ЧАСТЬ ПЕРВАЯ (август — сентябрь)


...

О свободной смерти

Блаженная осень! Еще ни одна осень не доставляла мне столько радости, впрочем, это, верно, не осень, это я сам, благодаря Заратустре.

Мы гуляли с Заром по Елагину острову, и он казался почти игрушечным, сказочным, если в Эдеме бывала осень, то выглядела она, наверное, именно так.

Небо, светлое в своем недвижимом спокойствии, было теплым, как розовое брюшко моей собаки, если положить на него руку. Нежное осеннее солнце одаривало своим светом кроны деревьев, которые пестрили мягкими цветами детской гуаши — от темно-зеленого до золотистого, охры, атласного, сочно-бордового. Под ногами шелестели опавшие листья, щебетали птицы…

А я вдруг испугался: еще каких-то пару недель — и вся эта красота исчезнет, исчезнет безвозвратно, может быть. Вдруг все это я вижу в последний раз!

«Как хочется умереть осенью!» — подумалось мне.

Захотелось как-то сильнее вздохнуть, запомнить эту картинку, унести с собой эту красоту!

Я опечалился, что явно не подобало моменту, и мне стало обидно, горестно из-за этого страха, из-за этого предчувствия утраты. На глазах я терял способность беззаботно радоваться красоте, которая была ко мне столь добра.

— Да, много в человеке страха… — протянул я.

— Больше, чем ты думаешь, — со свойственной для него причудливой беспечностью сообщил мне Зар.

— Больше?! — мне стало даже не по себе.«Куда уж больше?!» — пронеслось в голове.

— А где нет в человеке страха? — спросил я. — В желании?

— Хорошенькое дело! — расхохотался Зар. — В желании! — он не унимался, не на шутку подтрунивая над моим предположением. — Нет, это я должен уточнить! Страха нет в том, что провоцируется страхом? Ха! Страха нет в том, что служит избеганию страха в страхе перед страхом? Страха нет в том, что требует преодоления страха? Наконец, страха нет в том, что обречено на неудачу и страшится своего фиаско? В этом, значит, нет страха? В желании?! — Заратустра смеялся все звонче и звонче.

Через какое-то время я, конечно, тоже захихикал над собственной глупостью — где уж тут удержаться! Но в голове у меня творилось что-то невообразимое — мир после третьей мировой: уродливая пустыня, покрытая снегом!

«Ну, тогда значит все страх?! Прелестно! Пятерка! А дальше-то что?»

Пока внутри моей головы бесновались остатки довоенной роскоши: тараканы, крысы, вороны — и те, кстати сказать, изрядно потрепанные, — Заратустра валялся в золотых россыпях опавшей листвы на огромной, озаренной солнцем поляне. Подобно фонтану он вздымал вверх целые охапки листьев, падал на землю и омывался этим золотым дождем.

— Блеск! — кричал Заратустра. — Вот хорошо! Это надо же, такая красота! Обалдеть! Ха-ха-ха! Это надо же! Ха-ха-ха!

Я смотрел на него сначала испуганный, затем удивленный, потом завороженный, и наконец во мне что-то щелкнуло:

— Зар, Зар, я понял! Здесь, в этом мире, во внешнем, в нем самом по себе нет страха! — голос мой оборвался.

Заратустра замер. Недвижимо он лежал на земле в золотом саване листьев — тихо, спокойно, недвижимо. Его взор, казалось, безвозвратно ушел в высокое небо и не желал возвращаться.

— Ты видишь мир таким, каков он есть, или таким, каким ты его видишь? — спросил он, не поднимая головы.

— Таким, как я его вижу, — ответил я.

— То есть он пугает тебя? — уточнил Зар, не меняя прежнего размеренного тона.

— Выходит, так, — согласился я.

— У вас говорят: «Рыба гниет с головы»? — У нас, — выпалил я.

И вдруг мне стало так стыдно! Нет, не перед Заром, нет. Мне было стыдно перед всем этим миром! Стыдно, что я не радуюсь этой осени, осени, которую так люблю! Не радуюсь, потому что люблю и боюсь одновременно, боюсь, что вот-вот и конец: листья почернеют, раздетые деревья будут зябнуть на морозном ветру, жалобно поднимая вверх кривые обнаженные руки, выпадет снег, и конец.

Заратустра лежал неподвижно, словно мертвый, укрытый листвой, и только ветер колебал складки его царственного наряда. Я подбежал к нему и упал на колени. Он не шелохнулся, глаза его были закрыты, а лицо, лицо приобрело бледный, пепельный, оттенок.

Даже лучшее делаем мы отвратительным, мы жизни приписываем смерть и хотим жизни. Я смотрел на Заратустру, словно заживо погребенного, смотрел и плакал, плакал, окруженный этим величественным миром, миром, в котором я почему-то хотел умереть.

— С неживущими хочу говорить я о смерти, — прошептал Заратустра и открыл глаза, странная уверенность горела в них.

На следующий день я выполнил его просьбу, благо, за кандидатами на подобное собеседование далеко ходить не надо.

В зале для групповой терапии я собрал несколько своих пациенток:

— девушку, которая выбрала «свободную смерть» по ницшеанскому завету: «Умри вовремя!»;

— другую девушку, что страдает от мнимых сердечных приступов и боится смерти настолько, что уже два года не покидала стен своей квартиры;

— пожилую женщину, что совершила свой суицид, спасаясь от гнетущего чувства одиночества;

— пациентку, которая боится высоты настолько, что не может пройти даже пару ступенек по лестнице из-за страха упасть и разбиться;

— пациентку, мать которой спивалась и погибла, теперь ее дочь страдает от панических атак всякий раз, когда видит вещи, которые хоть как-то напоминают ей о ее матери;

— другую молодую женщину, которая боится, что страдает от смертельной болезни;

— девушку, которая и вправду больна рассеянным склерозом и думает о смерти, как приговоренный к казни;

— другую молодую женщину, у которой месяц назад двое детей угорели в доме во время пожара, теперь она не знает, как жить, смерть кажется ей выходом;

— пациентку, что боится заразиться каким-нибудь инфекционным заболеванием и десятки раз на дню моет руки, смыливая при этом не один кусок мыла;

— женщину, что уже тридцать лет работает в милиции, каждый день она сталкивается со смертью, теперь ее мучит неотступная тревога за жизнь своих родных — мужа и сына;

— другую женщину, которая пыталась покончить с собой, когда ее бросил любимый;

— и ту, что сделала то же самое, но от того, что живет с нелюбимым…

Идея смерти — великий символ нашей несвободы. Куда ни бросишь взгляд — всюду смерть. Каждый из нас — тело, принесенное в жертву идолу смерти. Мы лишь имитируем жизнь, но не живем. В царстве мертвых нельзя быть живым, душно…

Много думаю я о смерти. Странно ли это? А я ведь написал целую книжку о человеке, который планомерно, от рассказа к рассказу, кончает жизнь самоубийством. Добрых 300 раз! Живучий, черт побери!

Эта книга обо мне, как, впрочем, и все мои книги. Как напишешь о Другом? Интересно, что никто из моих читателей так и не понял» что это мой вызов моему же страху желания смерти. Только один человек, близкий мой друг, мой коллега, «канатный плясун»… Многое видно с высоты канатной пляски. Они сдружились с Заратустрой, я несказанно рад этому.

Втроем мы шли по длинным коридорам клиники в кабинет групповой терапии. Все уже собрались, и так с нами говорил Заратустра:

«Страх — это то, что заставляет вас верить. Вот почему не доверяю я вере. Но вы говорите, что человек не может не верить. Я говорю: "Когда человек верит, он перестает быть человеком!"

Замешана жизнь ваша на страхе. Словно дрожжевой грибок, поднимает он тесто жизни вашей. И что делать вам, не будь у вас страха?

Нет у вас ощущения жизни, мыслящие, страх стал отдушиной вашей. Так знайте же: ваша отдушина задушила вас!

Отсчитываете вы историю вашу от первых ритуальных погребений. Так стала созидаться культура ваша, культура страха смерти!

Все религии ваши — увещевание для боящихся смерти. И вы говорите, что религия ваша — это семя любви! Слышите вы смех мой, слышите ли вы мой хохот?!

У змия страха выломали вы зубы верой своей — вот что это за семена! Рать в медных латах родится из этих семян! Не битва, но бойня предстоит вам, верующие!

В одном вопросе вся этика ваша: "Что скажут другие?" Видно, боитесь вы, что убьют они вас? Такова ваша «этика»? Кто ж из вас осуждать осмелится бунтовщиков морали вашей? Впрочем, и в бунтарстве немного чести!

Вся эстетика ваша — бегство от смерти: уродливое кажется вам уродливым лишь потому, что видом своим напоминает оно вам о смерти!

Красиво же для вас то, что неуродливо. И говорите вы: "Мило!" Вы говорите: "Талантливо!" А в глубине сердец ваших одно только слово звучит: "Смертно!"

Да и логика ваша — пасьянс, где жизнь смерти противоположна. Неужели можно в логике вашей существующее несуществующему противопоставить?! Вы же первые назовете это "ошибкой логической"! Чего же стоит тогда вся ваша логика?

Не вы стали мерой вещей всех, но страх ваш! От него линейкою отмеряете вы всякое слово ваше, землемеры кладбищенские! А кроме слов ваших, ничего не знаете вы, служители смерти, ибо слово — заклинание ваше от страха!

И наука ваша — лишь суета и смута во избежание смерти. Но как же надеетесь вы избежать неизбежного? Или же не верите вы в смерть вашу? Так чего ж тогда вы боитесь?

Стала смерть для вас стимулом к жизни — такова теперь ваша жизнь! И затерялась жизнь ваша при бегстве этом в иллюзию, ибо не ради жизни вы стали бояться, но во имя смерти!

Смерть — только имя, прозвище страха вашего. Кто из вас видел смерть? Кто знает ее? Кто может сказать о ней? Никому неизвестно! Но нет же! Живете вы так, словно знаете о ней больше, чем о жизни самой!

Но все знание ваше о смерти — только имя одно. Сколько же знаете вы о жизни, если знаете меньше о ней, чем о смерти? Даже имени ее понять вы не в силах! Не живете вы, вы уже умерли, и убийца ваш — страх!

Боитесь всего вы, чего можно и даже бояться нельзя, но жизнь продолжается, ибо не ведает она страха вашего. Вот почему говорите вы о страхах ваших: "Перемелется — мука будет!" Кого же наметили отравить вы хваленой сдобой вашей, пекари смерти? Себя, любимого, родного, близкого?…

Но не может смерти бояться тот, кто уже умер! Однако же всегда вы только то делаете, что не можете делать! Потом вы сетуете! Конечно, ничего у вас не получится, ибо из ничего ничего не бывает! Такова жизнь ваша!

Одни из вас смерти боятся, другие чтут ее, третьи стремятся к ней. Забавно же выглядят мертвецы, которые боятся смерти, чтут ее и стремятся к ней! Не вовремя умерли вы, но во время! Когда ж научитесь вы смеяться?!

"Свободной смертью" называете вы желание свое умереть. "Несвободой от смерти" называете бы нежелание свое умирать. Не вижу я разницы! И вот, что скажу вам: "Живущий не ищет свободы, свободой он обладает!"

Столкнется притязающий с чужим интересом и ощутит свою несвободу — таково правило. Но разве может свобода подлинная быть в притязаниях? Говорят об этом религии ваши, вы же слушаете разговор их и притязаете на отсутствие притязаний. Смешно мне безумие ваше!

В любви ищете вы спасения. Да, дорогие мои, любовь бескорыстна, может она дать вам жизнь, но сможете ли вы, гонимые страхом, дар принять этот? И что любви вашей дадите вы, спасающие свое безумие?

Дурно неблагодарным быть, но не от того, что дурно, а от того, что пусто! Слаба любовь, если спасения ради от страха вашего любите вы, ибо только вышедшие из топей страха и способны любить!

Может зверь жить не любя, ибо он принадлежит жизни, не притязая на обладание ею. Но человек вырвался уже из лона жизни, и потому не может он жить не любя, ибо жизнь — принадлежание. В принадлежании вашем мудрость высшая и единственная свобода! Но есть ли силы в вас, притязающие, любить любовью принадлежания?

Трудно быть Другим, но еще труднее позволить другому Другим быть. Но знайте же, что блаженна минута, когда Другой говорит тебе: "Нет, я думаю иначе!", и протягивает руку открытую! Ибо так он свидетельствует, что дорог ему ты Сам, но не то, что ты думаешь. Так и рождается Другой: презрев иллюзию, он открывает объятия.

Но говорят вам: "Нет!", и боитесь вы. Чудится вам, что пришла смерть к миру вашему со словом этим, ибо рушит "Нет!" картину мира вашего, рушит образ другого. Но то не смерть говорит вам, а жизнь, от иллюзий ваших освобожденная. Когда же другой открывается вам Другим, не смерти боитесь вы, но жизни самой! Что ж, увольте тогда Заратустру, не будет он пугать смертью мертвых!

Впрочем, довольно! Слишком долго говорил Заратустра о смерти. Эгоист не будет Другому препятствовать: он не хочет препятствовать нежеланию другого быть Другим, он не хочет препятствовать его желанию смерти.

Не хочу я препятствовать вам. Делайте то, что считаете нужным. Ибо несвободны вы, пока ждете от меня слова. Когда же захотите вы жить, то сами меня и найдете, ибо я рядом! Но помните, что и тогда я буду молчать, лишь смех мой будет другим, ибо буду смеяться я с вами!

Впрочем, и так уже сказано довольно».

Странно улыбался Заратустра и смотрел на двух «канатных плясунов», что сидели напротив. Что-то неладное почудилось мне в его последних словах…