Глава третья

МУЖЧИНЫ В ПОСТИНДУСТРИАЛЬНОМ ОБЩЕСТВЕ

3. Российские маскулинности


...

Советские сценарии маскулинности

Советская власть радикально подорвала старый тендерный порядок. Одним из лозунгов Октябрьской революции было освобождение женщин и установление полного правового и социального равенства полов. Но гендерное, как и всякое прочее равенство, понималось механистически – как одинаковость и как возможность уничтожения всех и всяческих социально-групповых и даже природных различий. Уравняйте женщину в правах с мужчиной, дайте ей возможность свободно развиваться, и она будет делать все то же самое и не хуже, чем мужчина. Что можно делать что-то другое и иначе, не хуже и не лучше, а именно иначе, чем мужчина, никому в голову не приходило.

Кроме того, большевики катастрофически недооценили объективные и субъективные трудности, с которыми было связано даже частичное осуществление их программы. Все исторические, культурные, национальные и религиозные факторы традиционной гендерной стратификации игнорировались или рассматривались просто как «реакционные пережитки», которые можно устранить насильственно, административными мерами. Между тем положительные сдвиги в одной сфере жизни могут сопровождаться отрицательными в другой. Подобно тому, как форсированная «индустриализация любой ценой» содержала в себе будущие экологические катастрофы, большевистская «эмансипация» женщин неминуемо вступала в конфликт с устоями традиционной национальной жизни и культуры. Даже ее, на первый взгляд, бесспорные достижения оказывались в конечном счете пирровыми победами и часто вызывали сильную обратную реакцию.

Советская пропаганда гордилась тем, что женщины впервые в истории были вовлечены в общественно-политическую и культурную жизнь страны. Действительно, ко времени завершения советской истории женщины составляли 51 % всей рабочей силы. Девять десятых женщин трудоспособного возраста работали или учились. По своему образовательному уровню советские женщины практически сравнялись с мужчинами. Число женщин с высшим образованием было даже выше, чем число мужчин, а в таких профессиях, как учителя и врачи, женщины абсолютно преобладали.

Но было ли это действительно социальное равенство? Увы, нет. В сфере трудовой деятельности произошло не столько выравнивание возможностей, сколько феминизация низших уровней профессиональной иерархии: женщины выполняли хуже оплачиваемую и менее престижную работу и значительно слабее были представлены на высших должностях. Средний уровень заработной платы женщин был на треть ниже, чем у мужчин, потому что они занимали хуже оплачиваемые должности и среди них было значительно меньше начальников разного ранга. Например, в 1986 г. в общем числе научных работников в СССР женщины составляли 48 %, среди кандидатов наук их было 28 %, среди докторов наук – 13 %, среди членов Академии наук СССР – 0,6 %, а в составе Президиума Академии не было ни одной женщины (Вестник статистики, 1988. № 1. С. 62). В 2000 г. в России женщин – докторов наук было около 20 %, членов-корреспондентов РАН – 15 %, академиков – 1,3 %. По всем академическим институтам (с большими или меньшими отклонениями) женщин среди заведующих лабораториями было около 20 %, а среди замдиректоров – всего 4 % (Пушкарева, 2007. С. 125).

Старая шутка, что советские женщины могут выполнять любую, самую тяжелую работу, но только под руководством мужчин, была недалека от истины. В конце 1980-х годов каждый второй мужчина с высшим образованием занимал какой-нибудь административный пост; среди женщин таковых насчитывалось только 7 %. Лишь 9 % женщин возглавляли промышленные предприятия и т. д.

С переходом к рынку и общим развалом экономики положение женщин резко ухудшилось: предприниматели не хотят нанимать беременных женщин и многодетных матерей. Такая же ситуации и в политике. Пока все решалось сверху, партийной бюрократией, женщины были номинально представлены на всех ступеньках политической иерархии, за исключением Политбюро, но на первых же более или менее свободных выборах это формальное представительство рухнуло. Несколько энергичных и честолюбивых женщин стали реальными политическими фигурами, но постсоветская, как и советская, общественная жизнь направляется и управляется мужчинами, женщины остаются социально зависимыми.

В семейной жизни ситуация более противоречива из-за национальных, этнических, культурных, региональных и религиозных различий. В целом развитие шло в направлении большего социального равенства. По данным социологических исследований, около 40 % всех советских семей можно было считать в принципе эгалитарными. Российские женщины, особенно городские, были социально и финансово более независимы от своих мужей, чем когда бы то ни было раньше. Косвенным доказательством этого является и тот факт, что 50–60 % всех разводов в СССР инициировалось женщинами. Очень часто женщины несли главную ответственность за семейный бюджет и решение основных вопросов домашней жизни.

На этот счет был отличный анекдот. Три женщины разговаривают о том, кто в их доме принимает главные решения. Одна говорит: «Конечно мой муж!» Вторая: «Как можно что-то доверить такому дураку? Все решаю я сама». А третья: «У нас с этим нет никаких проблем, власть в нашей семье разделена. Муж отвечает за самые важные, большие вопросы, и я в них никогда не вмешиваюсь, зато все частные, мелкие вопросы решаю я». «А как вы разграничиваете важные и второстепенные вопросы?» – «Ну, это очень просто. Все глобальные вопросы, такие как экологический кризис, события в Чили или голод в Африке, решает муж. А частности – что купить, где отдыхать летом, в какую школу послать детей – решаю я, мужу это неинтересно. И никаких конфликтов по этому поводу у нас в семье не бывает».

Анекдот был недалек от истины. В конце 1970-х годов группа тележурналистов пришла в цех большой фабрики, где работали исключительно мужчины, и попросила их показать, сколько у них с собой денег. Мужчины смущенно доставали из карманов рубли, трешки, пятерки, редко у кого было больше десятки. В женском цехе в ответ на ту же просьбу доставали десятки и сотни: после работы женщины собирались делать крупные покупки либо держали деньги на всякий случай, поскольку все всегда было в дефиците.

Казалось бы, это свидетельство сохранения старого российского «синдрома сильной женщины» и женской власти в семье. Но было ли это привилегией или дополнительным бременем? Семейно-бытовая нагрузка советских женщин значительно превосходила мужскую. Продолжительность рабочей недели у женщин в 1980-х была такой же, как у мужчин, а на домашние дела они тратили в 2–3 раза больше времени. По данным проведенного в 1988 г. на предприятиях Москвы социологического исследования, ответы на вопрос: «Какие виды работ по дому выполняете лично вы?» показали, что жены тратили на уход за детьми в 4 раза, на покупку продуктов и уборку квартиры – в 2,5 раза, на приготовление пищи – в 8 раз, на мытье посуды – вдвое, на стирку и глажение белья – в 7 раз больше, чем мужья. Последние существенно (в 7,5 раз) опережали женщин только по ремонту домашней техники (Груздева, Чертихина, 1990. С. 157). О том же говорят и данные официальной государственной статистики.

Теоретически эти проблемы анализировались очень слабо. Обсуждая динамику гендерного разделения труда, социологи часто интерпретировали ее в свете представлений обыденного сознания: степень эмансипации женщин измерялась тем, насколько они были вовлечены в традиционные мужские занятия, а мужчины оценивались по тому, как они помогают женщинам по дому. Психология же была практически бесполой.

Оборотной стороной и естественным следствием идеологической бесполости является сексизм: при отсутствии общественно-научной рефлексии по поводу половых/гендерных категорий все эмпирически наблюдаемые различия между мужчинами и женщинами, с которыми каждый сталкивается в своей обыденной жизни, интерпретируются как извечные, биологически предопределенные. Для этого необязательно даже быть консерватором.

Начиная с 1970-х годов в СССР росла и ширилась оппозиция против самой идеи женского равноправия. Мужчины болезненно переживали неопределенность своего социального статуса, а женщины чувствовали себя обманутыми, потому что оказались под двойным гнетом. Отсюда – мощная волна консервативного сознания, мечтавшего вернуться к временам не только досоветским, но и доиндустриальным. В 1970 г. «Литературная газета» напечатала интервью с Валентиной Леонтьевой, популярнейшим диктором Центрального телевидения, которая сказала, что главная ценность ее жизни – работа. После этого один разгневанный мужчина написал, что если раньше он восхищался Леонтьевой, то теперь понял, что она вообще не женщина, и потому впредь при появлении ее на экране будет выключать телевизор…

Трудное положение женщин вовсе не означало, что хорошо жилось мужчинам. «После десятков вечеров, проведенных с затурканными, подбашмачными мужчинами и множеством суперженщин, я пришла к выводу, что Советский Союз, возможно, нуждается не только в женском, но ив мужском освободительном движении. Я проверила эту идею на нескольких своих знакомых, и она была хорошо принята», – написала известная американская журналистка (Du Plessix Gray, 1989. P. 48).

По образному выражению Виктора Ерофеева, «мужчина состоит из свободы, чести, гипертрофированного эгоизма и чувств. У русских первое отняли, второе потерялось, третье отмерло, четвертое – кисель с пузырями» (Ерофеев, 1999. С. 82). При всех этнических, религиозных и исторических вариациях традиционный канон маскулинности всегда и везде включает такие черты, как энергия, инициатива, независимость и самоуправление.

Экономическая неэффективность советской системы в сочетании с политическим деспотизмом и бюрократизацией общественной жизни оставляла мало места для индивидуальной инициативы и независимости. Чтобы добиться экономического и социального успеха, нужно было быть не смелым, а хитрым, не гордым, а сервильным, не самостоятельным, а конформным. С раннего детства и до самой смерти советский мужчина чувствовал себя социально и сексуально зависимым и ущемленным.

Социальная несвобода усугублялась глобальной феминизацией институтов социализации и персонифицировалась в доминантных женских образах. Это начиналось с раннего детства в родительской семье. Из-за высокого уровня нежеланных беременностей и огромного количества разводов каждый пятый ребенок в СССР воспитывался без отца или хотя бы отчима. Да и там, где отец физически присутствовал, его авторитет в семье и роль в воспитании детей, как правило, были значительно ниже, чем авторитет и роль матери.

В детском саду и в школе главные властные фигуры – опять-таки женщины. В официальных подростковых и юношеских организациях (пионерская организация, комсомол) тон задавали девочки (среди секретарей школьных комсомольских организаций они составляли три четверти) (Кон, 1989). Мальчики и юноши находили отдушину только в неформальных уличных компаниях, где власть и символы были исключительно мужскими.

После женитьбы молодому мужчине приходилось иметь дело с любящей, заботливой, но часто доминантной женой, которая, как некогда его мама, лучше него самого знает, как планировать семейный бюджет и что нужно для дома, для семьи. А в общественно-политической жизни все контролировалось властной «материнской» заботой КПСС. Единственным исключительно мужским институтом была армия. Считалось, что стать «настоящим мужчиной», не пройдя армейскую школу, нельзя.

Такой стиль социализации, не совместимый ни с индивидуальным человеческим достоинством, ни с традиционной моделью маскулинности, вызывал противоречивые психологические реакции.

На идеологическом уровне тоска по мужскому началу способствовала трансформации образа отсутствующего реального отца в характерный для всякого тоталитарного сознания (так было и в нацистской Германии) мифологизированный образ Вождя, Отца и Учителя. Ниже располагались идеализированные образы коллективной маскулинности, мужского, особенно воинского, товарищества и дружбы. Принадлежность к коллективному мужскому телу психологически компенсирует мужчине его слабость и несамостоятельность в качестве отдельного индивидуума: каков бы я ни был сам по себе, в рамках группового «мы, мужики» я силен и непобедим. «Русский мужчина-конь скачет, скачет, его несет, он сам не понимает, куда он скачет, зачем и сколько времени он скачет. Он просто скачет себе, и всё, он в табуне, у него алиби: все скачут, и он тоже скачет» (Ерофеев, 1999. С. 10).

Недостаток у мужчин решительности в любовных отношениях констатируют лучшие советские фильмы 1970—1980-х годов («Москва слезам не верит», «Служебный роман», «Осенний марафон», «Блондинка за углом»), в которых присутствуют «маскулинные, сильные, но неудовлетворенные, ищущие „настоящего мужчину“ женщины и убегающие, прячущиеся мужчины» (Белов, 2000).

Несоответствие собственного поведения нормам гегемонной маскулинности требовало какой-то психологической компенсации. На семейно-бытовом уровне эта компенсация и гиперкомпенсация имела несколько вариантов:

а) идентификация с традиционным образом сильного и агрессивного мужика, утверждающего себя пьянством, драками, жестокостью, членством в агрессивных мужских компаниях, социальным и сексуальным насилием;

б) покорность и покладистость в общественной жизни компенсируются жестокой тиранией дома, в семье, по отношению к жене и детям;

в) социальная пассивность и связанная с нею выученная беспомощность компенсируются бегством от личной ответственности в беззаботный игровой мир вечного мальчишества (социальный инфантилизм). Не выучившись в детстве самоуправлению и преодолению трудностей, такие мужчины навсегда отказываются от личной независимости, а вместе с нею – от ответственности, передоверяя социальную ответственность начальству, а семейную – жене.

Однако при любом раскладе люди испытывали неудовлетворенность, которая так или иначе преломлялась в советской массовой культуре. При всем тоталитаризме, а затем авторитаризме советского общества его гендерный порядок и, тем более, дискурс никогда не были ни единообразными, ни неизменными (Здравомыслова, Темкина, 2007б).

Советский тип гегемонной маскулинности складывался под сильнейшим влиянием политики гипермаскулинного милитаризованного государства (Здравомыслова и Темкина называют советский гендерный порядок этакратическим). Эта политика была направлена на то, чтобы мужчина мог самореализовываться в качестве такового лишь «на службе Родине», под которой понималось безоговорочное и самоотверженное участие в реализации любых государственных проектов (Ashwin, 2000; Kukhterin, 2000; Мещеркина, 1996; Тартаковская, 2001; Здравомыслова, Темкина, 2007б).

Главным свойством «настоящего мужчины» была подразумеваемая постоянная готовность отдать жизнь за Родину или за поддерживаемые официальной идеологией ценности. Причем такое самопожертвование не обязательно должно было произойти в контексте защиты от внешних врагов – «мирная жизнь» по динамике и идеологии максимально приближалась к военным действиям (например, пресловутые «битвы за урожай» имели своих героев и даже жертв, гибнущих при попытке спасения горящей сельхозтехники). Этот «смертельный ореол» был очень стойким свойством советской маскулинности. Например, в 1960-е годы, когда складывалась так называемая «бардовская культура» позднесоветских романтиков, культовое значение для нее имели имена погибших товарищей-туристов, в частности Валерия Грушина, имя которого до сих пор носит популярнейший фестиваль самодеятельной песни (Чернова, 2002а). На страницах российских газет и в 1990-е годы самые положительные мужские персонажи – это обычно уже погибшие, обреченные, смертники или жертвующие собой с готовностью погибнуть (Тартаковская, 2000).

Впрочем, ассоциация маскулинности с героизмом, риском и готовностью к смерти – часть общего канона маскулинности. Эрнест Хемингуэй, Эрих Мария Ремарк и Федерико Гарсия Лорка, которыми увлекались молодые люди в пору моей юности, в советской школе не обучались и никакому авторитарному государству не служили.

Наряду с нормативными и даже обязательными принципами советской маскулинности, многие ее символы и знаковые образы формировались на периферии официального общества или меняли свое содержание в процессе развития. Соотношение нормативных (обязательных), ненормативных (факультативных) и антинормативных (оппозиционных) черт и образов было текучим и переливчатым, разные социокультурные группы наполняли их разным содержанием.

В годы Великой Отечественной войны и в послевоенный период главным символом и культовой фигурой маскулинности стал фронтовик. Это была реальная, но противоречивая фигура. Воинское товарищество было настоящим мужским братством – один за всех и все за одного. Для людей, прошедших войну, оно навсегда остается эталоном идеальных человеческих отношений. Послевоенная советская литература и искусство всячески культивировали эту тему, не столько по приказу, сколько из внутренней потребности бывших фронтовиков. Но хотя этот канон героической маскулинности был идеологически приемлем, он нередко, даже независимо от воли авторов, приобретал социально-критический оттенок. В послевоенные годы окопная дружба для многих мужчин стала нравственным эталоном, камертоном, по которому они оценивали действительность и с которым эта действительность сравнения не выдерживала. Социальное неравенство и всесилие партократии, которых до войны и во время войны не замечали, в послевоенные годы становятся все более кричащими, подрывая иллюзию всеобщего товарищества. Более того: оказалось, что при столкновении с коррумпированной бюрократией пасует даже проверенная кровью фронтовая дружба.

Одним из первых это показал Виктор Некрасов в повести «В одном городе» (1954), где рассказывается, как фронтовики, не боявшиеся идти под огнем в атаку, не смеют поддержать товарища, восстающего против социальной несправедливости. За публикацию этой повести главный редактор журнала «Знамя» был снят с работы. Кстати сказать, в деспотической России, как до, так и после большевистской революции, гражданское мужество всегда было дефицитнее физического, и нередко его проявляли не привыкшие к дисциплине мужчины, а более экспансивные женщины. С этим связана и некоторая раздвоенность канона маскулинности: можешь ли ты закрыть собой амбразуру, и посмеешь ли ты выйти на площадь?

После того как фронтовики оказались неодинаковыми, партийные идеологи постепенно изменили мужской канон, превратив постаревшего фронтовика в консервативного ветерана, при участии и именем которого клеймят все новое, идеологически сомнительное. Однако этот образ, как до того образ старого большевика, быстро начал вызывать отрицательное отношение со стороны молодежи, у которой искреннее признание старых заслуг ветерана сочетается с язвительной иронией по поводу его консерватизма и отрыва от реальной жизни. Зачастую эта ирония распространяется и на его прошлые подвиги. Идеологическая спекуляция на прошлом неизбежно сопровождается его обесценением. Эта проблема становится еще актуальнее сегодня, когда со времени войны прошло больше шестидесяти лет.

Альтернативные маскулинности 1950-х годов отличаются прежде всего тем, что ослабляют связь с обязательным советским идеологическим контекстом. В студенческих кружках начала 1950-х, которые во многом предвосхищали стиль жизни будущих диссидентов, маскулинность и мужская дружба отождествлялись прежде всего с внутренней свободой и напряженными интеллектуальными духовными поисками. Не могу отказать себе в удовольствии процитировать воспоминания будущих выдающихся мыслителей, а в то время студентов философского факультета МГУ Александра Зиновьева, Бориса Грушина, Георгия Щедровицкого и Мераба Мамардашвили, которые иронически называли себя «диалектическими станковистами» или диастанкурами:

Наша четверка являла собой беспримерный образец мужской дружбы. Это было что-то совершенно невероятное: у нас у всех были семьи, но эти семьи были далеко-далеко на заднем плане. Мы принадлежали друг другу, встречались каждый день и действительно могли претендовать на роль Диоскуров.


Это было завязкой дружеских связей, связей заговорщиков личностного бытия интеллектуальной, идеально-содержательной дружбы, то есть явления, которое исключалось существующим обществом. Если дружба случалась, то уже сама по себе она становилась разрушительной оппозицией по отношению к тогдашнему обществу.

(Цит. по: Докторов, 2005. С. 187)

Самым массовым сценарием альтернативной маскулинности 1960—1970-х годов был хорошо описанный Жанной Черновой тип романтика (Чернова, 2002а; Кон, 2005). Как и любая другая модель маскулинности, романтизм тесно связан с культом общения и дружбы. Характерная тенденция 1960—1970-х годов, обусловленная разочарованием молодежи в официальной идеологии, – деполитизация и деидеологизация маскулинности и «перемещение» ее ценностей из официального политического и делового мира в сферу интимной, частной жизни.

В 60-е культ общения распространился на все структуры общества^ Эпоха, когда несерьезное стало важнее серьезного, когда досуг преобразовался в труд, когда дружба заменила административную иерархию, трансформировала и всю систему социально-культурных жанров

(Вайль, Генис, 1998. С. 69, 71).

Центр мужских интересов и связей переместился из политических и трудовых структур в туристические походы, альпинизм, романтику дальних странствий. Это ярко проявляется в авторской песне 1960—1980-х годов:

А от дружбы что же нам нужно?
Чтобы сердце от нее пело,
Чтоб была она мужской дружбой,
А не просто городским делом.


(Юрий Визбор. «Впереди лежит хребет скальный…..»)

«Песня о друге» Владимира Высоцкого сформулировала идеал целого поколения мужчин, даже тех, которые никогда не забирались в горы, не сидели у таежного костра и не переживали ничего экстремального. Мужчина этого типа не пытается изменить социальный мир, но отвергает его господствующие ценности и от него уходит. Куда и как – не столь важно. Может быть, просто «за туманом и за запахом тайги». Его антиподом является приземленный и бескрылый «обыватель». Используемая для построения такого типа личности негативная идентификация основана «не на прямом оппонировании официальному дискурсу, а на латентном сопротивлении. Она выражается

– в дистанцировании от советского города как символа публичности;

– в неучастии в праздновании официальных советских праздников (7 ноября, Первомай);

– в отрицании официальной культуры и попытке создания собственной, альтернативной;

– в акценте на антипотребительском характере стиля жизни» (Чернова, 2002а. С. 476).

Романтическая маскулинность допускала множество вариаций отношения к женщине, от фактического исключения ее из мужского сообщества до всеобъемлющей страстной любви (кстати, одно вовсе не противоречит другому), привилегированных сфер самореализации и предпочитаемых способов художественного самовыражения (достаточно сравнить песни Булата Окуджавы, Владимира Высоцкого, Юрия Визбора, Вадима Егорова и Александра Городницкого). В дальнейшем из нее вырастали очень разные по духу и стилю молодежные субкультуры. Их общность состояла в том, что, не будучи антисоветскими, все они были несоветскими, именно в этом была их притягательность, и за это их преследовали.

Поскольку открытой политической оппозиции в СССР не было, идеологическая полемика, иногда по недомыслию, а иногда сознательно, концентрировалась на внешних, второстепенных моментах, таких как форма одежды или прически. В этом смысле очень интересна история советского мужского телесного канона (Кон, 2003б). Подобно фашистскому телу, советское мужское тело обязано было быть исключительно героическим или атлетическим. Соревновательные игры, неразрывно связанные с воинскими занятиями, предполагают культ сильного, тренированного мужского тела. Исследователи советской массовой культуры 1930-х годов обращают внимание на обилие обнаженной мужской натуры – парады с участием полуобнаженных гимнастов, многочисленные статуи спортсменов, расцвет спортивной фотографии и кинохроники. В фильмах о парадах физкультурников 1937 и 1938 годов «Сталинское племя» и «Песня молодости» на атлетах надеты только белые трусы, а самих атлетов тщательно отбирали по экстерьеру. Культовый Дворец Советов, который так и не был построен, должны были украшать гигантские фигуры обнаженных мужчин, шагающих с развевающимися флагами. Военно-спортивная тематика, наряду с портретами вождей, безраздельно господствовала и в советской скульптуре. В конце 1970-х годов тайну государственной маскулинности разоблачил Игорь Губерман:

Я государство вижу статуей:
мужчина в бронзе, полный властности,
под фиговым листочком спрятан
огромный орган безопасности.


Образ спортсмена, особенно в соревновательных коллективных видах спорта, таких как футбол или хоккей, был одним из самых популярных и культовых в советском кино и изобразительном искусстве. Он позволял утверждать официальные мужские военно-патриотические ценности (физическую силу, смелость, соревновательность, готовность к самопреодолению и одновременно – коллективизм, дисциплинированность, готовность подчинять личные амбиции интересам команды и всего общества) в более приемлемой и общедоступной форме, чем это можно было сделать при изображении армейских будней. Однако здесь тоже были свои ограничения. Из-за воинствующей большевистской сексофобии имманентный всякому тоталитарному сознанию фаллоцентризм в СССР не мог проявляться открыто. Молодой человек должен быть готов к труду и обороне, но сексуальность ему категорически противопоказана. Отсюда – многочисленные запреты на наготу, которые в равной мере распространялись на оба пола и действовали как в изобразительном искусстве, так и в быту.

Особенно большие подозрения вызывали мужские ноги. В конце 1950-х годов в СССР впервые появились шорты, но, чтобы носить их даже на курортах Крыма и Кавказа, требовалось мужество. По распоряжению местных властей мужчин в шортах не обслуживали ни в магазинах, ни в столовых, ни в парикмахерских. Увидев за рулем автомобиля водителя в шортах, милиция могла остановить машину и потребовать, чтобы человек переоделся. Местные жители говорили, что шорты оскорбляют их нравственные чувства. В Москве и в Ленинграде шорты постепенно стали привилегией иностранцев, россияне же завоевали это право только после крушения Советской власти.

Другим объектом гонения были длинные волосы. В 1970-х годах во многих городах административно преследовали юношей и молодых мужчин с длинными волосами и женщин в джинсах или брючных костюмах. В Ленинграде милиционеры и дружинники прямо на улице хватали длинноволосых юношей, всячески оскорбляли их, насильственно стригли, а затем фотографировали и снимки, с указанием фамилий и места работы или учебы, выставляли на уличных стендах, под лозунгом: «Будем стричь, не спрашивая вашего согласия». Увидев такой стенд в своем родном Московском районе, я позвонил первому секретарю райкома партии, и у нас произошел такой разговор.

– Галина Ивановна, то, что вы делаете, – уголовное преступление. Дружинники, насильственно стригущие юношей, ничем не отличаются от хулиганов, обстригающих косы девушке. Это грубое насилие.

– Длинные волосы – некрасиво, мы получаем благодарственные письма от учителей и родителей.

– Если бы вы устраивали публичные порки, благодарностей было бы еще больше. Между прочим, длинные волосы носили Маркс, Эйнштейн и Гоголь. Их вы тоже обстригли бы?

– Они сейчас стриглись бы иначе. Кроме того, дружинники стригут только подростков.

– А у подростков что, нет чувства собственного достоинства, и с ними можно делать что угодно? Вы же бывший комсомольский работник, как вам не стыдно?!

Так мы и не договорились. Скандальная практика прекратилась лишь после того, как «Литературная газета» опубликовала письмо молодой женщины, которая ждала своего возлюбленного, а он появился с опозданием, обстриженный, и в придачу у него отобрали авоську, которая, по мнению дружинников, является женской, и мужчине не пристало с ней ходить. Заместитель Генерального прокурора СССР разъяснил, что налицо состав уголовного преступления, после чего эту кампанию тихо свернули. Однако во многих других городах произвол продолжался.

Из этих примеров (длинные волосы у мужчин, брюки у женщин) можно сделать вывод, что партия боролась против нарушения гендерных стереотипов. Но одновременно с длинными волосами, которые можно было трактовать как признак женственности, советские молодые люди стали увлекаться ношением усов и бороды – явный признак мужественности, да еще можно было сослаться на основоположников марксизма-ленинизма и героического Фиделя Кастро! Тем не менее с бородами боролись так же сурово. Когда Брежнев назначил на пост главы советского телевидения своего любимца В. Г. Лапина, тот первым делом упразднил центр социологических исследований и запретил появление на голубом экране «волосатиков» и бородатых. В Сочи задерживали, показывали по телевизору и затем административно высылали как «стиляг» только за то, что молодые люди щеголяли в пестрых рубашках. То есть преследовали не столько тело или пол, сколько все нестандартное, индивидуальное, а прежде всего – все западное, иноземное. Как пелось в одной тогдашней иронической песне, «сегодня парень в бороде, а завтра где? – В НКВД». В этом смысле советский телесный канон, как и вся советская культура, был изоляционистским и ксенофобским.

Преследуя все новое и неофициальное, включая моду и сексуальность, власть сама создавала оппозицию режиму. Самым отрицательным мужским образом советской пропаганды 1950-х годов стал стиляга, советский денди, единственная вина которого заключалась в том, что он хотел одеваться не как все, а по тогдашней молодежной моде. Не только партийные активисты, но и молодые люди искренне считали «стиляжничество» серьезной опасностью. При опросе, проведенном Институтом общественного мнения «Комсомольской правды» в 1961 г., на вопрос: «Какие отрицательные черты молодых людей наиболее распространены?» «подражание западной моде», стиляжничество вышло на второе место (16,6 % всех ответов), далеко опередив такие черты, как пассивность, неуважительное отношение к труду, иждивенчество, корыстолюбие, не говоря уже о национализме (последний упомянули 0,2 % опрошенных) (Грушин, 2001. С. 180).

Но чем больше стиляг критиковали, тем притягательнее становился их образ. Стиляги пользовались успехом у девушек. Их одежду, манеры, жаргон описывал такой замечательный писатель, как Василий Аксенов. Некоторые бытовые черты стиляжничества, включая любовь к нестандартной, яркой одежде, демонстрировали популярнейшие поэты эпохи Евгений Евтушенко и Андрей Вознесенский.

Психология bookap

Битву за молодежный канон маскулинности советская власть однозначно проиграла. Опасность для нее представляли не сами по себе одежда или длинные волосы, а стремление к нестандартности и «подражание западной моде». К тому же, поскольку легально достать (слово «покупать» в эпоху всеобщего дефицита практически уже не употреблялось) в СССР нужные аксессуары было невозможно, культурная инициатива (мода – элемент культуры) дополнялась экономической: стиляги становились фарцовщиками, которые покупали и перепродавали иностранную валюту и вещи. Это была самая настоящая новая маскулинность: не надеясь ни на государство, ни на дядю, молодые люди проявляли творческую инициативу и смекалку, сами добивались желаемого. Ни малейшего чувства неполноценности у них не было. После крушения советской власти многие из них стали основоположниками нового российского капитализма.

Неоднозначность канонов маскулинности и их несоответствие как официальным советским, так и традиционным русским стандартам уже в конце 1960-х годов вызывает у людей ощущение некоего кризиса, который ученые пытались осмыслить в социально-медицинских или социально-психологических терминах. Важнейшим знаковым событием стала опубликованная в «Литературной газете» статья выдающегося демографа Б. Ц. Урланиса «Берегите мужчин» (Урланис, 1968), в которой впервые был остро поставлен вопрос о слабостях сильного пола. Вслед за этим в той же газете были проблематизированы социально-психологические особенности мужчин и женщин, которые бесполая советская наука полагала раз и навсегда решенными (Кон, 1970). С тех пор дискуссии о «феминизации мужчин» и «маскулинизации женщин» на страницах отечественной массовой прессы не затухали. Женщины патетически вопрошали: «Где найти настоящего мужчину?» – а мужчины сетовали на исчезновение женской ласки и нежности.