Часть 2. Не пугайте меня, я еще ничего вам не сказал


...

21-я сессия

Еще через несколько сессий пациентка сказала, что ей уже не о чем говорить. Точнее — она не знает о чем еще говорить, так как, по ее мнению, все уже сказано. Она попросила меня либо дать какие-то советы и интерпретации, либо предложить ей какую-то конкретную тему. Я предложил ей вернуться к теме ее сексуальной жизни. Она согласилась, и еще несколько сессий мы говорили о первых поцелуях, переживаниях, связанных с началом месячных, опытах мастурбации, когда в конце очередной встречи в цепи ее ассоциаций вновь появилась мама. Отчасти это было неожиданным, но гораздо больше — давно ожидаемым.

Мама запрещает мне оргазм… Мне стыдно… Я не могу… Мы с мамой спим вместе с четырех лет… Я хотела сказать об этом попозже… Я не знаю… Я не могу… Мама меня очень любила… в детстве. И ласкала ночью… По часу… Всю меня целовала — с ног до головы, каждый день, на ночь. Когда был папа, она иногда не приходила. А потом мы просто спали вместе. Я к ней так привязалась. Может быть из-за этого… Я не знаю. Мне кажется, что если бы у меня оргазмические чувства проснулись, они бы проснулись к ней. И я этого боюсь…

Я понимал, как трудно пациентке было говорить об этом и как много доверия она выразила мне сейчас, и конечно, сказал ей об этом.

Я предполагал вернуться к этой теме на следующей сессии и теперь уже дать некоторые интерпретации, но пациентка опередила события. Она пришла в несколько ажитированном состоянии и сообщила, что вчера позвонила маме и высказала ей все.

Я сказала ей, что я болею оттого, что ты использовала меня в своих сексуальных целях, так как у тебя не было мужчины. Ты спала со мной до 23 лет!… А она — молча повесила трубку и больше ее не взяла…».

Это осознание того, что существует некая связь ее состояния и ее симптома с той травмой, которую ей когда-то нанесла мать, было чрезвычайно важным, и я подчеркнул это, но понимал, что мы только в начале пути. Выражаясь профессиональным языком— после этого мучительного и унизительного для пациентки осознания мы находились в самом начале длительного периода проработки этой психосексуальной травмы, протяженность которой казалась мне немыслимой.

На предыдущих сессиях пациентка несколько раз предпринимала попытки говорить лежа на кушетке, но это удавалось ей с большим трудом и обычно продолжалось не более 10–15 минут. На этой сессии пациентка лежала на кушетке практически до конца, не вспоминая о своем симптоме. А в ее материале, что естественно и понятно для специалистов, звучала тема оправдания матери.

Я сама в этом ничего плохого не вижу. Просто мир так обошелся с нами, что есть только эта ласка, а другой — мы не видим… Я ее ревновала к отцу… Мне как-то стало легче… Я хотела их разъединить… Отца я ненавижу. Если бы я кого-то и хотела убить, так это его…

Потом она снова обратилась к образам сновидений.

Сегодня мне снилась не мама, а какой-то порошок, который лежал на полу. Я как будто вдыхала его, но стоя10… И удивлялась: как его можно вдыхать стоя, когда он— на полу? Но мне стало тепло, и как будто волны пошли по телу… Как при мастурбации…У меня какая-то разрядка была, но всегда оставалось напряжение, а оргазма не было…


10 Пациентке снится не просто порошок, а порошок, который — не мать. Это могло бы быть затем интерпретировано как «мать рассыпалась в прах», и хотя пациентка все еще «дышит» этим прахом, но не лежа (как это было обычно с матерью), а стоя, преодолевая свою зависимость от матери— ее личность как бы начала вставать в полный рост.


Я предложил ей попытаться интерпретировать этот сон, но она отказалась, отреагировав на мое предложение весьма своеобразно: «Тут и так все белыми нитками шито», — и снова вернулась к идеям оправдания матери.

Она ласкала меня, но это по незнанию. Она не хотела сделать плохо. Возможно, совсем не это причина моего невроза. Хотя… Страх рака появился потом… И симптом — тоже… Мужчин я не люблю…

На этом очередная сессия закончилась.

На следующей сессии она сообщила, что звонила мама и приказала ей вернуться домой. Я спросил, что пациентка сама думает об этом? Ответ был для меня неожиданным.

Конечно, я уеду. Уже купила билет. У меня нет других средств к существованию, кроме маминых. Я уже несколько лет нигде не работаю. И даже если вы в научных целях согласились бы принимать меня бесплатно, мне просто не на что здесь жить. Разве что — вы возьмете меня на содержание…

Я не мог предложить ей ничего рационального и лишь отметил ее юмор — относительно «взять на содержание». Конечно, я был огорчен и расстроен, и вовсе не из- за каких-то «научных целей», а тем— что будет с этой 30-летней девочкой и в какую сторону пойдет дальнейшее развитие только вскрытого нами (образно говоря — «гнойного») процесса?

Она уехала, и мы больше не встречались. Она ни разу не позвонила. Мне, конечно, хотелось бы узнать о ее судьбе, но у меня никогда не было ни ее адреса, ни телефона, ни фамилии, и даже имя, которым она назвалась, как я уже упоминал, вызывает у меня сомнение.

В последующем у меня было еще несколько подобных случаев, где виновниками трагедии были отчимы, дяди, дедушки, а также, безусловно — много реже, матери своих жертв. Педофилия считается преимущественно мужским вариантом психического расстройства, но это не совсем верно.

* * *

Патогенность детской сексуальной травмы уже анализировалась мной в рассказе «Соблазненная дочь», и вряд ли стоит повторять это изложение. Читатель, при желании, может к нему вернуться еще раз. Здесь мне хотелось бы только обратить внимание на некоторые штрихи самого аналитического процесса.

Представление о том, что психоаналитик дремлет в своем кресле, пока пациент что-то говорит, совершенно не соответствует действительности. Аналитик постоянно находится в состоянии интеллектуального напряжения и сверхвнимания, анализируя не только то, что говорит пациент (как это происходит в процессе обыденного общения), но и то — как он говорит и почему он говорит именно об этом? И на каждую 45-ти или 50-минутную сессию он приносит всю свою квалификацию, на приобретение которой уходит как минимум 7-10 лет. Кроме того, мы анализируем свои чувства, которые (при определенном уровне профессионализма) становятся чутким индикатором того, на что следует обратить внимание, исходя из интонационных и невербальных характеристик поведения пациента, а также на «внутренние» связи и последовательность (казалось бы) весьма отрывочных фраз.

Начну с первой сессии. Пациентка говорит: «А тут еще родители решили разводиться…». И тут же, через несколько секунд добавляет: «Самое страшное воспоминание: я как-то упала с брусьев на уроке физкультуры и ударилась головой. У меня была опухоль на затылке, голова стала вытянутой, как у некоторых африканцев. Меня рвало несколько дней. Потом я все время боялась, что эта опухоль не пройдет, что это — рак. Мне поставили диагноз «канцерофобия».

Опухоль прошла, но продолжались рвоты. Меня снова обследовали и поставили гастрит».

Это могло быть и простым стечением неблагоприятных обстоятельств, но последовательность изложения позволила мне предположить, что и «случайное» причинение себе физического ущерба (падение с брусьев), и появление канцерофобии, так же как и симптомов гастрита, были обусловлены реакцией на тогда еще только возможный развод родителей и выражали стремление пациентки препятствовать этому. Пациентка вряд ли действовала осознанно, но на бессознательном уровне она надеялась, что ее травма и болезнь сохранят семью от распада. Здесь возможно еще одно предположение. — Как известно, многие психосоматические симптомы имеют символическое значение, и то, что пациентка не смогла, образно говоря, «переварить» (развод родителей), вполне могло спровоцировать симптомы гастрита.

У меня (также— еще в процессе первой сессии) вызвала определенную настороженность сказанная еще тише, чем она говорила обычно, фраза пациентки: «Мама очень добрый человек, но я считаю, что она больная… Но ее болезнь проявляется только ко мне… Это она довела меня…». И как показали дальнейшие события, мои самые мрачные предположения были не напрасными. В последующем образ этой шизофреногенной матери появлялся практически во всех мучительных для пациентки воспоминаниях. Напомню, что когда пациентка говорит о своих негативных чувствах к психиатру и отмечает, что у нее было «сильное сопротивление к нему», она тут же добавляет, что «мама тоже пыталась сломать это сопротивление». А вслед за этим говорит о том, как она пыталась защититься от попыток «сломать это сопротивление»: «Однажды он пришел, а я ушла мыться». Но в этом изложении отношений с психиатром не было необходимости упоминать маму. Поэтому фраза о том, что она «ушла мыться», мной была зафиксирована как относящаяся и к матери тоже — пациентке от чего-то было нужно «отмыться», и это что-то было связано с ее матерью.

Ее отношения с отцом также были достаточно типичными (для будущей психопатологии) и глубоко амбивалентными, впрочем, как и к матери. В процессе первых сессий пациентка упоминает (с косвенным упреком), что после развода родителей «отец ко мне не приходил». Позднее она заявляет психиатру, что она очень любит отца. Но в последующем она почти кричит (но шепотом): «Отца я ненавижу. Если бы я кого-то и хотела убить, так это его!».

Воспоминания о счастливом детстве связываются только с образами бабушки и деда. И, скорее всего, это были единственные сохранные фигуры в ее ближайшем окружении, которые относились к ней с искренней родительской любовью.

Вряд ли стоит напоминать читателю, что долгое время остававшийся мне неизвестным «симптом» упоминался практически на каждой сессии. Пациентка фактически сама ставит себе диагноз, когда говорит, что ее «многолетнее напряжение от канцерофобии должно было во что-то вылиться». На 10-й сессии она все еще боится «что-то сказать не так или сделать не то» и после этого заявляет: «Я после нашей встречи уехала не туда. Я не могла уснуть, мне было плохо, плакала». То, что она уехала «не туда», — я бы интерпретировал как поведенческий эквивалент того, что психодинамика пациентки (долго боровшейся с попытками вербализовать свое страдание) приняла иное направление. И именно в конце этой сессии пациентка наконец говорит то, что так мучительно скрывала в течение всего предшествующего периода нашего взаимодействия: «Я рака не боюсь. Сейчас скажу. У меня непроизвольно газы отходят». При этом две последних части произносятся нехарактерной для нее скороговоркой, то есть — преодолевая внутреннее сопротивление.

Когда это сопротивление было преодолено, мы начали гораздо быстрее приближаться к вытесненному из ее памяти материалу. Я постараюсь максимально кратко обозначить психодинамику ее последующих сессий.

«Я не могу лежать в присутствии других…». «Со мной случаются нехорошие вещи…». «Я ложиться вообще боюсь». «Он [симптом] возник искусственно». «Я не могу только точно назвать — когда… и после этого ничего не помню». «И мама моя меня бьет. Она лицо мне «скрутила» руками…». «Я не хочу жить с мамой. Я не хочу с ней встречаться». «Я думаю, она специально сделала мне этот невроз… чтобы распоряжаться моей жизнью…». «Я делаю ужасные вещи… с мамой… я не могу рассказать». «Мне стыдно… мы с мамой спим вместе с четырех лет…».

Естественно, что озвученные пациенткой много ранее ночные кошмары были также связаны с матерью.

В итоге пациентка самостоятельно осознает (уже вне сессии) и самостоятельно дает интерпретацию своего страдания, но, к сожалению, дает именно виновнице ее трагедии: «Я сказала ей, что я болею оттого, что ты использовала меня в своих сексуальных целях, так как у тебя не было мужчины. Ты спала со мной до 23 лет!».

Более точный вариант интерпретации, которую мы могли бы обсудить и проработать в дальнейшем, состоит в том, что, не имея возможности избежать совершаемых над ней развратных действий, ребенок бессознательно продуцирует симптом, который делает ее неприятной как сексуальный объект. Но даже эта патологическая защита не срабатывает.

Мне бы хотелось обратить внимание еще на несколько типичных феноменов. Ночные «ласки» матери сочетались с жестокими случаями побоев ребенка. Этот вариант «специфических» отношений встречается в большинстве случаев развратных действий в отношении детей, а именно — создание постоянной ситуации страха и зависимости. Типичный «сценарий» дополняется регулярными напоминаниями, что нужно быть скрытным и никому ничего не говорить («Мама учила меня, что нужно все скрывать… мама легко надевает маску»). Именно поэтому и у пациентки теперь «другое лицо». Еще более существенна фраза о том, что мать «скрутила ей лицо руками».

Пациентка читала много психологической литературы, но говорит преимущественно обыденным языком, и на самом деле эту фразу следовало бы интерпретировать как то, что мать уничтожила личность пациентки. Несмотря на приобретенные знания и образование, ее развитие как личности остановилось на пубертатном возрасте и частично приобрело гомосексуальную направленность («Мужчин я не люблю… мне кажется, что если бы у меня оргазмические чувства проснулись, они бы проснулись к ней»).

В процессе сессий периодически проявлялись различные варианты магического мышления («Я думала, что я поцелуюсь с мальчиком— и пройдет»), что характерно для многих пациентов с последствиями тяжелых психических травм.

И о последнем психологическом феномене, который достаточно ярко проявился и в этом случае. Родители всегда остаются объектом привязанности, и дети всегда пытаются их оправдать, какими бы жестокими, пьющими или извращенными они ни были. При всем понятном негативизме отношения к матери, пациентка регулярно пытается реабилитировать ее: «Мама ни в чем не виновата. Женщины вообще не виноваты. Это мужчины во всем виноваты». «Нельзя все «сливать» на маму. Здесь и моя вина…». «Она ласкала меня, но это по незнанию. Она не хотела сделать плохо. Возможно, совсем не это причина моего невроза»… Увы — причина именно эта.