Часть вторая

НЕУДОВЛЕТВОРЕННОСТЬ. (источник конфликтности и внутреннего напряжения)

В предыдущей главе мы рассмотрели условия, в которых формировался наш инстинкт личного выживания (или индивидуальный инстинкт самосохранения). Если этот процесс проходит не очень удачно, то нам предстоит мучиться чувством беззащитности — в том или ином ее виде. Теперь мы переходим ко второй части книги и будем говорить о групповом инстинкте самосохранения. Название странное, но попробуем разобраться.

Человек — существо социальное, а поэтому он должен иметь механизмы, позволяющие ему выжить в рамках его социальной группы. Если этот инстинкт не будет у него в добром здравии, то группа выведет его из собственного состава, а там — поминай как звали. Если же он с этой задачей справится, то и он сам, и его группа не погибнут в бесконечных раздорах и склоках. Так что эволюционное значение этой части целостного инстинкта самосохранения вполне очевидно.

Потребность в социальном одобрении и достойном социальном статусе — естественна для каждого человека. От того, насколько хорошо мы справимся с этой задачей, зависит и то, насколько мы будем чувствовать себя удовлетворенными жизнью. Надо ли говорить о том, как велика роль наших родителей в процессе формирования нашего группового (или — иерархического) инстинкта самосохранения? Надо, потому что они — наша первая «социальная группа», и от того, как мы обустроимся в ней, зависит и то, какими мы будем всю свою ближайшую жизнь.

Глава первая

ИСТОЧНИК КОНФЛИКТНОСТИ

Социальные отношения, то есть, проще говоря, отношения человека с человеком, — это, к сожалению, прежде всего выяснение «силы». В любом коллективе можно увидеть, что прежде всего его члены проверяют друг друга по критерию «силы» — кто сильнее физически, кто сильнее интеллектуально, кто сильнее психологически Нам это важно знать, поскольку это определяет диспозицию сил в данном коллективе, хотя, конечно, такие проверки подчас выглядят не слишком красиво. Но что поделать, природа требует.

В детских коллективах эта борьба за власть заметнее, потому что проблема определения своего места, своей роли и своей власти, в конце концов, имеет для юных отпрысков и девиц первостепенное значение. Они еще не обтесались жизнью, они еще не знают, что «сила» — это в сугубо человеческих отношениях не главное. Хотя... Так или иначе, но впервые малышу предстоит помериться силами со своими родителями; именно с ними, со своим отцом и матерью, он вступает в «конкурентную борьбу». И, к сожалению, она редко делает его сильнее, скорее напротив.

Я мог пользоваться тем, что Ты давал, но лишь испытывая чувство стыда, усталость, слабость, чувство вины. Поэтому я могу благодарить Тебя за все только как нищий, но не делом.

Франц Кафка («Письмо отцу»)


Кто будет главным?

Наше «я» возникло не сразу, оно формировалось постепенно, в возрасте от года до трех. И появление этой психологической инстанции было столь же драматичным, сколь и наше физическое появление на свет.

Гениальный психолог Л. С. Выготский, о котором я уже однажды подробно рассказывал, сделал в свое время замечательное открытие, которое назвал «кризисом трех лет». В этом возрасте ребенок впервые начинает ощущать себя как самостоятельную личность. И слово «кризис» здесь не случайно, потому что это время, когда малыш ведет себя ужасно, но не по природной своей вздорности, а просто потому, что именно в это время он пытается донести до окружающих и, кстати сказать, до самого себя, что он есть.

Слово «нет» в его репертуаре становится основным, он без конца капризничает, протестует и саботирует все подряд. Почему он это делает? Потому что только так он может почувствовать себя. Когда мы соглашаемся с кем-то или с чем-то, мы как будто отождествляемся с этим «кем-то» и «чем-то». Когда же мы не соглашаемся, протестуем, то напротив, утверждаем собственное «я», свое мнение, свою позицию.


Итак, в три года мы впервые ощутили свое «я», и это, в большинстве случаев, не сходило нам с рук. Родители были возмущены нашим непослушанием, сопротивлением, протестом. Они пытались «завернуть гайки», а мы предпринимали попытки выжить, застолбить свое место в группе — заставить их уважать и слышать себя. Разумеется, все это выходило и у нас, и у них не бог весть как, но выходило. И в этом противостоянии — абсолютно естественном — стала кристаллизоваться наша личность. И то, какими мы стали, определяется, по сути, тем, как мы провели свои детские годы.


Теперь, прежде чем двигаться дальше, нам надо уяснить суть группового (или иерархического) инстинкта самосохранения. Иерархический инстинкт предполагает, что каждый член группы занимает свое место в иерархии — то есть определенное положение в отношении «верх—низ». На биологическом уровне мы понимаем, — кто сильнее, а кто слабее нас, чьи распоряжения являются обязательными к исполнению, а чьи могут быть проигнорированы. Мы готовы подчиняться, но только тем, кто, как мы чувствуем, имеет над нами власть, и хотим управлять теми, кто, как нам кажется, должен чувствовать себя в отношении нас подвластными.

Вообще говоря, иерархический инстинкт обеспечивает в природе сокращение количества внут-ригрупповых конфликтов, управляемость группы из одной точки («верха») и эффективность группы как целого. Действительно, если каждый член группы хорошо знает, кто чего стоит, ему легко выстроить правильную модель поведения, которая позволит ему, с одной стороны, избежать конфликтов с более сильными членами группы и, с другой стороны, быть более снисходительным в отношении слабых, поскольку те, в свою очередь, знают, на чьей стороне сила.

И мы должны осознать — это сидит в каждом из нас и от этого никуда не деться. Буквально холкой мы чувствуем тех, кому мы должны подчиняться, и тех, кто должен подчиняться нам. Причем степень нашего взаимного родства не имеет в этом вопросе никакого значения: мы боимся тех, кто «наверху», мы не принимаем в расчет тех, кто «внизу», и мы чувствуем себя наиболее хорошо с теми, кто с нами «на равной ноге».

Возвращаемся к нашей паре «родитель—ребенок». Родитель может сколь угодно долго уверять нас, что он «демократичен», что он «партнер» и «друг». Но мы, будучи его ребенком, чувствуем, что он «начальник», и он, кстати сказать, чувствует то же самое. Как, в таком случае, он будет воспринимать наши попытки заявить о своем «я»? Которые, на самом деле, есть самый настоящий саботаж, ведь мы — ни много ни мало — требуем признать свою суверенность, «незалежность», а проще говоря, пытаемся дискредитировать иерархический инстинкт.

Подобные попытки, конечно, возможны, но иерархическому инстинкту они не понятны. У животных, которые нам и оставили в наследство этот инстинкт, нет «я», а поэтому подобных проблем просто нет и не может быть. Так что здесь мы имеем классическую ситуацию — биологическое и человеческое внутри нас входят в жесткий клинч, вызывая тем самым массу самых серьезных и, зачастую, весьма неприятных последствий. Сейчас нам предстоит понять содержание этого конфликта. Вот ребенок сообщает о том, что у него есть его «я». Делает он это по-разному: не соглашается с родителем, спорит, игнорирует его распоряжения, показывает, что тот ему не указ. Малыш чувствует силу своего «я» и не собирается отказываться от тех дивидендов, которые оно ему сулит — право на собственное мнение, право на реализацию своих желаний, право на пресловутое «Нет!»

Родителя, конечно, это может и забавлять, но в большинстве случаев ничего забавного для него в этом нет, ведь если он что-то от ребенка требует, то делает это для чего-то, а не просто так. Непослушание автоматически пробуждает в нем его иерархический инстинкт. В природе это бы завершилось ничем не прикрытой вспышкой агрессии — родитель пришел бы в ярость и устроил ребенку взбучку. Но, к счастью, каменный век миновал, поэтому подобное поведение ребенка вызывает у него лишь чувство раздражения, с которым родитель пытается бороться.

Впрочем, мы прекрасно чувствуем эмоциональные реакции своего родителя и не умеем еще быть ему благодарными за то, что он пытается сдерживаться. Нам в принципе не нравится то, что он так поступает. Нашему «я», далекому от понимания законов биологического иерархического инстинкта, непонятно, почему его волю ограничивают. Не зная истинных причин происходящего (в яслях эволюционную биологию, как известно, не проходят), мы ищем доступные способы объяснения его поведения. И, к великому сожалению, они оказываются весьма и весьма неконструктивными.

Ребенок, оказавшийся в такой ситуации, решает, что его «не любят», «не уважают», «не ценят» и т. п. Конечно, он не осознает это так, как это сделал бы взрослый, но какое-то смутное ощущение можно выразить именно так. По сути, всякий раз в подобных ситуациях мы чувствовали, что нам дали пощечину. Причем у нас, разумеется, не было никакой возможности расценить згу пощечину как удар по действию, мы воспринимали ее как удар по собственной личности, мы чувствовали себя оскорбленными.

Со стороны все это, конечно, выглядит забавно, но важно то, что мы при этом чувствовали. Трех-четырехлетний ребенок способен уже обижаться, и делать это самым обстоятельным и серьезным образом! Родитель же не понимает, что он оскорбляет ребенка, точнее — что ребенок чувствует себя в такой ситуации оскорбленным, и это поведение малыша может казаться ему смешным, комичным, забавным.

Из-за того, чго у человека есть его «я», которого нет у животных, ваш иерархический инстинкт пробуждается раньше того времени, когда мы инеем реальную возможность претендовать на «первые роли». Так что между нами и нашими родителями, которые еще не видят основании отдавать нам роли «начальствующих субъектов», возникали постоянные конфликты и трения. Конечно, они были естественны, но и сопровождавшие их травмы были неизбежными. В результате наше стремление к «власти» стало деформироваться, невротически усиливаться.

Сравнивая себя с недостижимым идеалом совершенства, человек постоянно преисполняется чувством, что он ниже его, и мотивируется этим чувством.

Альфред Адлер


Случаи из психотерапевтической практики:

«Мала, я вырасту и убью тебя...»


История, которую я сейчас буду рассказывать, не кажется мне эксклюзивной. Нечто подобное переживают многие дети, и впоследствии они вспоминают об этом не без чувства ужаса, прошедшего через всю их жизнь после той минуты. Но меня лично ужасает другое: как родителям удается довести-таки ребенка до того, что он умудряется на такое сподобиться.

Алексей, которому было около тридцати, обратился ко мне по поводу конкретного страха — страха полетов на самолетах. Незадача — летать надо (дела и должность обязывают), а страшно — вдруг рухнет с десяти-то тысяч метров?! Впрочем, в психотерапии часто так случается — слово за слово, проблема за проблемой, а там, глядишь, и вышли совсем не на то, с чем пришли. В случае Алексея было именно так.

С его страхами мы достаточно быстро разобрались, поделали упражнения, выработали новую модель поведения (способ думать и действовать в ситуации полета), апробировали ее в реальных условиях и, казалось бы, дело с концом. Поставленные цели достигнуты — до свиданья, доктор, до свидания! И свидание состоялось через несколько месяцев, причем совсем по другому поводу. Самолеты молодого человека больше не беспокоили, мучило «что-то внутри».

Алексей женился три года назад и, в целом, был доволен своим браком. Мучило его теперь чувство вины или, точнее сказать, неловкости по отношению к матери. С чем оно было связано? С матерью у Алексея всегда были ровные, хорошие отношения. Она его поддерживала и одобряла, гордилась им, помогала чем могла. В общем, не к чему придраться. Однако же теперь, когда он жил отдельно от нее, у него не возникало желания, внутренней потребности встреч с матерью.

Умом он прекрасно понимал, что навещать мать нужно, тем более что ей к этому времени было уже под шестьдесят, да и скучала она по нему. Но что-то никак ему это дело не давалось. Всегда возникали какие-то причины — то времени не хватает, то решит, что навестит, да забудет, вспомнит уже вечером. Короче говоря, что-то странное — ноги не несут, и баста! Надо, а с силами не собраться, и главное — чувство долга есть, а внутренней потребности — днем с огнем не найти.

Конечно, просто так, с улицы, с такой проблемой к психотерапевту не заходят, но поскольку дорога известна, то почему бы не спросить. Вдруг подскажет чего... Я попросил Алексея рассказать мне самые ранние эпизоды, что он помнил из своей детской жизни. Он рассказывал мне о том, о другом, третьем — все какие-то обрывки, истории-зарисовки: он и мама—в доме у ее родителей, где они жили, он и мама — на летнем отдыхе, он и мама — по дороге в школу.

Мало-помалу он стал вспоминать случаи своего унижения матерью. Он вспоминал, как ему было обидно, когда мама вставала на сторону его обидчиков — ребят из деревни, где он проводил с ней лето, детей, приходивших к нему в гости, если между ними возникали какие-то разногласия, его двух двоюродных братьев, которые были старше и пользовались большим расположением ее родителей. Почему она так поступала, ему всегда было непонятно.

Умом он понимал, что мама его любит, но то, что она предпочитала ему других детей, глубоко его ранило. Она объясняла применяемые к нему меры наказания как способ заставить Алексея быть менее конфликтным, не выпячивать свое мнение, не спорить и не ссориться с детьми. Алексею это было непонятно, ведь всякий его поступок казался ему естественной реакцией. Если у тебя отбирают игрушку — почему не возмущаться? Если тебя не слушают — почему тебе не ввязаться в драку? Для малыша эти реакции — норма, он так защищает себя и свой статус в социальной группе, среди сверстников. Почему он должен быть «хорошим», когда другие поступают «плохо»?

«Мне так хотелось тогда, — на глазах у Алексея выступили слезы, — чтобы она меня поняла, чтобы она меня поддержала, чтобы сказала мне, что я прав, что я все делаю правильно... Ну или, по крайней мере, что я не делаю ничего плохого... За что она меня наказывала?.. Мне это казалось настолько странным... Она меня шлепала, а я кричал: „Мама, что ты делаешь?! За что?!“» Алексей все больше и больше напрягался, вспоминая эти случаи из своей детской жизни — моменты, когда он чувствовал себя несправедливо наказанным матерью, когда испытывал унижение от того, что мать принимала сторону других детей или взрослых; поступки которых он не считал «правильными».

Речь Алексея становилась все более путаной, он перескакивал с одной истории на другую, словно бы рассказывал их себе, а не мне. Я же видел, как с каждым последующим его словом, с каждым всплывающим в памяти эпизодом в Алексее поднимается обида на мать, чувство бессильного отчаяния, его детский протест, который он держал в себе все эти годы. Он никогда не говорил об этом с ней и старался даже не вспоминать те столь тягостные для него случаи, но теперь, когда он позволил себе это высказать, оказалось, что их просто несчетное число!

Чувство, которое до сей поры было столь сильно в нем сдавлено, теперь поднималось, словно бы идущая откуда-то из глубины неведомая сила, она комом сдавливала ему горло, мешала говорить. В какой-то момент он остановился на полуслове, его голос задрожал, глаза расширились (я увидел это несмотря на то, что он весь сжался, сильно наклонился вперед и прижал подбородок к груди). Возникла пауза, после которой Алексей откинулся на спинку кресла, стянул пальцами веки закрытых глаз к переносице и несколько раз глубоко вздохнул.

«Что ты увидел?» — спросил я Алексея. «Я увидел бабушкину квартиру... Мама ушла тогда от моего отца, сбежала... Мы переехали к ее родителям. Мне было что-то около четырех лет... Сейчас я понимаю, все тогда были напряжены. Никто не знал, чем кончится эта размолвка между моими родителями. У мамы всегда были натянутые отношения с бабушкой, ее все боялись... бабушка была тяжелым человеком. Она меня не любила, ей не нравился мой отец, и я тоже не нравился. Впрочем, я тоже не любил отца — он пил, бил меня, но мне это было все равно. Я боялся за маму, он страшно на нее кричал. Да... Мы переехали... Дело было за обедом — дед сидел напротив, но он все время молчал, бабушка, мама, я... Может быть, еще кто-то, я не помню. Мне положили фасоль из банки... Я спросил: „Что это?“ Мне сказали: „Это фасоль, она очень вкусная!“ Я попробовал, она показалась мне склизкой и противной, и я ее выплюнул... Все стали что-то возмущенно говорить. Я сказал, что она невкусная. Бабушка стала кричать на мать. Не помню, что она кричала, но, я думаю, что-то вроде „ему никогда ничего не нравится!“, „кого ты воспитала?!“, „говорили тебе — не надо рожать!“ У меня в голове стоял шум... Там, наверное, еще кто-то был... Я стал говорить, что я ничего такого не сделал, крик усилился. Потом мать взяла меня за плечо, вытащила из-за стола и потащила волоком в комнату, достала из шкафа ремень... Я помню ее глаза, я успел посмотреть ей в глаза... в них было столько злости... Сейчас я, правда, думаю, это было отчаяние... Она хлестала меня ремнем куда придется, — тонким, как плеть, дамским... „Сколько можно тебя просить! Держи свое мнение при себе! Неужели нельзя молчать! Сиди теперь здесь! Понял меня — теперь ты наказан! Понял?!“ Она выбежала из комнаты, оставив меня на полу. Я видел, она плакала. А мне было невыносимо гадко на душе. Я не мог понять — за что?! Сейчас понимаю, но тогда не понимал. Была только бессильная злоба. Я ее ненавидел и сказал тогда, сказал сквозь зубы самому себе, в одиночестве... Я пытался порвать ремень и затолкать его под шкаф...»

И тут я спросил Алексея: «А что ты сказал?» В ответ он закрыл глаза, провел по ним кончиками пальцев и произнес: «Я сказал: „Вырасту и убью тебя“. Сказал и испугался. Сам себя испугался. Подумал, что никогда этого не сделаю. Затолкал ремень под шкаф и решил, что буду терпеть».

Больше мне особенно ничего не нужно было говорить Алексею в эту нашу встречу. Нынешние его отношения с матерью были хорошими, а ему просто надо было выговориться, рассказать кому-то эту свою «страшную» тайну. В действительности же она не была «страшной», и такие вещи дети подчас говорят своим родителям в глаза. Ребенок не понимает смысла своих слов — это просто жест отчаяния униженного и забитого существа. Впрочем, в случае Алексея это был момент кристаллизации его иерархического инстинкта, так он через унижение и боль почувствовал тогда свою силу.

Вся эта сцена разворачивалась не просто в отношении отдельно взятого ребенка и его матери, сам Алексей прекрасно понимал, что мать наказывает его не потому, что сама этого хочет, а потому, что испытывает на себе чудовищное давление со стороны своих родителей и еще «кого-то», кого Алексей не мог вспомнить и кого, возможно, не было в действительности. Матери Алеши было за него стыдно, он был словно гадкий утенок на птичьем дворе. Окружающие требовали, чтобы мать отказалась от своего сына, и он это понимал, несмотря на свои четыре года. И поэтому, когда она проявила свою слабость, он проявил свою силу.

Но осталась невысказанность, и когда дистанция между Алексеем и его матерью увеличилась, былые чувства поднялись в нем, но не находили для себя выхода. Он просто боялся идти домой, к своей матери, чувствовал это напряжение и, верно, подсознательно боялся, что «сдерживающую плотину прорвет». До тех пор, пока он жил вместе со своей матерью, эти детские, не отреагированные прежде, не вышедшие наружу чувства обиды и отчаяния заглушались в нем. Когда эта женщина сбежала, наконец, от своего мужа и от родителей, она смогла проявить в отношении своего сына и эмоциональную близость, и психологическую поддержку. Это залечило детские раны Алексея, а теперь ему оставалось лишь вычистить себя изнутри, избавиться от этого груза. Психотерапевт оказался для этого подходящей фигурой.

Многие матери кричат от злости и досады. Некоторые даже говорили мне, что много раз чувствовали, что могли бы убить своих детей. Одно такое переживание не приведет ребенка к всеохватывающему ощущению ужаса, но если оно представляет собой бессознательную позицию матери, то воздействует на него, вызывая страх, что его покинут или уничтожат. В ответ ребенок развивает по отношению к матери такую ярость, что она почти ужасает.

Александр Лоуэн


Ты говорил: «Не возражать!» — и хотел этим заставить замолчать во мне неприятные Тебе силы сопротивления, но Твое воздействие было для меня слишком сильным, я был слишком послушным, я полностью умолкал, прятался от Тебя и отваживался пошевелиться лишь тогда, когда оказывался так далеко от Тебя, что Твое могущество не могло меня достичь, во всяком случае непосредственно.

Франц Кафка («Письмо отцу»)