Глава I. ПОЗНАНИЕ В СОЦИАЛЬНО–ПОЛИТИЧЕСКОЙ ПСИХОЛОГИИ


...

2. Обыденное и идеологическое познание

Понятие стереотипа имеет особо важное значение для социальнополитической психологии, поскольку присущие ей познавательные процессы направлены на объекты, доступные непосредственному восприятию лишь как «надводная часть айсберга». Источники, глубинные причинно–следственные связи социально–политических явлений скрыты от такого восприятия, и именно поэтому обобщенные, стереотипные представления, усвоенные в готовом виде из различных источников информации, играют такую большую роль в системе знаний об этих явлениях. В то же время понятие стереотипа и другие родственные ему категории (о которых речь пойдет ниже), совершенно недостаточны для понимания всей системы социально–политических знаний. Эти знания основаны не только на усвоении стереотипов, но и на собственном опыте субъекта, причем его роль особенно велика в формировании знаний, необходимых в повседневной жизни для определения собственной линии поведения. Интерес к данной стороне познавательного процесса пробудил в психологической науке поиск понятий и теорий, способных дать более полное по сравнению с концепцией стереотипов и соответствующей ей методологией описание и объяснение феноменов социального знания.

Концепция социальных представлений

Одним из наиболее значимых результатов этого поиска стала концепция социальных представлений, разработанная главным образом в рамках французской социально–психологической школы С. Московиси и его последователями. Ее создатели не ставили своей непосредственной задачей изучение социально–политических представлений, они работали с эмпирическим материалом, относящимся, например, к внедрению в массовый обиход практики фрейдистского психоанализа (Московиси), к эволюции представлений о человеческом теле, отношению к душевнобольным (Д. Жодле) и другим «бытовым» психологическим феноменам. Тем не менее для их исследований характерен интерес именно к макросоциальным, связанным с историей и культурной эволюцией психическим явлениям, что сближает их с задачами социально–политической психологии.

Концепция социальных представлений отразила и более общие тенденции психологической науки. Во–первых, она стала одной из попыток преодолеть примитивное, механистическое понимание человеческой психики как совокупности врожденных или приобретенных реакций на стимулы внешней среды (бихевиористское направление в психологии), либо как ее зеркального отражения. Подобные подходы, игнорировавшие собственную активность, творческую роль психики и сознания в познавательном процессе, подверглись критике и в общей, и в социальной психологии. В когнитивной психологии Ж. Пиаже психическая деятельность представлена как единство процессов ассимиляции — перенесения на среду внутренних структурных свойств субъекта психики — и аккомодации — трансформации этих свойств соответственно условиям среды. «Феномен, — писал Пиаже, — есть взаимодействие субъекта и объекта, которые сцепляются, постоянно преобразуясь один в другой»25. Эту исходную теоретическую позицию целиком восприняла и концепция социальных представлений, отрицающая жесткое противопоставление стимула и реакции, субъекта и объекта: в представлениях они как бы сливаются в единое целое, происходит творческое «конструирование реальности», «материализация мысли»26.


25 Piaget. J. Le stucturalisme. P., 1968.

26 Psychologie sociale. P., 1984. P. 364, 367.


Во–вторых, в этой концепции проявилась тенденция понять познавательную активность как коллективную, социальную деятельность. Разумеется, стереотипы тоже имеют социальное происхождение. Однако в отличие от них социальные представления — это не механический отпечаток поступивших в индивидуальное сознание извне, с каких–то верхних этажей общественной структуры идей и ценностей, но продукт собственной работы субъектов познания, осуществляемой ими в процессе непосредственного общения. Сторонники данной концепции охотно ссылаются на одного из основателей социальной психологии Ж. Тарда, который к числу ее важнейших задач относил изучение разговоров между людьми. Английский социолог Г.М. Фарр, полагает, что значимости этого вывода отнюдь не опровергает возросшая в современных условиях роль массовых, надличностных коммуникаций: масс медиа не «убили», но напротив, обогатили межиндивидное разговорное общение, подкидывая ему все новые сюжеты и точки приложения интереса27. Российская действительность наших дней, по–видимому, подтверждает это наблюдение: политические события, о которых сообщает телевидение и другие средства массовой информации (СМИ), стали одним из излюбленных сюжетов разговоров очень многих россиян. Следуя социально–психологической традиции, исследователи социальных представлений видят в непосредственном межличностном общении один из важнейших механизмов их формирования и развития.


27 Farr R.M. Les representationse sociales // Psychologie sociale P., 1984. P. 380.


Непосредственным теоретическим источником концепции социальных представлений стала теория «коллективных представлений» французского социолога конца XIX — начала XX в. Э. Дюркгейма. От Дюркгейма идет их понимание как надиндивидуальных феноменов сознания, имеющих собственное содержание, не сводимое к сумме индивидуальных сознаний. Однако С. Московиси и его последователи относят к «социальным представлениям» отнюдь не любые социально признанные взгляды, теории и т.д., но лишь те, которые входят в сферу обыденного сознания, являются продуктом «здравого смысла» и «естественного», наивного мышления, регулируют повседневную жизнь людей, формируют их «практическое сознание». Очевидно, они отличаются этим не только от продуктов научного сознания, но и от идеологических и политических теорий, предназначенных для воздействия на массовое поведение. Так, если вернуться к случаю с деревенской старушкой, социальным представлением является ее убежденность в отсутствии селедки и керосина у несчастных трудящихся Запада, но отнюдь не марксистская концепция капитализма. В то же время с точки зрения рассматриваемой теории, научные и идеологические идеи являются одним из важнейших источников социальных представлений, однако они, как и вообще доступный обыденному сознанию «культурный фонд», поставляют ему лишь первичный материал, который затем трансформируется им применительно к требованиям практики и здравого смысла.

В чем же, согласно данной концепции, состоит та собственная интеллектуальная активность индивидов и групп, которая формирует социальные представления?

Прежде всего она соединяет понятие, которым обозначается соответствующий социальный объект, с его непосредственным восприятием. На этой основе создается образ объекта, который часто приобретает для субъекта символическое значение, как бы воплощая, представляя тот смысл, который объект имеет для его собственной жизнедеятельности. А в этом смысле содержится стимул практической деятельности субъекта, направленной на объект. Например, для предпринимателя представление о рынке — это и общее понятие рынка, и конкретный образ рыночных отношений, и обобщающий осмысленный символ всех тех действий, их возможных результатов, психических состояний и переживаний, которые он испытывает, участвуя в рыночных отношениях, и побуждения к этим действиям. В свете сказанного становятся более понятными, почему социальные представления характеризуются как одновременно объективное в субъективном и субъективное в объективном или как объединение стимула и реакции. Ведь в социальных объектах реализуются отношения между людьми, их собственная деятельность — следовательно, эта деятельность, направляющие их психические образования входят как органический компонент в саму структуру таких объектов.

Осуществляемую в социальных представлениях «конкретизацию абстракций», воплощение понятий в образы французские социопсихологи называют объективацией. Обретение объектом смысла для субъекта, ориентирующего его практическое поведение называют «укоренением». В процессе укоренения вновь сконструированных социальных представлений происходит также их взаимосогласование с теми, которые существовали в психике субъекта ранее, что обычно требует каких–то модификаций этих, более старых представлений и всей их системы. Таким образом этот процесс несет важную функцию интеграции новых знаний в психику людей.

В концепции социальных представлений еще очень много неясного. В частности, не вполне понятны критерии различения между познанием на основе обыденного здравого смысла и усвоением продуктов, научного или идеологического познания. Ведь рациональность и, следовательно, здравый смысл так или иначе, с одной стороны, направляют научную деятельность и присутствуют во многих идеологиях и политических учениях. С другой стороны, ни обыденный здравый смысл, ни утилитарная ориентация социальных представлений сами по себе не гарантируют их от стереотипизации, не обеспечивают их большего реализма, адекватности по сравнению, скажем, с идеологическими стереотипами. Переработка обыденным сознанием таких стереотипов совсем не обязательно «очищает» их от исходных когнитивных слабостей и искажений. Да и само обыденное сознание часто вырабатывает собственные стереотипы, стимулирующие поведение, иррациональное и разрушительное с точки зрения жизненных интересов его субъектов.

За примерами далеко ходить не надо: достаточно вспомнить об этнических и религиозных стереотипах, питающих агрессивные национализм и нетерпимость, кровавые гражданские войны и вооруженные конфликты. Другой лежащий на поверхности пример — иррациональное, разрушающее природные условия существования человечества экологическое, вернее, антиэкологическое поведение. В данном случае иррационализм воспроизводится в массовых масштабах несмотря на широкое распространение научных представлений об его губительных последствиях: обыденное сознание как бы отторгает вполне доступное ему научное знание.

Возможно, неясности, присущие концепции социальных представлений, удастся в той или иной мере преодолеть, если пойти по пути уточнения ключевых для нее понятий обыденного здравого смысла, прагматизма, утилитаризма. Здесь важно, во–первых, учитывать основополагающий факт: ограниченность возможностей человеческого познания в любых его формах и проявлениях. Разумеется, прогресс науки раздвигает эти границы, но в каждый данный исторический момент они остаются достаточно ощутимыми и узкими по сравнению с познавательными потребностями человека. «Я знаю только то, что я ничего не знаю» — этот парадокс античного философа сохраняет свое значение в наши дни. Правда, с той существенной оговоркой, что опыт научного прогресса обнаружил значительное опережение процесса познания природного мира по сравнению с самопознанием человека как его внутренней психической и личной, так и общественной жизни. Здесь не место обсуждать причины этого явления, достаточно просто напомнить, как часто мы не в состоянии понять и контролировать собственные побуждения и поступки, наши отношения с близкими людьми и тем более общественно–политические процессы, в которых мы так или иначе участвуем. Эта ограниченность познавательных возможностей присуща и обыденному, и научному познанию: сколько экономических, социологических, политических теорий оказались в той или иной мере ошибочными, не подтвержденными жизнью в тех или иных своих постулатах. Что же касается сознания обыденного, то оно сплошь и рядом хватается за иррациональные представления и решения именно потому, что остро ощущает бессилие понять суть, логику, причинно–следственные связи явлений общественно–политической жизни. Особенно в обстановке исторического перелома, обвальных сдвигов в обществе.

Все это ни в коей мере не должно внушить читателю пессимистический взгляд на возможности познания общества и политики, человека и его психологии Не только потому, что в таком случае он, наверное, бросил бы читать эту книгу, чтобы заняться более осмысленными или приятными делами. Было бы нелепым отрицать, что, осуществляя в различных формах познавательный процесс, люди добывают какие–то частицы истины. Пусть их научные и обыденные знания неполны, фрагментарны, неустойчивы, а путь познания труден и извилист, но продвижение по нему все же идет. И столь медленным и ненадежным оно выглядит не в абсолютном смысле, а лишь на фоне тех все более усложняющихся проблем нашей жизни, которые нам так хочется побыстрее решить.

Во–вторых, размышляя о рационально–утилитарной тенденции познания, очевидно, важно учитывать, что критерии рациональности и утилитаризма во многом различны для различных людей и групп, связаны с их интересами (социально–психологические аспекты данной категории рассматриваются в другом разделе книги). Что полезно и рационально с точки зрения одних социальных интересов, может оказаться вредным и бессмысленным с точки зрения других. Именно поэтому даже самые убедительные и разумные идеи и практические рекомендации науки сплошь и рядом отвергаются и политиками и массовым сознанием.

Познание человека и общества вообще отличается от познания природного мира тем, что оно не может быть полностью беспристрастным, ибо, осуществляя его, люди познают в сущности самих себя. Поэтому в образ внешнего социального мира они невольно включают свой внутренний мир (вспомним, социальные представления — это «субъективное в объективном»). Уровень здравого смысла в социальных представлениях не может быть выявлен, следовательно, в отрыве от социальных и психологических свойств разделяющих их людей. Этот подход, несомненно, очень важен и для понимания специфики обыденного сознания по сравнению с идеологическим и научным — специфики, на наш взгляд, верно намеченной в концепции социальных представлений.

Сила и слабость «специализированного» и «наивного» познания

Субъектами «чистого» идеологического сознания являются создатели идейно–политических концепции и те, для кого реализация этих концепций, завоевание ими максимально широкого влияния — жизненная цель, нередко требование их профессиональной политической деятельности. Независимо от мотивов, стоящих за этой целью: личностное или социальное самоутверждение, власть, карьера, искреннее стремление помочь своей стране, определенной социальной группе или страждущему человечеству — политик или идеолог связан с избранной им теорией или платформой, как музыкант со своим инструментом, нередко они становятся для него не только необходимым орудием, но частицей его Я. Это побуждает его гипертрофировать ценность данной концепции по сравнению с соперничающими с ней, соответственно максимизировать раскрываемые ею стороны действительности и минимизировать те, которые не вписываются в ее логику. Преследуемая цель недостижима без подобных искажающих операций и они выступают, следовательно, как проявление специфической «рациональности» идеологической и профессиональной политической деятельности.

В известной мере сказанное относится и к научному познанию, во всяком случае к общественным и гуманитарным наукам. Чтобы завоевать «право гражданства» для своей теории или подхода, ученый–обществовед и гуманитарий нередко акцентирует его оригинальность и волей или неволей, прямо или косвенно завышает познавательные возможности своего и занижает — других теорий и подходов.

Преимущество обыденного сознания (при всех присущих ему слабостях) заключается в том, что цель осуществляемых им познавательных процессов — ориентация в актуальной действительности более свободна от влияния подобных мотивов. И хотя эта цель трудно достижима и часто теряется из виду, стремление к ней не предполагает какой–либо идеологической чистоты или однозначности. Скорее, она подталкивает к выработке достаточно сложной, противоречивой (стихийно–диалектической), даже алогичной картины социально–политической действительности, поскольку противоречива и алогична сама по себе эта действительность. Именно в этом отталкивании от взаимоисключающих «чистых» идеологизированных схем, относительно легком переходе от одной точки зрения и позиции к другой, стремлении как–то совместить их и проявляется специфическая рациональность, здравый смысл обыденного познания: оно как бы исходит из того, что цепляться за какую–то одну позицию неразумно и опасно ввиду крайней сложности и непредсказуемости окружающего мира. А это делает его более гибким, легче адаптирующимся к конкретной ситуации.

…В июле 1993 г. журнал «Новое время» дал одной из своих статей, посвященных положению в Таджикистане, подзаголовок: «Какие причины делают наше вмешательство в проблемы Таджикистана чем–то само собой разумеющимся?»28 Эта формулировка реалистически отражала умонастроения и линию российской политической элиты по отношению к событиям в среднеазиатской республике, где гражданская война переросла в конфликты на границе с Афганистаном и российские пограничники подвергались атакам афганских моджахедов, объединившихся с таджикской исламской оппозицией. Опубликованный в том же номере журнала опрос политиков (депутатов, представителей исполнительной власти, руководителей партий и движений) и политических журналистов показал, что в этой острой ситуации в политическом истэблишменте сохранялся раскол между сторонниками противоположных внешнеполитических концепций — теми, кто настаивал на сохранении Россией своей лидирующей роли на территории бывшего Союза, и теми, кто выступал за реальное равенство между государствами СНГ, невмешательство России в дела других бывших советских республик. Контингент опрошенных Службой изучения общественного мнения VP разделился примерно поровну: 44,2% согласились с тем, что «Россия должна брать на себя ответственность за разрешение конфликтов» в этих государствах, 46,5% высказались против29. В столкновении этих, так сказать, теоретических позиций, отразилось, очевидно, противостояние противоположных политических течений: с одной стороны, «государственников», национал–патриотов, коммунистов, которых их противники называют «партией империи», с другой — либераловдемократов. Однако, как показал ход событий, на практике позиции различных политических группировок оказались гораздо более близкими, чем в теории. Хотя президент и министерство иностранных дел делали акцент на дипломатическом урегулировании конфликта и необходимости переговоров между правящими и оппозиционными таджикскими силами, никто в российском руководстве не ставил всерьез вопрос об «уходе» России и российских вооруженных сил из Таджикистана; напротив, были предприняты усилия для их укрепления. Аргумент военной силы пустил в ход в конце концов даже идеолог внешнеполитического либерализма министр А. Козырев. Голоса, предупреждавшие об опасности такой политики, ссылавшиеся на трагический опыт афганской войны, звучали все реже и приглушеннее.


28 Новое время. 1993. № 31. С. 12.

29 См.: Там же. С. 13.


К сожалению, среди населения России не проводилось опроса с формулировкой, аналогичной «элитарному». Тем не менее мы располагаем достаточно определенными данными об его позициях по проблеме Таджикистана. 62% опрошенных в начале августа жителей российских городов вполне или отчасти согласились с мнением «российские войска должны уйти из Таджикистана» (решительно не согласились только 12%)30. Значит ли это, что большинство россиян разделяло (в отличие от политической элиты) «либеральную» внешнеполитическую концепцию? Такому выводу противоречат другие данные. Так, 67% того же контингента опрошенных одобрили резолюцию Верховного Совета, провозгласившую Севастополь русским городом, хотя в отличие от проблемы военного присутствия в Таджикистане она резко критиковалась в политических кругах и прессе, оценивалась многими как провоцирующая обострение конфликта, а в перспективе и военное столкновение с Украиной. Вместе с тем относительное большинство опрошенных россиян разделило «либеральные» позиции по вопросам о «силовом» устранении ядерного оружия с Украины («за» 35, «против» 48%), присоединении Абхазии к России («за» 31, «против» 45%). Лишь 9% опрошенных москвичей потребовали направить войска в Ингушетию в связи с обострением ситуации вокруг осетино–ингушского конфликта (убийство В. Поляничко); 41 — высказались за новые попытки примирения, 40% за вывоз оттуда всех русских31.


30 14 См.: ВЦИОМ: Экспресс–выпуск. 1993. № 38.

31 См.: Там же.


Очевидно, что в вопросе о политике России в ближнем зарубежье политические круги и основная масса населения исходили из существенно различных приоритетов. Для политиков ими были, с одной стороны, их общие идеологические позиции, с другой — не слишком ясное понимание «национальных» или «государственных» геополитических интересов, которые требуют усиления влияния на события, происходящие в ближайших к России регионах, предотвращения наступления исламского фундаментализма на российские границы и др. Немалую роль играли и конъюнктурные политические интересы. Например, для президентских и правительственных структур стремление помешать оппозиции использовать против них в преддверии возможных выборов «национальную карту». Для большинства же населения главным, доминирующим над всеми другими «национальным интересом» была защита жизни собственных сыновей — русских офицеров и солдат. И прежде всего там, где уже разгоревшиеся войны явно создавали для них непосредственную угрозу: в Таджикистане, Абхазии, на Северном Кавказе. Что же касается Крыма и Севастополя, то там основная масса россиян такой угрозы не ощущала. В июне 1993 г. лишь 20% опрошенных верили в возможность войны России с Украиной из–за Крыма (не верили или считали войну маловероятной 65%). Психологически возможность войны отвергалась в частности потому, что украинцы в Россини не рассматриваются большинством как «другая нация». 63% опрошенных россиян считали их в 1992 г. представителями того же, что и русские, народа32.


32 В поле зрения. 1993. № 25. С. 4–5.


Во всей этой социально–психологической ситуации просматриваются различия познавательных механизмов массового и профессионального политического сознания. Массовое сознание воспринимает проблему с точки зрения жизненных непосредственных интересов и наиболее доступного ему конкретного опыта, основанных на нем образных представлений. В рамках этих представлений Украина — почти то же, что Россия, а Севастополь, конечно же, русский город, война с украинцами — такая же невообразимая нелепость, как отказ от «своего» города. Таджикистан — далекая среднеазиатская республика, которую для большинства представляют инородцы в халатах и тюбетейках, торгующие фруктами на базарах33. Непонятно, зачем нужно защищать их то ли от них самих, то ли от похожих на них афганцев. Зато участие в событиях Афганистана вызывает весьма живую образную ассоциацию с «афганом» — войной, где непонятно почему и за что мучились и гибли русские парни. Несомненно, такое восприятие ограничено, в нем слабо отражены возможные перспективы и последствия текущих событий: гипотетическое наступление на Россию фундаментализма и исламских государств, опасное обострение отношений с Украиной. Зато сегодняшнее реальное значение фактов оценивается ясно и верно: русская армия втягивается в новые войны в Средней Азии и на Кавказе, Россия теряет главный военный порт на Черном море.


33 На вопрос, какие республики хотели бы видеть респонденты в составе нового союзного государства 26% назвали Украину и только 3% — Таджикистан. См.: Там же. № 30. С. 5.


Профессиональное политическое сознание придает гораздо большее значение прогностическому аспекту ситуации. В этом смысле оно смотрит дальше и шире. Однако интересы политических течений, их борьба, влияние на политиков профессиональных концептуальных стереотипов и понятий, сформировавшихся в других исторических условиях (например, необходимость иметь «зоны влияния и интересов» за пределами собственных границ) — все это в той или иной мере мешает рациональному осмыслению проблемы с позиций широких и перспективных общественных интересов. Не могут не влиять на политиков и те мотивы, которые приоритетны для большинства населения. Поэтому более высокая «квалификация» профессионального политического познания отнюдь не гарантирует его ни от шараханий и колебаний, ни от искажающих действительность оценок, ни от решений, наносящих непоправимый ущерб их странам и народам. История свидетельствует о том, что хотя такие решения особенно типичны для деспотических и тоталитарных режимов, от них отнюдь не застрахованы и режимы демократические.

Что касается массового сознания, то ему легче всего ориентироваться в тех аспектах и связях общественно–политических явлений, которые входят в сферу непосредственно воспринимаемого опыта. За пределами этой сферы для него начинается царство неизвестного и непонятного, где его здравый смысл оказывается часто беспомощным и где оно нередко становится добычей разного рода мифов, своих собственных или внедренных в него пропагандой стереотипов. Правда, надо иметь в виду, что грани между массовым и разного рода «элитарными» сознаниями относительны и исторически подвижны. В наше время наиболее культурные массовые слои выделяют из своей среды множество людей, способных судить об общественно–политических проблемах не менее квалифицированно, чем профессионалы.

В целом доступные нам данные не подтверждают весьма распространенного в научной литературе и публицистике мнения, будто массовое сознание целиком манипулируется политической и идеологической пропагандой. В действительности отношения между различными уровнями и механизмами познания общественной действительности значительно сложнее.

В июле 1993 г. на вопрос «кто больше других виноват в том, что нам приходится сталкиваться с такими трудными проблемами?» (всероссийский опрос ВЦИОМ) лишь 13% опрошенных россиян дали «объективистский» ответ, выражающий понимание сложности причин кризиса, невозможности какого–то однозначного и тем более персонифицированного их объяснения — «мы все». Большинство же выбрало ответы, обозначающие какого–то одного главного виновника: или высшего руководителя страны М. Горбачева 40 — 42%, Б. Ельцина — 32% или — значительно меньше — политические институты и течения (Верховный Совет, правительство, коммунисты, демократы — от 1/10 до 1/4 опрошенных). На другой, более ориентированный на сегодняшнюю ситуацию, чем на прошлое, вопрос «кто представляет сейчас наибольшую угрозу для России?» ни один из предложенных вариантов ответов (различные иностранные государства, внутренние угрозы) не собрал большинства: ответ «бывшие коммунисты» дали 27%, «США» 26, «евреи» — 18% опрошенных34. Хотя мнения, поддержанные россиянами, так или иначе соответствуют представлениям, распространявшимся прессой и лидерами различных политических течений, их невозможно свести к простому отпечатку противостоящих идейно–политических платформ. Во–первых, центральные тезисы этих платформ о «вине» коммунистов, Верховного Совета или, напротив, правительства, демократов–реформаторов, «Запада» поддержало меньшинство респондентов. Во–вторых, М.С. Горбачев занял среди «виноватых» гораздо более значительное место, чем то, которое уделяла ему политическая пропаганда и информация. Следует, правда, учитывать, что в свое время негативный имидж президента Союза интенсивно распространялся прессой и политиками едва ли не всех направлений (при всей противоположности мотивов его критики), однако в конкретной ситуации политической борьбы лета 1993 г. они практически предали его забвению. Так или иначе, возникает вопрос, почему одни идейно–политические стереотипы (антикоммунистические и антиреформаторские) нашли меньший, а другие, персонифицированные (антигорбачевские, антиельцинские), больший отклик в массовом сознании? Причем по сравнению с периодом 1990–1991 гг. заметно значительное ослабление преобладавших тогда в России антикоммунистических (антиноменклатурных) и проельцинских настроений.


34 ВЦИОМ: Экспресс–выпуск. 1993. № 31, 37.


Среди причин можно назвать склонность массового сознания к образно–эмпирическому типу познавательной активности, непосредственно воспринимаемые образы являются «строительным материалом» конструируемой им картины общественной действительности. Политический лидер, находящийся в наши дни благодаря телевидению в сфере сенсорного восприятия своих сограждан, обладает качествами «образности» и «эмпиричности» гораздо больше, чем политические институты и течения; в этом одна из предпосылок персонификации массовых политических представлений. Личность высшего руководителя как бы отождествляется не только со всей системой власти, но и с вектором наиболее заметных экономических, социальных и политических процессов, его действия или бездействие считаются их решающей причиной, а та объективная обстановка, в которой он действует, роль противостоящих ему сил и факторов не замечаются или отодвигаются на задний план. Значение обещаний, даваемых лидером в начале своего правления, ожиданий, связанных с его именем, психологически гипертрофируется, и тем сильнее бьет по его имиджу разочарование, вызванное несбывшимися надеждами. Такова судьба образа М. Горбачева и в значительной мере Б. Ельцина.

Партноменклатура в период власти КПСС поддавалась образноэмпирическому восприятию не в меньшей мере, чем высшие руководители: любой советский человек сталкивался в своей жизни с представителями всемогущей партийной власти. Однако после августа 1991 г. ее образ в массовом сознании начал блекнуть: хотя многие ее бывшие представители продолжали под новыми титулами выполнять властные функции, они уже не ассоциировались с понятиями «коммунисты», «партаппарат». Негативный образ Горбачева оказался прочнее: ведь после его ухода страну потрясали те же кризисные процессы, которые развернулись в период перестройки. И в том, и в другом случаях проявилась существенная особенность образно–эмпирических знаний: в отличие от идеологических и абстрактно–теоретических стереотипов, «общих идей» они опираются на впечатления, полученные «здесь и сейчас» (т.е. сегодня или в очень близком прошлом), если они не подкрепляются аналогичными новыми впечатлениями или не формируют устойчивые стереотипы, они быстро заменяются новыми образными представлениями.

Все сказанное отнюдь не противоречит отмеченному выше тяготению данного типа познания к здравому смыслу и реализму. Ведь, например, в цитированных только что суждениях об ответственности Горбачева или Ельцина за происходящее в стране немалая доля истины. Но, очевидно, что в них не вся правда и не только правда. Не будучи способно подняться на уровень системной, обобщенной картины действительности, образно–эмпирическое познание можно существенно искажать ее.

Именно в этом пункте оно встречается с идеологиями. Выше говорилось, что массовое сознание в целом разностороннее, изменчивее и гибче идеологического. Это не исключает, что те или иные его стороны и проявления могут получать подкрепление в соответствующих им идеологиях, а идеологии, со своей стороны, цепляться за созвучные им массовые представления и подпитываться ими. И хотя любая идеология так или иначе упрощает действительность, она может быть более или менее рациональной и реалистической или мифологической, гуманной или враждебной гуманизму, представляющей более широкие и перспективные или более частные и узкокорпоративные социальные интересы. Массовое же сознание порождает собственные мифы, коренящиеся в узости познавательно–интеллектуальных возможностей его субъектов, в их интересах, влиянии на них традиционных стереотипов. Мифы идеологические легко сливаются с соответствующими им массовыми мифами.

По данным уже приводившегося опроса, 18% населения России верит, что «евреи представляют угрозу для страны». Хорошо известно, что этнонациональные стереотипы — одни из самых прочных. В частности, очевидно, потому, что, уходя корнями в глубинные пласты истории национальных отношений, они подкрепляются эмпирически образами представителей ненавидимого этноса. В России в самые различные исторические периоды (и при царском, и при коммунистическом режимах) антисемитизм подогревался властями и официальной идеологией, а в годы гласности развернулась открытая его пропаганда — в националистической прессе, в улично–митинговой стихии, в наукообразных трудах «академических» антисемитов. Все это так или иначе повлияло на настроения известной части русского населения, но антисемитская идеология не могла бы иметь отзвука в массовом сознании, если бы она не опиралась на соответствующую традицию. Во всяком случае политическое влияние национал–патриотических движений и партий, использующих антисемитские лозунги, значительно уже, чем антисемитизма как такового.

Казуальная аттрибуция

В представлениях о вине конкретных лиц, этнических или социальных групп за негативные общественные явления можно проследить психический процесс, получивший в социальной психологии наименование каузальной аттрибуции (букв, в переводе на русский «приписывание причины»). Суть его состоит в том, что в типичных для обыденной жизни условиях дефицита информации о социальных объектах — другом человеке, группе, событии или явлении — люди приписывают непосредственно воспринимаемым ими фактам причины, скрытые от непосредственного наблюдения. Основатель концепции каузальной аттрибуции Ф. Хайдер считал этот процесс особенностью «наивной», т.е. обыденной психологии. Тем самым как бы подразумевалось, что приписывание обусловлено ограниченностью познавательных возможностей массового субъекта и является одним из его отличий от специалиста–ученого. В действительности какой–то отбор причин социальных явлений, т.е. то же приписывание сплошь и рядом осуществляется и научной мыслью; верно, однако, то, что на массовом уровне потребность в ориентации реализуется стихийно, и обычно не сопряжена с поиском максимального доказательного и логичного объяснения, к которому стремится наука.

Хайдер и другие многочисленные исследователи аттрибуции изучали главным образом сферу межличностных отношений, их интересовало, как осуществляется приписывание мотивов, намерений, различных свойств в процессе восприятия человека человеком. Лишь в последние годы в социальной психологии усилился интерес к аттрибуции в сфере общественных отношений. Тем не менее результаты, достигнутые в русле данного направления исследований, важны и интересны для понимания многих явлений социально–политической психологии.

Ситуация дефицита информации, которая считается главной предпосылкой аттрибуции, типична для познания общественно–политических явлений едва ли не на порядок больше, чем для большинства других сфер человеческой жизни. Причем этот дефицит в современных условиях причудливо сочетается, во всяком случае в обществах, где существует гласность и свобода слова, с изобилием и даже переизбытком информации. Масс медиа обрушивают на «человека с улицы» множество противоречащих друг другу и не поддающихся проверке сведений и объяснений происходящих процессов и событий; в сущности он получает разнородные аттрибуции в готовом виде, и выбор между ними оказывается трудно разрешимой проблемой. Особенно в том, что касается понимания причинно–следственных связей явлений, которое, как мы видели, есть важнейшая функция познавательно–ориентировочной деятельности. Не только массовое, но и научное познание не располагает надежной методологией, пригодной для понимания всей сложнейшей системы этих связей, критериями отбора соответствующей информации. Получается, что обилие информации способно запутать человека, усилить дефицит информации, воспринимаемой как достоверная и обладающая объяснительной силой. «Ничему нельзя верить» — такова довольно типичная реакция массового сознания на этот «дефицит от изобилия». Этот дефицит выражается не только и чаще всего не столько в недостатке фактических сведений, сколько в типичном именно для общественно–политического познания каузальном дефиците (т.е. недостатке информации о причинно–следственных связях явлений).

В условиях каузального «дефицита от изобилия» субъект познания пытается руководствоваться собственным здравым смыслом. В исследованиях каузальной аттрибуции в принципе выявлены возможные варианты даваемых на этой основе объяснений. Во–первых, причины явлений могут приписываться или конкретным людям, или особенностям объективной ситуации. Как показывают экспериментальные исследования, первый путь выбирается в общем чаще: в человеческой психике существует тенденция воспринимать все происходящее в мире людей (в отличие от природного мира) в неразрывном единстве события, акта и действующего лица. С этой точки зрения для персонализации общественно–политических явлений, о которой говорилось выше, существуют глубокая общепсихическая основа. В то же время выявлены некоторые факторы, способствующие приписыванию причин объективной ситуации: оно присуще в частности действующим лицам событий, особенно, когда объясняются причины неудач, невыполнения целей предпринятых ими действий. Хорошо известна склонность политиков, не сумевших реализовать намеченные цели, ссылаться на возникшие перед ними объективные трудности.

Во–вторых, существуют различия в способах приписывания, зависящие от качества и объема доступной информации (или, иными словами, от особенностей информационного дефицита). В известных работах социопсихолога Г. Келли устанавливается различие между приписыванием, происходящим при наличии относительно достаточной и неполной информации. В первом случае субъект имеет возможность выявить и верифицировать корреляцию между определенным систематически наблюдаемым явлением и его предполагаемой причиной, операция приписывания приобретает логический характер и в сущности сближается с научным анализом («ковариантная аттрибуция»). Сам Келли признавал такую ситуацию скорее идеальной, чем реальной. При недостаточной информации наблюдается «конфигуративная аттрибуция»: субъект познания выбирает, чтобы достичь ясного объяснения явления, какую–то однозначную его причину, отбрасывая все, что противоречит этому выбору и в то же время приумножая объяснительную силу выбранного им фактора (принципы «вычитания» и «умножения»). На сам же выбор сильное влияние оказывают социальные представления, стереотипы, верования, усвоенные субъектом до операции приписывания.

Наблюдения Келли и других исследователей каузальной аттрибуции явно или неявно подводят к уже затронутому выше вопросу о мере и предпосылках истинности, адекватности познания социального мира.

Само понятие «приписывание» настраивает на пессимистическую оценку его возможностей и этот пессимизм действительно разделяют многие ученые, занимающиеся данной проблемой. Думается, что ему можно было бы противопоставить очевидный факт неоднородной познавательной ценности различных видов и способов «приписывания». Очевидно, что приписывать, скажем вину за российский кризис, «жидомасонскому заговору» или М.С. Горбачеву — в чисто познавательном плане далеко не одно и то же: во втором объяснении в отличие от первого содержатся какие–то, хотя односторонне раздутые, элементы истины. И если «ковариантная атрибуция» мало доступна массовому субъекту познания, это не означает, что он не может в той или иной степени приближаться к ней. Например, в России немало людей считают, что рост зарплаты и социальных выплат, субсидии предприятиям являются фактором роста инфляции. Такое «приписывание» представляется более близким к реальным причинно–следственным связям, чем не менее популярное объяснение инфляции желанием правительства и стоящих за ним сил ограбить население.

По–видимому, как ситуационная, так и персонифицированная атрибуция в качестве способа объяснения общественно–политических явлений не могут быть в принципе ни абсолютно истинными, ни абсолютно ложными. Все, что происходит в обществе, есть результат действий личностей и социальных групп, но и личности и группы действуют в условиях ограничений, накладываемых объективной ситуацией, детерминируемых ею возможных вариантов действия. Поэтому в действительности каждое конкретное явление и событие есть производное сложной системы объективных и субъективных факторов. Познание же этой системы крайне трудно не только для массового, но даже и для предельно объективного (если таковое вообще существует) научного сознания. Более того, оно, возможно, противоречит целям и функциям познавательного процесса, которые отнюдь не сводятся к «чистому» знанию, но предполагают ориентацию в общественной действительности с тем, чтобы так или иначе воздействовать на нее. Воздействовать же на всю систему объективных и субъективных факторов в общественно–политической жизни практически невозможно: людям приходится выбирать какие–то наиболее эффективные с точки зрения преследуемых целей направления действий, линию поведения. А необходимость такого выбора и отражается в психологии познания в виде выбора тех причин, которые подлежат воздействию. На все эти противоречия и проблемы познавательного процесса указывает теория каузальной атрибуции.

Психология bookap

Трудности «системного» познания общественной жизни велики, но все же в той или иной степени они преодолеваются наукой. Преодолевает их по–своему и массовое сознание. Как уже отмечалось выше, его здравый смысл, присущая ему рационалистическая тенденция выражаются в его гибкости и изменчивости, способности не только совмещать взаимоисключающие позиции, но и переходить с одной позиции на другую под влиянием нового опыта и особенностей ситуации. Если, например, большинство россиян до середины 80–х годов объясняло негативные явления в обществе личными качествами и действиями руководителей страны, то под влиянием опыта перестройки и новой информации оно все больше стало склоняться к необходимости реформирования либо смены системы экономических, общественных и политических отношений. И даже персонифицированные объяснения углубляющегося кризиса в той или иной мере связывались с неумением или нежеланием критикуемых руководителей проводить политику реформ, соответствующую нуждам страны. Налицо таким образом усиление тенденции к более комплексному, многостороннему пониманию общественной действительности.

Разумеется, подобные тенденции затронули далеко не всю массу населения. Вообще такие широкие понятия, как «народ», «масса», «класс», в силу своей крайней обобщенности не особенно пригодны для психологического анализа. Ибо в них фактически стираются индивидуальные и социально–групповые различия, без учета которых такой анализ невозможен. В исследованиях каузальной атрибуции выявлено влияние на данный процесс характеристик осуществляющего ее субъекта, в особенности его групповой принадлежности и идентификации с той или иной социальной группой, культурной среды и присущих ей стереотипов восприятия. В сущности исходное для всей концепции каузальной атрибуции понятие информационного дефицита носит объективно–субъективный характер: оно имеет в виду не только реальный объем информации, но и уровень способности субъекта эту информацию воспринимать. А этот уровень зависит от социально–экономического положения людей, их культуры и интеллекта, сферы интересов. Как показывают социологические опросы, склонность к более глубокому и комплексному объяснению явлений социально–политической жизни возрастает, а к поверхностному, персонифицированному или к иррационально–мифологическому — уменьшается с ростом образованности. Конечно, подобные статистические корреляции не означают, что высокий уровень образования гарантирует, а низкий — исключает более обоснованные и реалистические способы каузальной атрибуции.