Часть I. Причем здесь оркестр?


...

5. Невидимая нитка

Еще одно важное свойство несловесного коммуникативного поведения – его способность к своеобразному, отличному от словесного, обобщению. Строго говоря, даже самые обычные, бытовые жесты являются довольно глубокими символами: жест запрещающий как бы что-то перечеркивает или выстраивает преграду; разводя руками в недоумении, мы их оставляем без внятной направленности – они как бы «не знают», что тут можно сделать, и т. д. В принципе все несловесное общение построено, как своеобразная языковая система со своим словарем, грамматикой и всем, чему положено быть у языка, но все же этот язык (скорее, система языков) – нечто качественно иное. Он менее определенен и четок, чем любой из «настоящих» языков, больше зависим от контекста, но ему доступна такая многозначность и объемность, какие бывают у слов, пожалуй, только в художественных текстах.

Особенно интересно в этом плане наблюдать и анализировать не простые жесты-знаки вроде приветствия, а ту сложную и запутанную психофизическую жизнь, которая ни на минуту не затихает и составляет основной объем коммуникативного поведения.[3] Обратимся вновь к Толстому:

«– Хорошо, я поговорю. Но как же она сама не думает? – сказала Дарья Александровна, вдруг почему-то при этом вспоминая странную новую привычку Анны щуриться. И ей вспомнилось, что Анна щурилась, именно когда дело касалось задушевных сторон жизни. „Точно она на свою жизнь щурится, чтобы не все видеть“, – подумала Долли».

Прищур Анны, таким образом, имел отношение не только к видимому, физическому миру, но – и даже в большей степени – к тягостной для нее проблеме. (Хорошо видящие люди часто прищуриваются именно для уменьшения, ограничения контакта с окружающим – сужения поля зрения, сосредоточения на собственных мыслях и т. д. – в отличие от страдающих миопией, достигающих при этом противоположного эффекта, то есть большей ясности видения). Символизировал же он, ни много ни мало, индивидуальный способ обращения с этой проблемой, тип психологической защиты (не видеть или, скорее, нечетко, не все видеть).

Малая и как бы даже случайная привычка, штрих в манере держаться может при ближайшем рассмотрении оказаться свернутым входом в нечто важное, серьезное. Существенно, что для наблюдательного и вдумчивого человека этот путь к постижению своих и чужих проблем может оказаться на несколько порядков короче, чем тот, который кажется логически естественным: наблюдать и сопоставлять высказывания и поступки, вычленить существенное и т. д. Внимание к мелочам поведения, кажущееся ненужной роскошью или даже блажью, может вознаграждать и вполне практическими выводами, и радостью целостного, творческого понимания другого человека. Сказочная (мифологическая) параллель этого процесса – приключения и находки героев, попадающих в волшебную страну через коровье ухо, кроличью норку или другой столь же прозаический и, казалось бы, ни от кого не скрытый вход.

Психологические исследования несловесных составляющих общения, как правило, имели дело с нерасчлененным потоком экспрессии, где явления разных «слоев» перекрывались и могли быть изрядно перемешаны (о том, каким путем в представлениях о коммуникативном поведении был наведен относительный порядок, речь пойдет ниже).

Неудивительно поэтому, что разработка проблемы индивидуальной выразительности как психологического обобщения проводилась, главным образом, теоретиками искусства, в особенности театрального, где актуальна была задача воплощения концентрированной, очищенной от случайного экспрессии. С этой точки зрения огромный интерес представляют работы великого русского актера Михаила Чехова. Позволим себе здесь привести лишь одну развернутую цитату, показывающую предмет и уровень анализа и прямо связанную с рассматриваемым слоем коммуникативного поведения.

«Существует род движений, жестов, отличных от натуралистических и относящихся к ним, как ОБЩЕЕ к ЧАСТНОМУ. Из них, как из источника, вытекают все натуралистические, характерные, частные жесты. Существуют, например, жесты отталкивания, притягивания, раскрытия, закрытия вообще. Из них возникают все индивидуальные жесты отталкивания, притяжения, раскрытия и т. д., которые вы будете делать по-своему, я – по-своему. Общие жесты мы, не замечая этого, всегда производим в нашей душе.

Вдумайтесь, например, в человеческую речь: что происходит в нас, когда мы говорим или слышим такие выражения как: „прийти к заключению“, „коснуться проблемы“, „порвать отношения“, „схватить идею“, „ускользнуть от ответственности“, „впасть в отчаяние“, „поставить вопрос“ и т. п.

О чем говорят все эти глаголы? О жестах, определенных и ясных. И мы совершаем в душе эти жесты, скрытые в словесных выражениях. В повседневной жизни мы не пользуемся общими жестами. Но жесты эти все же живут в каждом из нас как прообразы наших физических, бытовых жестов. Они стоят за ними (как и за словами нашей речи), давая им смысл, силу и выразительность. В них, невидимо, жестикулирует наша душа. Это – „психологические жесты“».

За фасадом разнопланового, многозначного и, возможно, не слишком отточенного общения обычного человека, конечно, тоже невидимо присутствует эта «жестикуляция души» – Михаил Чехов имел в виду не только профессионалов, хотя обращался в своих работах именно к ним. Интересно здесь то, что практически невозможно эту «главную мысль поведения» описать (пересказать) словами. Самому Чехову для конкретных примеров психологического жеста понадобились рисунки; когда же пытаешься прямо описывать образную суть чьего-то коммуникативного почерка, то и дело сбиваешься на показ, имитацию – слов не хватает. Конкретные проявления индивидуального почерка, манеры поведения чем-то связаны, эта связь явно неслучайная – подобно тому, как бусинки в четках удерживаются вместе ниткой, которая и делает четки четками, а не рассыпающейся кучкой янтаря. Но дело-то в том, что самой нитки не видно!

Попробуйте сейчас вернуться к цитате из «Неравнодушной природы» С.М. Эйзенштейна. Перечитайте отрывок, обращая внимание и на его смысловой ряд, и на формальную структуру – длину и построение фраз, разбиение на абзацы, выделенные слова и т. д. Не правда ли, есть единство в том, как движется сама мысль автора, и в том, какой формы она для себя потребовала? Если теперь вспомнить любой – совершенно любой! – фрагмент эйзенштейновского фильма, будь то «Броненосец „Потемкин“» или «Иван Грозный», вы почувствуете: эти кадры и эти строки порождены и смонтированы одной рукой. А вот объяснить кому-нибудь, что дает эту узнаваемость, будет довольно трудно.