ГРАНИЦЫ ТВОРЧЕСТВА


...

Воображение и форма

Воображение является продолжением интеллекта, способностью индивида принять своим сознательным мышлением лавину мыслей, побуждений, образов и других психических явлений, которые извергаются из предсознания. Это способность "мечтать и создавать новые образы", способность оценивать различные возможности и выдерживать напряжение концентрации на этих возможностях. Воображение — это способность "сняться с якоря" в надежде, что где-нибудь в пустоте найдется новое место для причаливания.

В процессе творческой самоотдачи воображение действует во взаимосвязи с формой. Творческое усилие закачивается успехом именно потому, что воображение вливает в форму свою витальность. В связи с этим возникает вопрос: до какой степени мы можем позволить себе "отпускать" свое воображение? Следует ли каким-то образом сдерживать его? Осмелимся ли мы мыслить о вещах немыслимых? Хватит ли нам дерзости, чтобы вообразить себе новые явления и действовать сообразно с ними?

В такие мгновения нам грозит потеря ориентации, полная изоляция. Ведь мы можем лишиться языка, обеспечивающего взаимопонимание в мире, где мы живем вместе с другими людьми. Стерев прежние границы, не утратим ли мы ориентацию в том, что называем реальностью? Здесь мы вновь приходим к проблеме формы, то есть к проблеме осознания границ.

На языке психологии патологическая боязнь утратить границы именуется психозом. Нередко можно наблюдать, как многие психотики передвигаются по больнице, держась как можно ближе к стенам. Они ориентируются по краю, всегда стараясь сохранить локализацию в окружающей среде.

При недостатке внутренней локализации для них особенно важным становится сохранение внешней локализации как единственной им доступной.

Доктор Курт Голдштейн, директор крупной клиники в Германии, где во время войны размещали солдат с повреждением мозга, утверждал, что его пациенты страдали значительной ограниченностью воображения. Он заметил, что они всегда расставляли свои шкафы для одежды в ровный ряд и стремились сохранить такое их расположение, рубашки они также всегда вешали в одном и том же месте. Если шкафы передвигали, пациенты впадали в панику. Они не могли ориентироваться в новой обстановке, не могли придумать новой "формы", которая придала бы хаосу какой-то порядок. В результате эти пациенты приходили в состояние, которое Голдштейн назвал "катастрофической ситуацией". Если бы такого пациента попросили написать на листе бумаги свое имя, он написал бы его где-то с краю. Он старался бы не потеряться в открытом пространстве. Его способность к абстрактному мышлению, выходу за пределы непосредственных фактов — то, что в данном контексте я называю воображением, — сильно ограниченна. Такой индивид обычно ощущает, что он не в состоянии приспособить окружающую действительность к собственным потребностям.

Подобное поведение показывает нам, какой может стать жизнь, когда в ней недостает силы воображения. В этом случае границы мира всегда должны быть выразительными и видимыми. Описанные пациенты намеренно сужали свой мир, поскольку были неспособны воспринимать новые формы. Жизнь "без границ" они считали очень опасной.  Вместе с тем, мы с вами — то есть люди с неповрежденным мозгом — также можем испытать подобный страх, но только в другой ситуации — в ситуации творческой деятельности. Границы нашего мира уходят из-под наших ног, и мы трепещем, ожидая, что какая-то новая форма займет место утерянной, что мы сможем создать из хаоса какой-то новый порядок.

Наше воображение оживляет форму, но форма стоит на страже того, чтобы мы в результате деятельности воображения не впали в психоз. В этом заключается необходимость существования формальных ограничений. Художники — это  люди, способные откликаться на новые явления. Как правило,   они имеют развитое воображение, но одновременно они  обладают обостренным чувством формы, что не позволяет им попасть в "катастрофическую ситуацию". Они выполняют функцию исследователей пограничной зоны, опережая других в изучении будущего. И нам следует быть терпимыми к их некоторой чудаковатости и безвредной идиосинкразии, поскольку, внимательно вслушиваясь в то, что они говорят, мы сможем подготовиться к тому, что нам несет будущее.

Когда мы открываем определенную форму, соответствующую созданному нами произведению, мы с удивительной отчетливостью испытываем радость, или благодатный экстаз. Нам кажется, что мы искали эту форму много дней — и вот наконец-то на нас снизошло озарение, открывшее запертую дверь, и мы поняли, как должна звучать та или иная строка, какая цветовая гамма будет наилучшей для нашей картины, как изложить проблему перед аудиторией или же в какую теорию наилучшим образом укладываются новые факты. Я не раз задумывался над этим специфическим чувством радости, которое зачастую несоразмерно с тем, что в действительности произошло.

Бывало, что я работал сутки напролет, пытаясь выразить какую-то важную мысль. Когда же неожиданно приходило "прозрение" — а это могло случиться в минуты отдыха, когда я просто рубил дрова, — я ощущал чувство удивительной легкости, словно с моих плеч свалился огромный камень, я испытывал чувство радости на более глубоком уровне, которое не имело никакого отношения к той работе, которую я выполнял.

Причиной такой радости не может быть факт разрешения конкретной проблемы, поскольку обычно это приносит лишь чувство облегчения. Что же является источником этого особенного удовольствия? По-моему, это ощущение удачи, чувство уверенности в том, что именно-так-это-должно-быть. Мы на какое-то мгновение оказались причастными к мифу о сотворении мира, где из беспорядка создается порядок, из хаоса возникает форма, как это было в миг первотворения. Чувство радости связано именно с нашим участием в этом творении, сколь бы незначительной ни была наша роль. Парадокс в том, что одновременно мы отчетливо понимаем всю нашу ограниченность. Мы открываем amorfati, о которой писал Ницше41, — любовь к судьбе. И неудивительно, что это приводит нас в состояние экстаза. 


41 "Amor fati: пусть это будет отныне моей любовью." Ф. Ницше. Веселая наука. Четвертая книга, 276 // Ф. Ницше. Сочинения в двух томах. Т. 1. — М.: Мысль, 1996. — С. 624. — Ред.