По ту сторону воображаемого — символическое, или от маленького другого к большому


...

XVII. Вопросы к преподающему

Общий дискурс.

Осуществление желания.

Желание спать.

Глагол и потрох.

Вопрос о реализме.

Сегодня мы приблизились к гребню того порой нелегкого на подъем склона, восхождение на который мы в этом году предприняли. Мы уже у вершины. Ничто не предвещает, однако, что с этой вершины откроется нам широкая панорама уже пройденного нами.

Как я уже говорил вам в последний раз, я попытаюсь связать воедино функцию слова и функцию смерти — не смерти как таковой, потому что это пустой звук, а смерти как той силы, которая сопротивляется жизни.

То, что лежит по ту сторону принципа удовольствия, описывается термином Wiederholungszwang. Термин этот неудачно переведен на французский язык как автоматизм повторения — мне кажется, что он гораздо лучше передается предложенным мною понятием настойчивости (insistance), настойчивости упорной и многозначительной. А в этой-то функции как раз и укоренен язык как нечто придающее новое измерение — я не сказал бы, что миру, потому что это и есть то измерение, которое делает мир возможным, если он, мир, действительно представляет собой вселенную, послушную языку.

Так как же соотносится эта функция с понятием, к которому ведут Фрейда его, в свою очередь настойчивые, размышления — с понятием инстинкта смерти? Ибо в человеческом мире происходит соединение между речью, которая определяет собою человеческую судьбу, и смертью, места которой в мысли Фрейда мы указать не можем, не зная, располагается ли она на уровне Реального, Воображаемого или Символического.

Но связывать эти два термина так, чтобы вы смогли вновь и, надеюсь, еще лучше, прочувствовать значение фрейдовского

открытия и аналитического опыта как средства, позволяющего помочь субъекту в том откровении, которое делает он для себя о себе самом, я немного повременю.

Мне пришла в голову мысль, которая при всей нелицеприятности своей вовсе не является плодом разочарования. Мне подумалось, что преподавание представляет собой нечто крайне сомнительное и что не было еще ни одного случая, чтобы, заняв место за маленьким столиком, которое теперь занимаю я, человек не оказался или, по крайней мере, не казался бы для него подходящим. Другими словами, как заметил один очень достойный английский поэт, история еще не знает случая, чтобы преподаватель не знал, что сказать. Чтобы занять те минуты, в течение которых приходится выступать с позиции того, кто знает, знания всегда оказывается достаточно. Невиданное дело, чтобы человек, заняв место преподавателя, лишился вдруг дара речи.

А это, в свою очередь, наводит меня на мысль, что настоящим преподаванием может называется лишь то, которое рождает у слушателей настойчивость, то желание знать, которое возникает не раньше, чем они сами оценили меру невежества как такового — то есть насколько оно, как таковое, плодотворно — в том числе и со стороны того, кто преподает им.

Поэтому прежде чем произнести несколько слов, которые тем, которых формальные схемы нашего мышления заботят в первую очередь, покажутся заключительными, а для других ознаменуют лишь новое начало, я хотел бы, чтобы каждый из вас задал мне сегодня вопрос, который можно было бы охарактеризовать как мой собственный.

Другими словами, пусть каждый по-своему выскажет мне, к чему, по его мнению, я клоню. Пусть теперь, после всего, что я в этом году успел рассказать, каждый объяснит мне, как рисуется ему или как окончательно оформляется для него, или закрывается для него, или уже сейчас вызывает у него сопротивление вопрос в том виде, в каком я его ставлю.

Конечно, это всего лишь точка прицела, и от этой идеальной точки каждый может остаться на том расстоянии, которое предпочтет. Мне кажется, что по самой природе своей она должна быть точкой схождения всех вопросов, которые могут прийти вам в голову, но ничто не обязывает вас метить именно в

нее. И все же любой вопрос, который вам предстоит мне задать, каким бы частным, локальным, неопределенным он ни казался, должен будет с этой точкой так или иначе соотноситься.

Если у вас создалось впечатление, что я о каких-то вещах умалчиваю, вы тоже можете, высказавшись случаем, об этом сказать. Это еще раз засвидетельствует по-своему то не способное укрыться от вас постоянство, с которым мы с вами до сих пор избранным мною путем следовали.

Я настойчиво прошу вас принять в этой работе участие. Именно так — я не позволю заполнить часы этого занятия не чем иным, кроме такого вот именно эксперимента.

Начнем с добровольцев. Это испытание представляет собой то наименьшее, что я могу от вас потребовать, — обнаружить себя перед другими. Если вы, будучи аналитиками, неспособны на это — на что вы вообще способны?

Пусть те, кто чувствует, что они готовы высказать, что у них лежит на сердце или срывается с уст, незамедлительно это сделают. Это даст другим время собраться с мыслями.

1

М-ль Рамну: — Когда я прочла главу Фрейда, у меня сложилось представление о Я как защитной функции, которую следует мыслить расположенной на поверхности, а не в глубине, и которая действует сразу на два фронта — против травм, причиняемых внешним миром, и против побуждений, идущих из мира внутреннего. После Ваших лекций мне больше не удается представлять себе вещи подобным образом. И я задаюсь вопросом о другом, лучшем определении. Я думаю, что можно было бы говорить о фрагменте общей речевой практики. Так ли это? И еще один вопрос. Мне удалось было понять, почему то, из чего возникают настойчивые симптомы, Фрейд называет инстинктом смерти. Мне удалось это понять, потому что повторение это представляет собою род инерции, а инерция — это возвращение к неорганическому состоянию, то есть к прошлому самому отдаленному. Я понимаю, таким образом, почему Фрейд мог усвоить это инстинкту смерти. Однако, обдумав Вашу последнюю лекцию, я увидела, что принуждение

это исходит из своего рода бесконечного, полиморфного, беспредметного желания, желания ничего. Я очень хорошо это понимаю, но чего я тогда не понимаю, так это смерти.

Лакан: — Совершенно ясно, что все, о чем я вам рассказываю, заставляет задуматься над справедливостью расхожего преставления о ситуации Я во фрейдовской топике. Поставить Я в фокус поля зрения, как современное направление анализа это делает, значит пойти на одно из тех очередных отступлений, которыми бывает чревата любая попытка усомниться в месте, которое человек занимает. Составить представление о том, что, собственно, каждый раз, когда способ говорить о человеке бывал пересмотрен, происходило, дело нелегкое, ибо с течением времени суть такого пересмотра неизбежно оказывалась смягченной, затушеванной, так что на сегодняшний день слово гуманизм по-прежнему представляет собой мешок, в котором тихо гниют сваленные друг на друга трупы сменявших друг друга революционных взглядов на человека. Что-то похожее готовится сейчас произойти и на уровне психоанализа.

Вот о чем напомнило мне этим утром журнальное сообщение об одном из тех откровенных выступлений, с которыми периодически сталкиваемся мы в наши дни всякий раз, когда возникает по поводу того или иного более или менее плохо мотивированного преступления вопрос об ответственности. Мы становимся свидетелями панического страха психиатра, его отчаянных попыток зацепиться за что-нибудь, найти защиту от опасения, что, не подтвердив ответственность совершившего преступление лица, он может открыть дорогу резне, доходящей до беспредела. Конечно, лицо это совершило что-то такое, что, несмотря на возможности, которые для подобного поступка каждую минуту предоставляются, за рамки привычного выходит — хватило, скажем, о тротуар и исполосовало ножом существо, связанное с ним самыми нежными узами. И вот психиатр, поставленный с этой пустотой, с этим зиянием лицом к лицу, оказывается вынужден занять какую-то позицию. Случилось на сей раз что-то из ряда вон выходящее, один из тех невероятных случаев, которые убеждают нас, что шанс-таки действительно может выпасть. Психиатр, которому следовало бы объяснить людям, что заключением о полной ответственности преступника вопрос не решается, от этого решения уходит. Вместо этого мы слышим поразительную речь, произносящий которую скривив губы объясняет нам, что у преступника налицо все возможные нарушения эмотивной сферы, что он неконтактен и вообще омерзителен, но что содеянное им целиком относится, при всем том, к сфере общей речевой практики и должно караться по всей строгости закона.

Свидетелями чего-то подобного становимся мы и в психоанализе. Возвращение к Я как центру и общей мере ходом рассуждений Фрейда отнюдь не подразумевается. Напротив — чем дальше он рассуждает, чем дальше следуем мы за мыслью Фрейда на третьем этапе его творчества, тем яснее предстает у него Я в качестве миража, в качестве суммы идентификаций. Конечно, Я действительно располагается в месте того достаточно бедного синтетического образования, к которому субъект сводится в собственном о себе представлении, но оно в то же время являет собой и нечто иное, оно находится и в другом месте, оно имеет и другой источник, причем верно это именно с точки зрения принципа удовольствия, как раз и позволяющего нам задаться вопросом о том, что же именно кроется за той символической нитью, за той в основе лежащей фразой, которая настаивает на себе вопреки всему тому, что нам в мотивации субъекта может оказаться доступно?

Да, существует речевая практика, и притом, как Вы выражаетесь, общая. Говоря об Украденном письме, я высказал, может быть, в несколько загадочной форме, ту мысль, что письмо это на какое-то время и в границах маленькой сцены, Schauplatz, как сказал бы Фрейд, в границах разыгранного перед нами Эдгаром По кукольного спектакля, было бессознательным различных субъектов, поочередно сменявших друг друга в качестве его обладателя. Бессознательное — это само письмо, написанная на клочке бумаги и гуляющая на свободе фраза. Это с очевидностью вытекает из моих наблюдений над окраской, которую приобретают один за другим персонажи истории по мере того, как пробегает по их лицу и фигуре отблеск письма.

Вас это, возможно, не удовлетворяет. Не забывайте, однако, что бессознательное Эдипа как раз и представляет собой ту лежащую в основе речь, благодаря которой история Эдипа и оказалась со времен давних, времен незапамятных, записанной, а мы теперь ее знаем, в то время как сам Эдип, с самого начала действовавший по ее сценарию, не знает о ней ничего. Все это уходит в далекое прошлое — вспомните, что оракул предостерегает его родителей, что сам он оказывается изгоем, подкидышем. События действительно разворачиваются в соответствии с оракулом и определяются тем обстоятельством, что на деле он совсем не тот, чем представляется он себе в своем мнимом прошлом — сын Лайа и Иокасты, он вступает в жизнь, оставаясь о своем происхождении в совершенном неведении. Все перипетии его драматической судьбы обусловлены от начала и до конца тем искажением речи, которое, хотя он об этом не знает, и есть реальность.

Позже, когда мы будем снова говорить о смерти, я попытаюсь объяснить вам развязку драмы Эдипа — в том виде, в котором предстает она нам у великих трагиков. Хорошо бы, если бы вы прочли к следующей лекции Эдипа в Колоне. Вы увидите там, что последнее слово в отношениях человека с неведомой ему речью — это смерть. И нужно обратиться к творениям поэтическим, чтобы открыть для себя, до какой напряженности может дойти в своем осуществлении идентификация между этой скрытой фигурой умолчания и смертью как таковой, в самом чудовищном ее облике. Разоблачение, которое не несет в себе навязчивой мысли о загробной жизни и заставляет любые слова умолкнуть. Как ни поучителен для нас Эдип-царь, должны аналитики знать и то потустороннее по отношению к любой драме, что нашло выражение в трагедии об Эдипе в Колоне.

Как определить место Я по отношению к общей речевой практике и тому, что лежит по ту сторону принципа удовольствия? Вот вопрос, с которого Вы начинаете, и мне кажется, что он действительно наводит на размышления. В конечном счете, между субъектом-индивидом, с одной стороны, и субъектом смещенным по отношению к центру, субъектом по ту сторону субъекта, субъектом бессознательного, с другой, устанавливаются своего рода зеркальные отношения.

Само Я является лишь одним из элементов той общей для всех речи, которая и есть речь бессознательная. Именно в качестве самого себя, в качестве образа, включено оно в цепочку

символов. Оно представляет собой необходимый элемент введения реальности символической в реальность субъекта, оно связано с зиянием, которое налицо в субъекте с самого начала. В этом, первоначальном своем смысле оно оказывается в жизни человеческого субъекта ближайшей, интимнейшей и самой дocтупной формой, в которой является ему смерть.

Связь между собственным Я и смертью-исключительно тесна, так как собственное Я представляет собой точку пересечения между общей для всех речью, в плену у которой оказывается отчужденный субъект, с одной стороны, и психологической реальностью этого субъекта, с другой.

Воображаемые связи у человека искажены, ибо в них возни~ кает то зияние, посредством которого обнаруживает свое присутствие смерть. Мир символа, в самой основе которого лежит явление настойчивого повторения, является для субъекта отчуждающим — точнее говоря, он служит причиной того, что реализует себя субъект лишь там, где его нет, и что истина его всегда в какой-то части от него скрыта. Я лежит на пересечении того и другого.

В почве символизма заложена склонность к образности, к чему-то, что напоминает нам о мире или природе и наводит тем самым на мысль о наличии в них чего-то архетипического Впрочем, в приставке архе нужды нет — типического вполне достаточно. Совершенно ясно, однако, что речь вовсе не идет о чем-то таком, что, наделяя его субстанцией, преподносит намв качестве архетипа теория Юнга. Его архетипы сами выступают

не иначе, как в форме символической, они включены в то, что вы назвали общей для всех речью, они суть фрагмент этой речи. Я согласен — это прекрасное определение, и термином этим я

воспользуюсь, так как к определению собственного Я все это имеет самое непосредственое отношение.

Что касается вашего второго вопроса, то я надеюсь, что в последнюю нашу встречу дал вам почувствовать ту разницу, что существует между настоятельностью и инерцией.

Чему соответствует в аналитической процедуре сопротивление? Оно соответствует инерции. Как таковая эта последняя имеет свойство не нести в себе никакого сопротивления. Сопротивление, в смысле Widerstand, препятствия, препятствия

усилию, следует искать лишь в нас самих и нигде более. Кто применяет силу, тот вызывает сопротивление. На уровне инерции сопротивления нет и в помине. Измерение, в котором лежит все то, что связано с переносом, принадлежит совсем иному регистру — регистру настоятельности.

Вы прекрасно поняли также, что хотел я сказать, когда упомянул в прошлый раз о желании — о том желании, которое раскрывает себя у Фрейда, на уровне бессознательного, как желание ничего.

Вчера вечером вы могли стать свидетелями того, как излагался ошибочный, нередкий среди читателей Фрейда взгляд, согласно которому всякий раз обнаруживается одно и то же означаемое, причем означаемое диапазона довольно узкого — можно подумать, что желание сновидения, на которое указывает Фрейд в Traumdeutung, подытоживается, в конечном счете, списком влечений, причем довольно коротким!

Ничего подобного. Прочитайте Traumdeutung еще разок, от корки до корки, и вы убедитесь в противоположном. Хотя Фрейд и исследует в этой книге множество эмпирических форм, которые желание может принять, в ней не найти ни одного анализа, в итоге которого то или иное желание оказалось бы сформулировано. В конечном счете, желание в ней так ни разу и не раскрыто. Все, что происходит в ней, происходит на различных ступенях, этапах, подступах к его обнаружению. В одном месте Фрейд даже посмеивается над заблуждением тех, кто, прочтя Traumdeutung, проникся убеждением, будто реальное содержание сновидения есть последовательность скрытых в нем помыслов. Фрейд сам говорит, что будь дело именно так, реальность эта никакого интереса не представляла бы. Что действительно интересно, так это этапы выработки сновидения, ибо именно в этом процессе обнаруживается то, что мы в истолковании этого сновидения ищем, тот х, который представляет собой, в конечном счете, желание ничего. Готов поспорить, что вы не найдете мне в Traumdeutung ни одного места, где делался бы вывод: субъект желает вот этого.

А детские сновидения? — возразят мне. Это единственное, вокруг чего в Traumdeutung возникают недоразумения. Я еще вернусь к этому и покажу вам, что коренится это недоразумение

в склонности Фрейда (которая всегда была самым слабым местом в его творчестве) вставать слишком часто на генетическую точку зрения. На возражение это можно ответить. Принципиальное значение имеет то, что, когда Фрейд говорит о желании как истоке различных — начиная от сновидений, включая всевозможные факты из психопатологии обыденной жизни и кончая проявлениями остроумия — символических образований, речь у него всегда идет о моменте, когда то, что посредством символа получает существование, еще не поименовано и никоим образом поименовано быть не может.

Другими словами, если за именуемым что-то есть, то оно неименуемо. И в силу неименуемости своей (во всех оттенках смысла, которые в слове этом можно расслышать) сближается с неименуемым по преимуществу — смертью.

Перечитайте Traumdeutung, и вы обнаружите это на каждом шагу. Все, чему можно дать имя, обнаруживается там исключительно на уровне выработки сновидения. Выработка эта представляет собой символизацию со всеми ее закономерностями — закономерностями значения. Я говорил об этом в прошлый раз, напомнив вам о партитуре значений, многозначности, сгущении и всех терминах, которыми Фрейд пользуется. Все это относится к порядку сверхдетерминации, или, как можно еще выразиться, к порядку мотивации, обусловленной значением. Начиная с момента, когда желание в этот порядок вступает, когда оно всецело повинуется диалектике отчуждения, находя в желании признания и признании желания единственное свое выражение, как может оно настичь то, чего еще не было?

Почему, собственно, это должна быть именно смерть? Вот предельная форма вашего вопроса, свидетельствующего о верном понимании того, что было здесь мною сказано.