По ту сторону принципа удовольствия, повторение

VI. Фрейд, Гегель и машина


...

3

Начнем с самого элементарного. Фрейд — врач, но родился он почти веком позже Гегеля, и за это время произошло много такого, что не могло не возыметь последствий для смысла, который слову врач придавался. Врачом в смысле Эскулапа, Гиппократа и Святого Луки Фрейд не был. Он был врач примерно в

том же смысле, как мы все. Это был врач, который, собственно, врачом больше и не был, — ведь и мы с вами принадлежим сегодня к типу врачей, не отвечающих больше традиционному представлению о том, чем был когда-то для человека врач.

Есть что-то забавное и до странности непоследовательное в том, что мы обыкновенно говорим: у человека есть тело. Для нас это выражение имеет смысл, возможно даже, что оно имело смысл всегда, но для нас оно звучит более осмысленно, чем для кого-либо, ибо, вместе с Гегелем и не подозревая этого (весь мир состоит из гегельянцев, которые этого не подозревают), мы зашли чрезвычайно далеко в отождествлении человека с его знанием, представляющим собой знание накопленное. Умещаться в теле чрезвычайно странно, и, как ни хлопай крыльями ученый мир, хвастаясь, что единство человека, которое этот идиот Декарт умудрился было раскроить надвое, измышлено, наконец, заново, — затушевать эту странность не удается. Бесполезно, ссылаясь на Аристотеля и томизм, делать широковещательные заявления о возвращении к единству человеческого существа и представлению о душе как форме тела. Разделение уже совершилось. Именно поэтому врачи в наши дни совсем не те, кем они изначально были — кроме чудаков, разумеется, которые до сих пор воображают, будто конституции, темпераменты и тому подобные вещи действительно существуют. Врач ведет себя по отношению к телу наподобие человека, разбирающего машину. И никакие принципиальные заявления этого положения дел не изменят. Именно отсюда исходил и Фрейд, именно это было его идеалом — заниматься патологической анатомией, анатомической физиологией, узнать, чему же именно служит тот маленький сложный аппарат, что воплощен у человека в нервной системе.

В перспективе этой, разлагающей единство живого существа на составные элементы, есть, конечно, что-то неприятное и скандальное, и в науке существует целое направление, пытающееся идти ей наперекор. Я имею в виду гештальтизм и другие благонамеренные теоретические разработки, стремящиеся вернуться к идее благосклонной природы и предустановленной гармонии. Тому, что тело — это машина, доказательств, конечно, нет, и все говорит за то, что их и не будет. Но проблема не в

этом. Важно другое — важно, что к вопросу подошли именно с этой стороны. Подошел, собственно, Декарт, о котором я только что говорил. Он не был, конечно, совершенно одинок, ибо для того, чтобы тело можно было рассматривать как машину, требуется предварительно очень многое, требуется, в частности, чтобы существовала машина, которая не только могла бы работать совершенно независимо, но и воплощала бы в себе более чем очевидным образом нечто исключительно человеческое.

Разумеется, когда это все происходило, никто себе в этом отчета не отдавал. Сейчас, однако, мы с этих позиций несколько отступили. Явление, о котором я говорю, имело место задолго до Гегеля. Гегель, чья роль здесь незначительна, является, пожалуй, последним представителем определенной классической антропологии, но по сравнению с Декартом он, в конечном счете, едва ли не плетется в хвосте.

Машина, которую я имею в виду, — это часы. В наше время редкого человека можно ими удивить. Разве что Луи Арагон в Крестьянине из Парижа находит, как только поэту дано это сделать, слова, прославляющие как чудо эту вещь, что, как говорит он, послушно следует выдвинутой человеком гипотезе, не обращая внимания на то, есть ли рядом человек или его уже нет. Итак, в то время существовали часы. Ничего особенно чудесного в них, правда, еще не было, ибо настоящие, хорошие, с маятником — часы Гюйгенса, одним словом, — те, что я уже упоминал в одном из моих текстов, — появились много позже Рассуждения о методе. Но уже были тогда часы с гирями, которые тоже худо-бедно воплощали собой идею измерения времени. Понадобилось, конечно, пройти немалый отрезок истории, чтобы понять, насколько существенно для нашего, как теперь говорят, здесь-бытия, знать время. И напрасно говорят, что время это не настоящее: ведь в часах наших, по-взрослому самостоятельных, оно идет своим ходом.

Я очень советую почитать книжку Декарта, которая называется О человеке. Вы купите ее дешево, это не самая известная из его работ, и она обойдется вам дешевле столь любезного зубным врачам Рассуждения о методе. Полистайте ее и убедитесь сами: то, что ищет в человеке Декарт, — это часы.

Машина этот представляет собой вовсе не то, что праздные люди о нем думают. Это не просто нечто противоположное живому, лживое его подобие. Уже одно то, что оно призвано было воплотить тайну из тайн, которая именуется временем, должно было бы настораживать. Что кроется в том, что мы зовем машиной? Уже тот факт, что в ту же эпоху некто, по имени Паскаль, взялся создать машину, пусть еще скромную, для арифметических расчетов, свидетельствует о связи машины с функциями решительно человеческими. Это не простое изделие, вроде столов, стульев и других более или менее символических предметов, среди которых мы обитаем, не замечая даже, что это не что иное, как собственный наш портрет. Машины — это совсем другое дело. Они гораздо ближе к нашей реальной сути, чем мы, их создатели, об этом подозреваем.

Гегель возомнил себя некогда воплощением Духа, в то время как Наполеон представлялся ему в мечтаниях душой мира, Weltseele, другим, более женственным, более плотским полюсом власти. Характерно, однако, что оба они совершенно не оценили важность феномена, как раз в это время и увидевшего свет, — паровой машины. Между тем недолго оставалось ждать и до Ватта, да и тогда уже существовали всякие штучки, действовавшие самостоятельно, вроде взрывателей в минах.

Машина воплощает в себе символическую активность человека наиболее радикальным образом, и для того, чтобы поставить вопросы на том уровне, на котором мы их сегодня ставим, наличие ее — хотя вы, окруженные всем этим, того, возможно, не замечаете — являлось необходимым.

Есть одна вещь, которая обсуждается у Фрейда и которая никогда не обсуждается у Гегеля, — это энергия. Вот главное, что его заботит, что поглощает его и что действительно куда более важно, нежели чисто онтологическая путаница, возникшая у нас вчера вечером, когда мы рассуждали о противоположности сознания и времени у Гегеля и бессознательного и времени у Фрейда — ведь это все равно что рассуждать о противоположности Парфенона и электрогидравлики, здесь нет решительно ничего общего. Между Гегелем и Фрейдом успел наступить век машины.

Энергия, о чем я в прошлый раз вам уже напомнил, — это понятие, которое не может явиться на свет, пока нет машины. Я не хочу сказать, что было время, когда энергии не было. Просто людям, владевшим рабами, никогда не приходило в голову, что можно установить зависимость между расходами на их питание и тем, что они делали в латифундиях. Никаких попыток энергетических расчетов мы в эксплуатации рабов не находим. Производительность их никогда не пытались поставить от чего-то в зависимость. Катон этого никогда не делал. И только когда появились машины, люди заметили, что им нужно питание. Больше того — что за ними нужен уход. А почему? Да потому, что они изнашиваются. Рабы тоже, но об этом как-то не задумывались, считая старение и смерть делом вполне естественным. А спустя еще некоторое время было обнаружено — факт, о котором тоже раньше никогда не задумывались, — что живые существа содержат и поддерживают себя сами, другими словами, что они представляют собой кибернетические автоматы.

Начиная отсюда мы становимся свидетелями рождения современной биологии, для которой характерен полный отказ от использования понятий, имеющих отношение к жизни. Виталистская мысль биологии чужда. Биша, преждевременно умерший основатель современной биологии, чья статуя украшает наш старинный факультет медицины, выразил это наиболее ясно. То был ученый, сохранивший, правда, несколько расплывчатую веру в Бога, но при том исключительно трезвый и проницательный: он знал, что человечество вступает в новый период, где отправной точкой для определения жизни будет служить смерть. Это вполне согласуется с явлением, которое я собираюсь вам объяснить, — с тем решающим характером, который приобретают для обоснования биологии сопоставления с машиной. Биологи наивно полагают, что посвящают себя изучению жизни. Непонятно, почему. До сих пор их базовые концепции не имели по происхождению своему с феноменом жизни ничего общего, и по сути своей этот последний так и остается нам недоступен. Что бы мы ни делали, вопреки настойчивым заявлениям, будто мы подходим к ему все ближе, феномен жизни по-прежнему ускользает от нас. Биологические концепции

остаются ему совершенно неадекватны — не теряя, конечно, из-за этого своей ценности.

Некоторые удивлены тем, что я одобрил мысль Франсуазы, когда во время поисков нами третьего термина в межчеловеческой диалектике она предложила биологию. Вполне возможно, что биология была в ее представлении совсем не такой, какой предстанет она в моих объяснениях, — что ж, истина говорит в данном случае устами человека, высказывающего ее наивно.

Слово биология мы используем здесь, скорее, иносказательно. Фрейдовская биология не имеет с биологией ничего общего. Речь идет о манипуляции символами с целью решения проблем энергетического характера, о чем и свидетельствуют ссылки на гомеостаз, позволяющие охарактеризовать не только живое существо как таковое, но и функционирование важнейших его механизмов. Именно на этом вопросе мысль Фрейда и сосредоточена: что представляет собой психика энергетически? В этом и есть оригинальность того, что называют его биологизмом. Биологистом он был не больше, чем любой из нас, но энергетическая функция действительно занимала его всю жизнь

Сумев раскрыть смысл этого энергетического мифа, мы видим то самое, что уже изначально, хотя и неосознанно, заложено было в метафоре человеческого тела как машины. Мы видим, как обнаруживается здесь нечто, лежащее по ту сторону всех объяснений, коренящихся в межчеловеческой сфере, и потустороннее это является, строго говоря, символическим. Вот что станет предметом нашего изучения, и я уверен, что мы сможем, наконец, понять тогда, что же фрейдовский опыт — эта, поистине, утренняя заря науки — собой представляет.

Фрейд исходил из того понятия о нервной системе, согласно которому она всегда стремится вернуться в состояние равновесия. Он исходил из этого, потому что для каждого врача, занимавшегося изучением человеческого тела в ту сциентистскую эпоху, иной возможности просто не виделось.

Анзье, будьте любезны, просмотрите работу Entwurf, о которой я говорю, и сделайте нам в следующий раз по ней сообщение. На этой основе Фрейд попытался выстроить теорию функционирования нервной системы, показав, что мозг работает как своего рода буфер между человеком и реальностью, как орган

кибернетического автомата. Но камнем преткновения оказывается для него сновидение. Он убеждается, что мозг — это не что иное, как машина для сновидений. И вот здесь-то, в этой машине, он и обнаруживает то, чего никто не замечал, хотя это всегда из нее явствовало, — что именно на уровне самого органического и самого простого, самого непосредственного и самого неуправляемого, что именно на уровне самого бессознательного смысл и речь заявляют о себе и раскрывают себя во всей своей полноте.

Результатом стал полный переворот в его мышлении и выход в свет Толкования сновидений. Иные описывают это как переход от физиологизирующей перспективы к перспективе психологизирующей Дело, однако, совсем не в этом. Фрейд обнаруживает функционирование символа как такового, проявления символа на диалектическом и семантическом уровне — обнаруживает в смысловых смещениях, каламбурах, игре слов, шутках, функционирующих в машине для сновидений совершенно самостоятельно. Теперь ему предстояло занять по отношению к этому открытию сознательную позицию — то есть либо принять его, либо его проигнорировать, как, кстати сказать, все остальные, кто подошли к этому открытию достаточно близко, и сделали. Поворот был столь решительный, что он и сам не понимал, что, собственно, с ним происходит. И ему, в момент открытия уже зрелому ученому, понадобилось еще двадцать лет, чтобы к собственным предпосылкам вернуться и попытаться понять, что же все-таки это все значит в плане энергетическом. Именно эта задача и вынудила Фрейда обратиться к выработке таких новых для него категорий, как "та сторона принципа удовольствия" и "инстинкт смерти".

В этих новых его разработках ясно различим смысл чего-то такого, что лежит по ту сторону отношения человека к себе подобному — именно в нем так нуждались мы вчера вечером, пытаясь выстроить тот третий термин, через который как раз и проходит, начиная с Фрейда, подлинная ось реализации человеческого существа. Но что это такое — этого вам на том этапе, где мы находимся с вами сегодня, я сказать не могу.

12 января 1955 года.