. Заходит в такую минуту, когда службы нет. Служба только что кончилась, и батюшка ещё не успел из храма убежать. Человек заходит и видит: справа свечной ящик, там бабушка свечки продаёт; а слева батюшка стоит, ничем не занят. Вопрос: к кому обратится зашедший?.. Вот и вы дружно отвечаете, что к бабушке… Но тогда второй вопрос: ну почему нас, попов, так боятся? Если священники будут радоваться людям (не сбору, а людям!), то и люди будут радоваться священникам.

Но слишком часто священнику или епископу нечего сказать людям. И это видно, когда он пробует выдавить из себя проповедь или интервью. Видно, что нет у него никакого интереса к людям. В последнее время даже появился такой тип священника, у которого нет даже экономического интереса к людям. Потому что у него есть парочка богатых спонсоров, и этого ему хватает и на ремонт храма и на строительство дачи. Так что ему даже с точки зрения экономики не интересно, чтобы у него больше прихожан было. У него и таквсё хорошо.

Один российский архиерей лет 5 назад приказал во всех храмах своей епархии пробить выход из алтаря прямо на улицу, чтобы он мог сразу после службы сесть в «Волгу» и, избегая общения с паствой, уехать. Вот пока у нас будут такие тайные лазы, отчужденность людей от Церкви будет оставаться.

Беда наших приходов, на мой взгляд, в другом. Не в наличии церковнославянского языка, а в отсутствии языка любви. Я уверен: если бы Серафим Саровский совершал литургию даже на китайском, люди бы все равно к нему шли. Они видели бы дух этого пастыря, его глаза, лицо, неравнодушие к тем, кто стоит перед ним. Важно, кто священник — пастырь или наемник.

Нет, я не встал в позу обличителя, тыкающего пальчиком в чужие грехи и немощи. Сказанное мною — лишь часть нашего общего серьезнейшего недуга. Имя этому недугу — неправославие. Неправославие не в смысле ереси и отступления от догм. Неправославие в смысле неверной молитвы. Это и мой личный недуг. Богослужение очень часто отбирает у меня силы, а не даёт. Почему, причастившись Тела и Крови Христа, я чувствую себя уставшим? Мне прилечь хочется, вместо того чтобы, «с миром изыдя о имени Господнем», горы с места сдвигать, ибо «все могу о укрепляющем меня Господе Иисусе» (Филип. 4,13)… Эта послелитургическая немощь есть признак духовной болезни. Знаю, что бывает иначе, что порой именно после службы летишь как на крыльях. Но почему же так редко? Почему так в прошлом?..

Наконец, говоря о «понятности», стоит помнить, что понятность — это вещь отнюдь не лингвистическая. Есть непонятность, порождаемая различием личного опыта. Есть непонятность, порождаемая расстоянием между культурами. Богослужение родом из византийской культуры, и это уже предполагает, что его язык до некоторой степени иностранен. Даже если его перевели на русский.

Вы встречали издания «Канон Андрея Критского» с переводом на русский язык? И что, понятно? Да ничего не понятно! Чтобы его понять, надо на «отлично» знать Ветхий Завет.

Ну, переведёте вы с церковнославянского на русский язык «ниневитяны душе слышала еси кающыся Богу». Но что это скажет душе, которая как раз никогда и не слышала про «ниневитян» и про их покаяние? Бесполезно говорить «будь как Жанна д'Арк» тому, кто никогда не слышал о ее жизни и подвигах. Бесполезно говорить «кайся как ниневитяне» тому, кто и знать не знает, что такое Ниневия, где она находилась и что там произошло…

Или — из чина исповеди: «Боже иже пророком Твоим Нафаном покаявшемуся Давиду от своих согрешений оставление даровавый». Перевели на русский: «Боже, который через своего пророка Нафана даровал оставление грехов покаявшемуся Давиду». Ну и что? Для того чтобы понять эту фразу, надо знать не церковнославянский язык, а то, кто такие Давид и Нафан, что произошло между ними (2 Цар., 12), и в чём был грех Давида…

Другой же и очень серьёзный вопрос, — вопрос о мере нашего созвучия уже не Библии, а византийской литературе. Меняются вкусы. То, что казалось прекрасным византийским литераторам, кажется пошлым современному человеку. Позолоченный предмет в бытовом обиходе — что это: изысканность или дурновкусие? Раскрываю один из акафистов Божией Матери и встречаю там выражение: «о Ручка поз лащенная». Может, византийцев это и приводило в благоговейный трепет. Если же это на русский перевести, то будет: «о, позолоченная Ручка!» Чем лучше-то стало? Только ещё больше обнажится дистанция, отделяющая нас от византийской культуры и ее штампов. Это уже не вполне наш язык, не во всем наша культура. И опять — нужны пояснения: Божия Матерь потому Ручка, что Ее Сын говорил «Я есть Дверь» (Ин. 10,7).

А если пояснять все — так и молиться не будет времени… Чукотский писатель Рытхеу рассказывает, что впервые с поэзией Пушкина он познакомился в переводе, который его школьный учитель сделал для своих учеников. Стремясь объяснить все непонятное, он получил такой перевод: «У берега, очертания которого похожи на изгиб лука, стоит зеленое дерево, из которого делают копылья для нарт. Hа этом дереве висит цепь из денежного металла, из того самого, из чего два зуба у нашего директора школы. И днем, и ночью вокруг этого дерева ходит животное, похожее на собаку, но помельче и очень ловкое. Это животное ученое, говорящее…»

Так что вопрос не в языке, а в посещаемости церковно-приходских школ, в том, насколько мы знаем эти библейские события и соотносим их со своей жизнью. Я убежден, что не форму богослужения надо менять, а церковную жизнь за пределами богослужения надо разнообразить. Не надо ничего менять во внутренней церковной жизни: в том, что касается богослужения, в том, что называется словом «православие» (умение правильно славить Господа). История России показывает, что народ очень болезненно воспринимает, когда власть или отдельный человек прикасаются к этому жизненному нерву Православия — обряду, молитве, таинству, составу вероучения.

Но могут быть реформы в церковном дворе. Не в церковных стенах, а в церковном дворе — на территории, окружающей церковь, пограничной с миром внешней культуры. Ступеньки, подводящие к церковной двери, могут ремонтироваться, реформироваться. Но собственно церковное пространство, обжитое, намоленное, дорогое для людей, которое уже в церкви, я думаю, не стоит перестраивать.

Представьте себе: мы, современные люди — студенты аспиранты и прочие живем в современной информационной цивилизации, и вот однажды кто-то из нас, какой-то внучек приезжает в деревню к бабушке на каникулы. А бабушка встречает его на околице и говорит: «Ты знаешь, я так тебя ждала, что к твоему приезду у себя в избе евроремонт сделала». Не думаю, что внучка сильно обрадует такого рода сообщение. Так что при всей безудержной переменчивости нашей светской жизни, просто хотя бы для того, чтобы не сойти с ума, нужны островки стабильности, островки архаичности, традиционности. Поэтому я ни в коем случае не сторонник реформ в Литургии.

Но если в храме или вне его, до службы или после будет возможность для общения людей, для встреч, дискуссий, тогда и вопрос языка богослужения будет просто неинтересен. Не устраивая в храме евроремонта, нужно просто расширить дорогу, ведущую в него.

И нельзя не учитывать здесь еще одно обстоятельство, хотя оно не решающее: у разных текстов разное назначение. Одни существуют для того, чтобы донести до людей некую информацию, другие — чтобы совершить некий сдвиг в душе человека. Мы читаем утренние молитвы не с той же целью, с какой читаем утренние газеты. Поэтому критерий понятности здесь все же не главный. Очень многие религиозные традиции мира сохраняют это странное двуязычие: мусульмане всего мира молятся на арабском языке, независимо от того, какой у них родной; буддисты всего мира молятся на пали или на тибетском языке (а не на калмыцком или бурятском); индуисты молятся на санскрите, хотя он очень не похож на современные языки Индии.

Это не означает, что я считаю церковнославянский язык в его нынешнем виде неприкосновенным. Церковнославянский язык всегда был языком храма, т. е. он никогда не был языком улицы. Это изначально искусственный язык, на нём никто никогда друг с другом не разговаривал. Это эсперанто138. И в этом его огромное преимущество, связанное с тем, что церковнославянский язык легко поддаётся реформам. Поскольку это искусственный язык, то при наличии воли его легко реформировать, осовременивать. То, что, собственно, и происходило на протяжении столетий. Каждый переписчик делал это отчасти вольно, отчасти невольно. А вот с появлением типографий этот процесс удалось взять под контроль. И, конечно, современный церковнославянский язык — это не вполне язык Кирилла и Мефодия: между ними немало различий, появившихся в результате постепенной русификации церковно-славянского языка. Ранее эти изменения копились стихийно, но затем этот процесс был взят под контроль. Этот путь не закрыт и сегодня. По меньшей мере два раза за последние сто лет это происходило: в начале XX столетия была заново отредактированное издание круга Богослужебных книг (издание вышло под руководством тогдашнего архиепископа, а позднее Патриарха Сергия), а в 70–80 годы был новый пересмотр, изданный под руководством митрополита Питирима.


138 Эсперанто — язык, изобретенный в конце 19 века польским врачом Л. М. Заменгофом.


О такого рода пересмотрах мечтал св. Феофан Затворник: «Ушинский пишет139, что в числе побуждений к отпадению к штунду140 совратившиеся выставляют между прочим то, что у нас в церкви ничего не поймешь, что читают и поют. И это не по дурному исполнению, а потому, что само читаемое — темно. Он пишет, что поставлен был в тупик, когда ему прочитали какой-то тропарь или стихиру и просили сказать мысль. Ничего не мог сказать: очень темно. Из Питера писали мне две барыни то же об этом: у Пашкова141 все понятно, а у нас — ничего. Ничего — много; а что много непонятного — справедливо. Предержащей власти следует об этом позаботиться и уяснить богослужебные книги, оставляя, однако, язык славянский. Книги богослужебные по своему назначению должны быть изменяемы. Наши иерархи не скучают от неясности, потому что не слышат, сидя в алтаре. Заставить бы их прочитать службы хоть бы на Богоявленье!!!.. Богослужебные книги надо вновь перевесть, чтоб все было понятно. Архиереи и иереи не все слышат, что читается и поется, сидя в алтаре. Потому не знают, какой мрак в книгах, и это по причине отжившего век перевода… Большая часть из сих песнопений непонятны совсем»142. «И церковные молитвословия могут быть изменяемы; но но не всяким самочинно, а церковною властию. Неизменны только словеса, таинства совершающие. Прочие все тропари, стихиры, каноны — текучи суть в церкви. И власть церковная может их — одна отменить, а другая вводить. В печатных церковных службах перевод уже устарел, много темного и излишнего. Начала чувствоваться потребность обновления»143.


139 См. Ушинский А. Д. Вероучение малорусских штундистов. Казань, 1886.

140 Штунда — секта протестантского типа; ближе всего к баптизму.

141 Один из основателей баптисткого движения в России.

142 св. Феофан Затворник. Собрание писем. Вып. 7. М., 1994, сс. 155, 158 и Вып.2, с. 143.

143 Св. Феофан Затворник. Собрание писем. Из неопубликованного. М., 2001, с. 210.


И все же в слухе о том, что «в церкви все непонятно», есть изрядная неправда. Неправда прежде всего — в словечке «всё». Как бы ни были непонятны действия священнослужителя или обороты церковнославянского языка, самая главная церковная молитва — «Господи, помилуй!» — прекрасно понятна, даже несмотря на то, что слово «Господи» стоит в звательном падеже, который отсутствует в русском языке.

Еще одна неправда формулы «в церкви все непонятно» в том, что эта «непонятность» имеет очень даже понятное и благое миссионерское последствие. Люди устали жить в искусственном мире, где всё создано их головами и руками (а по настоящему «понятно» только то, что технологично, причем эта технология знакома «понимающему»). Человек ищет опоры в том, что не является артефактом, что не имеет слишком уж броской и наглой этикетки «made in современность». Очевидная инаковость строя церковной жизни, мысли, инаковость даже языка и календаря, имен и этикета привлекает многих людей, которые не желают превращаться в «читателей газет — глотателей пустот» (выражение М. Цветаевой). Как раз это и есть признак истинной Церкви — непонятность, несводимость к нашим объяснительным штампам и привычкам. Это признак нерукотворного, признак Чуда. Чудо не может вместить себя в символы до конца понятные и вполне адекватно переведенные на секулярный язык. И поэтому язык Церкви (речь идет не только о языке богослужения, но и о языке церковной мысли и веры) никогда не может быть до конца «родным», своим для людей, воспитанных во внецерковном, а сегодня, пожалуй, и в антицерковном мире. Может, в Церковь, где все понятно, легче прийти. Но не стоит забывать, что из Церкви, где все понятно, также значительно легче уйти.

Еще одна неправда уверения, будто «все непонятно» в предположении, что церковь только для того и существует, чтобы с максимальным комфортом встретить автора этого «крика души», подвести его к церковному порогу и максимально «тактично», «понятно» и «культурно» расширить его кругозор. Но ведь церковь существует не только ради осуществления миссионерских проектов. Люди сегодня так часто забывают, что формы православного Богослужения были созданы не для обращения вчерашних атеистов, а для помощи уже верующим людям в их духовном труде. Привести человека к порогу христианства не так уж трудно. Но надо жить дальше. И церкви есть что сказать не только своим неофитам. Если же вся речь церкви понятна начинающему — значит в дальнейшем нет пути для возрастания. Если человеку, еще далекому от христианства, в храме «все понятно» — значит в этом храме пусто. Если бы пятиклассник взял учебник пятого курса и ему там вдруг все стало бы понятно — это означало бы, что дистанция в десять лет учебы между пятым классом и пятым курсом оказалась излишней, пустой. Пятикурснику не сообщается ничего такого, что не мог бы быстренько понять и усвоить ребенок. Церковная же речь предполагает приобретение человеком такого опыта, которого у него не было прежде. В этом смысле она эзотерична. Профан же требует, чтобы ему «сделали понятно» еще до того, как он прошел путь инициации. У церкви нет никаких секретов. Просто у нее есть такой опыт, который рождается и поддерживается в душах церковных людей. Им питается обряд и ради его сохранения обряд и сложился.

В общем, никогда в храме не может быть понятно «всё» или даже главное без того, чтобы человек сам прилагал усилия к росту. Непонятность должна быть вызовом, побуждением к росту и к изменению самого недоумевающего, а не поводом к тому, чтобы церковная жизнь стала всецело понятна секулярному мышлению. Не понимать Евангелие — стыдно. Если душа бежит от «непонятной» православной службы — значит, душа нездорова. «Непонятно» — это приговор, выносимый Евангелием современной цивилизации, а не констатация «болезни» и «отсталости» церкви.

Требование «обновления» церкви в большинстве случаев не более чем средство психической самозащиты. Человек пытается объяснить сам себе (и отчасти окружающим), почему все-таки он не позволяет себе расслышать евангельский зов. Некоей глубиной своего сердца чувствуя истинность евангельских ценностей, он старается заглушить голос совести.

В церковной жизни и молитве «всё непонятно» людям, живущих вдалеке от церкви, но при этом почему-то желающих реформировать не свою, а чужую среду обитания.

— Образованный человек может с определенными допущениями соизмерить свою жизнь с канонами церкви, а воспитанный в советской школе испугается многочисленных запретов и не придет в храм.

— Да, эта проблема есть, конечно.

— Это проблема верующих или церкви?

— У меня нет рецепта для ее решения. Дело в том, что у нашего поколения нет права на церковные реформы. Был такой анекдот. Армянскому радио задают вопрос: сколько дипломов надо иметь, чтобы считаться интеллигентным человеком? Ответ был такой: нужны три диплома о высшем образовании: дедушкин, папин и свой собственный. Нечто подобное есть и в церковной жизни. Чтобы стать по-настоящему церковным человеком, нужно иметь эту преемственность поколений. Каждый из нас несет в себе след этого перелома от атеизма к вере и шарахается из крайности в крайность. И наши дети за это будут еще отвечать. Я несколько раз слышал такие истории от молодых священников: «Вот перед нашим старшим ребеночком мы виноваты, мы ему детство сломали. Когда в церковь пошли, не могли еще всерьез сориентироваться. Кто-то нам сказал, что сказки — это страшный грех, язычество. И поэтому мы ребенка воспитывали только на житиях святых. А вот когда второй родился, мы уже поумнели, воцерковились и поняли, что мир сказок и чудес ребенку нужен». Так что наши дети, дети неофитов тоже будут расплачиваться. А вот наши внуки будут чувствовать себя в церкви как в отеческом доме. И у них будет право что-то менять. У нас его нет. Мы можем только думать на эти темы.