Глава II. ПОТРЕБНОСТИ И МОТИВЫ В ОБЩЕСТВЕННЫХ ОТНОШЕНИЯХ


...

4. Социально–индивидуальный человек и историческая динамика социально–политической психологии

Индивидуальность как культурно–исторический феномен

«Одно из поразительных открытий философской антропологии XX века — отмечают философы П. Гуревич и В. Степин, — состоит в том, что человек — это еще не сложившееся создание. Да, в нем есть некий базовый пунктир. Но он открыт для приключения, саморазвития. Возможно, древний человек принципиально иное творение. А человек грядущего станет непохожим на современного»104. Многое говорит о том, что исторические уровни человеческого развития, своеобразие каждого из этих уровней имеют в своей основе специфику соотношения индивидуальности и социальности, конкретных форм их проявления в психике.


104 Независимая газета. 1993. 15 апр.


К такому выводу подводит, например, анализ социально–психологических особенностей античной, точнее, древнегреческой цивилизации. Как показала один из крупнейших социальных философов XX в. Ханна Арендт, эти особенности выражены в знаменитом аристотелевом определении человека как «политического существа». Для Аристотеля политика, т.е. участие в жизни сообщества свободных и равных граждан — полиса есть признак подлинно человеческого бытия, так как в нем человек не является ни объектом, ни субъектом социального принуждения, не подчинен естественным нуждам поддержания собственного существования. Политика противостоит в этом плане частной жизни, домашнему очагу, где осуществляется материально–производственная деятельность и царят отношения господстваподчинения: раба и рабовладельца, главы семьи и ее членов. Иными словами, общественно–политическая жизнь есть сфера проявления индивидуальной свободы, базой и условием которой является рабство и авторитарная власть за пределами собственно политической сферы105. Из этого, очевидно, следует, что «социальность» грека классической эпохи выступала как бы в двух ипостасях: как ассоциация граждан в полисе, дававшая простор индивидуальному самовыявлению в политической или творческой деятельности, и как подчинение жестким нормам патриархального рабовладельческого общества в частной и хозяйственной жизни. Понятно, что такая форма реализации потребностей социального существования соответствовала принципам античной рабовладельческой демократии.


105 Arendt H. Condition de 1'homme moderne. P., 1983. P. 32–34.


Аристотелево понимание человека интересно теоретически в двух отношениях. Во–первых, оно выражает такое его отношение к политике, которое представляет собой прямую и непосредственную экстраполяцию потребностей социального существования в сферу социальнополитической психологии В истории такая психологическая ситуация — редкое исключение, связанное в данном случае со своеобразием классического античного полиса как особого типа организации социально–политической жизни.

Во–вторых, Аристотелево определение отражает не столько реальную роль политики в жизни и сознании любого грека классической эпохи, сколько определенную культурную норму. Смысл нормы состоит в том, что индивидуальный потенциал человека, его собственная активность, инициатива и т.д. реализуются в общественно–политической жизни.

Любая культура фиксирует эталоны, нормы мышления и деятельности людей в социуме; тем самым она определяет формы, направления, границы проявления индивидуальности. Воспроизводство социума есть в то же время воспроизводство культуры. Наиболее распространенный способ индивидуального выделения на протяжении длительных периодов человеческой истории состоял в том, что индивид лучше, полнее других реализовал социальные нормы и требования, укорененные в соответствующей культуре. Такова индивидуальность героев древних и средневековых эпосов, воплощаемая воинской доблестью и силой, честью и верностью долгу. По мере усложнения культур, их нормативной структуры возрастает и многообразие задаваемых ими форм проявления индивидуальности; так, в европейской средневековой культуре такими формами выступают одновременно и ратные подвиги рыцаря, и аскетическое самоотречение христианского мученика.

Подобные типы индивидуальности можно назвать конформными, или интракультурными. Ибо их общая черта состоит в том, что они санкционируются, поощряются социальными нормами, закрепленными в культуре. Ценности соответствующей культуры определяют ту сферу деятельности, в которой преимущественно развертывается свобода индивидуальной инициативы, другие же сферы находятся за пределами этой свободы.

Так, в зрелой буржуазной культуре с присущей ей апологией межиндивидной конкуренции, казалось бы, санкционируется неограниченный индивидуализм; однако на деле он заключен в достаточно узкие рамки делового предпринимательского успеха и сочетается со стандартностью мышления и поведения во всех областях, выходящих за эти рамки; стандартизация охватывает жизненные цели индивида, его мораль, философию и т.д.

В условиях позднего капитализма, создавшего «общество массового потребления», границы индивидуальной свободы модифицируются и расширяются: массовая культура распространяет ее на сферу потребления и наслаждения, где она поощряет поиск «индивидуального стиля». Однако, если приглядеться поближе к подобным новым формам индивидуализма, становится ясным, что за ними стоит все та же высшая ценность успеха в межиндивидной конкуренции (потреблять и наслаждаться больше и лучше, чем другие!). Герои массовой культуры, будь то Джеймс Бонд, звезды политики, кино или эстрады, являются героями не только благодаря каким–то содержательным особенностям их деятельности, сколько потому, что они воплощают мечту об успехе (даже образ Христа переосмыслен в известной рок–опере в качестве суперзвезды мировой истории!).

Интракультурная индивидуальность отнюдь не чужда и обществу, провозгласившему своим идеалом тотальное подчинение индивида интересам коллектива. Это индивидуальность инициаторов различных трудовых починов, победителей в социалистическом соревновании, наконец, долго служившая примером для советских детей индивидуальность Павлика Морозова, превзошедшего и своих сверстников, и старшее поколение в наиболее почитаемой в 30–е годы сфере доносительства.

Интракультурная, конформная индивидуальность всегда преобладала во всех областях человеческой жизни. Но в то же время опыт вновь и вновь подсказывал людям, что привязанность к норме, традиции и привычке сужает и обедняет их бытие, подавляет дарованные им способности, вообще делает невозможным какое–либо обновление жизни106. Иначе не возникали бы рядом с героями, покорными судьбе и долгу, герои — бунтари, Прометей рядом с Гераклом. И комичный, не разумеющий простейших общепринятых истин Иванушка–дурачок оказывался в конечном счете умнее и удачливее своих «правильных» братьев.


106 У блаженного Августина понятие «начала» как возникновения чего–то нового (initium) выражает специфическую целевую функцию человека: «Человек и был создан для того, чтобы было начало…» (De civitate Dei. XII, 20). Комментируя этот тезис, Ханна Арендт справедливо отмечает связь обновленческой функции, присущей человеку, с его индивидуальностью — с тем, что «каждый человек уникален и таким образом с каждым рождением что–то новое приходит в мир». Arendt H. Op. cit. Р. 199–200.


Вообще, видимо, нельзя считать случайностью, что и в фольклоре и в мифологии индивидуальный выход за рамки общепринятого и общедоступного часто связывается с силой ума, изобретательностью, творческим даром. Именно этими качествами отличается, например, многоумный Одиссей от других героев гомеровского эпоса: Ахилл храбрее и сильнее других эллинов, но храбрость, личное мужество — общепризнанная священная социальная норма в гомеровском обществе. Ум же вообще не может быть нормой, он — сугубо личное достояние, поэтому «новый интеллектуальный героизм», который, по выражению А.Ф. Лосева, воплощен в Одиссее107 не вписывается в какие–либо культурные рамки или религиозные предписания, ведь в хитрости и силе интеллекта с ним трудно состязаться даже покровительствующей ему богине мудрости Афине. Поэтому индивидуальность, представленную Прометеем и Одиссеем, всеми чудаками–новаторами мифологии и фольклора, можно было бы — при всем несходстве этих персонажей — назвать метакультурной.


107 См.: Лосев А.Ф. Одиссей. Мифы народов мира. М., 1982. Т. 2. С. 244.


Метакультурная индивидуальность выступает в истории как необходимое звено культурной эволюции, исходный пункт формирования новых культур. Поэтому она становится особенно заметной в переходные эпохи. Архаический Одиссей еще не обладал качествами «интеллектуального героя», он приобрел их лишь на ионийской ступени развития эпоса108. Первые христиане–бедняки из городских низов и дети римских патрициев, обрекавшие себя на мученичество ради новой веры, рвали путы, связывавшие их с господствующей культурой, и закладывали фундамент нового культурного здания. А почти два тысячелетия спустя молодые бунтари из западного «среднего класса», объявив себя представителями «контркультуры», в действительности создавали новую систему культурных норм и ценностей, ориентированную на свободное самовыявление личности. В подобных переходных ситуациях метакультурная индивидуальность часто принимает экстремальные, разрушительные по отношению к господствующим нормам формы, необходимые именно для становления, утверждения новой культуры. Впоследствии же она освобождается от этого экстремизма и функционирует в более умеренных, «спокойных», рутинных формах, выражающих не только разрыв, но и элементы преемственности по отношению к старой культуре.


108 См.: Там же. С. 243.


Нонконформизм, отличающий метакультурную индивидуальность, отнюдь не означает, что она вообще не связана с господствующей культурой и объединяемой ею социумом, является, так сказать, асоциальной индивидуальностью. Напротив, можно утверждать, что и сама возможность этого нонконформизма и уровень его радикализма, и те конкретные ценностные ориентации, которые он принимает, кореняется в исторической почве соответствующей культуры. Носитель метакультурной индивидуальности творчески использует для ее утверждения «материал», предоставленный ему обществом и его культурой, ее можно было бы определить как способность к нестандартному освоению и переработке социального культурного опыта. И вместе с тем эта индивидуальность выражает определенную позицию индивида по отношению именно к социуму, является в этом смысле социально–значимой.

Сама возможность проявления метакультурной индивидуальности, мера этой возможности определяется культурными нормами данного общества; в этом состоит ее генетическая связь с индивидуальностью интракультурной. Китаист Ж. Жерне и эллинист Ж. — П. Вернан в сравнительном исследовании, посвященном социальной и идейной эволюции Китая и Греции в VI–II вв. до н.э., показывают, сколь различен был статус индивида в этих двух обществах. Китайская культура и религия не оставляли места для какого–либо произвольного вмешательства индивида в естественный ход вещей, в универсальный порядок: «действие может быть успешным, лишь если оно соответствует постоянным тенденциям человека или сил природы». В Греции, напротив, истинно человеческим качеством считалась «свобода человека в его отношениях с другим», индивидуальная автономия109. Американский этнограф М. Мид, обобщив результаты коллективного исследования межличностных отношений у первобытных народов, выделила культуры сотрудничества, соперничества и индивидуалистические, санкционирующие «поведение, при котором индивид стремится к поставленной цели, не принимая во внимание других»110.


109 Vernant J. — P. Mythe et societe en Grece ancienne. P., 1982. P. 89, 94.

110 Mead M. Introduction // Cooperation and competition among primitive peoples. N.Y.; L., 1937. P. 16.


Эти примеры показывают, что культуры обществ, находящихся на сходных стадиях социально–экономического развития и существующие синхронно, дают совершенно различные возможности для выявления индивидуальности. Но это вместе с тем означает и неоднородность культурных предпосылок для возникновения нонконформизма, рвущего с заданными нормами, следовательно, и для динамизма всего общественного и культурного развития, в том числе и для появления в нем революционных моментов. Продолжая только что приведенный пример, достаточно сравнить с этой точки зрения темпы культурной эволюции Китая и европейской античности.

Видимо, развитие капитализма в Западной Европе при сохранении докапиталистических отношений в других регионах цивилизованного мира в немалой мере облегчалось подобными культурными факторами. Даже «рыцарский» этос гомеровской эпохи и средневековья польская исследовательница истории морали М. Оссовская считает возможным определить как индивидуалистический: и для Ахилла и для Роланда «соображения собственного престижа были важнее заботы о судьбе боевых соратников»111, Европейский античный и средневековый индивидуализм создал историческую почву для гуманистического индивидуализма Возрождения и формирования буржуазного типа личности.


111 Оссовская М. Рыцарь и буржуа: исследование по истории морали. М., 1987. с. 106.


В целом представляется очевидным, что каждая культура и субкультура детерминирует конкретно–исторические формы соотношения социальности и индивидуальности в психике и поведении личности. И точно также она детерминирует возможности «мутаций» — уровень и формы проявления метакультурной индивидуальности. Эта детерминация, несомненно, осуществляется по многим каналам, но центральную роль в ней играет механизм социализации личности в рамках социальных групп различного уровня.

Еще более глубоким, чем культура, детерминантом указанного соотношения, конкретно–исторических форм индивидуальности является характер социально–групповых связей индивидов, которые, собственно, и образуют в своей совокупности то, что мы называем социумом. Такие качества этих связей, как их объем и интенсивность, сферы функционирования, степень жесткости и эластичности, характеризуют социальную структуру каждого общества.

Разложение определенного типа социальных связей (например, первобытной общины, античного полиса и т.д.) обычно нарушает сложившиеся формы отношений между индивидом и социумом и порождает кризис этих отношений. Индивид оказывается в подобных ситуациях одновременно и более автономным, и одиноким, предоставленным самому себе и лишенным социальной идентичности. Эти кризисные состояния порождают поиск новых форм социальности, которые в конце концов и утверждаются в новых типах культуры. И вместе с тем каждый такой переход вносит какие–то изменения в статус индивида и конкретные формы индивидуальности.

Традиционная модель человека

Примат социального над индивидуальным — основополагающий принцип традиционных типов социально–политической психологии Этот принцип мог быть нарушен и заменен принципом свободной индивидуальной активности в общественно–политической сфере лишь в специфических, ограниченных временем и пространством исторических условиях, какие сложились, например, в демократических древнегреческих полисах. В иных, абсолютно преобладающих в истории условиях, в древности, средневековье, отчасти в новое и новейшее время господствовали типы личности, для которых социальнополитическая жизнь была сферой, отчужденной от их индивидуальных мотивов или подчинявшей эти мотивы социально–групповым нормам. Отношение личности к этой сфере определяется тем, что она, вопервых, воспринимается как источник порядка, стабильности, безопасности, т.е. ценностей, выражающих элементарные потребности физического существования. Во–вторых, воплощающая эту сферу, государственная власть выполняет роль символа, удовлетворяющего потребность людей в психологической интеграции в большую социальную общность: государство «представляет» эту общность, имеющую чаще всего этнический и (или) территориальный характер, выступает как механизм осознания собственного «мы».

Такой тип социально–политической мотивации составлял психологическую базу различных деспотических и абсолютистских, авторитарных и тоталитарных политических режимов, а также организованных по авторитарно–иерархическому принципу («вождь–массы») общественных движений. Ибо эта разновидность мотивации предполагает отказ от личной социально–политической активности и инициативы, передачу «права» на такую активность институтам социума, прежде всего и чаще всего — институтам власти. Он питает авторитарно–патерналистский тип политической психологии.

Возникновение и развитие в XVIII–XIX вв. демократических типов общественного устройства, несомненно, было связано со становлением нового типа личности. Развитие капитализма, «культурные революции» позднего средневековья (Реформация, Возрождение) и нового времени (Просвещение) значительно обогащали сферу интракультурной индивидуальности. Личная ответственность и личная инициатива стали необходимыми качествами человеческой жизни в новых исторических условиях, принцип воспроизводства, нерушимой стабильности традиционных норм и отношений стал вытесняться принципами развития, обновления. Личность нового типа проявляла возросшую способность к индивидуальной инициативе, инновационной деятельности, «авантюре». Эти качества ее экстраполировались в социально–политическую психологию жесткая регламентация различных сторон жизни, сословноиерархическая организация общества, неспособность институтов власти учитывать многообразные и дифференцирующиеся социальные интересы препятствовали резко возросшей индивидуальной активности. Ценности свободы и равенства, борьба за утверждение представительной демократии стали способом преодоления подобных барьеров.

В современной политической психологии высказывается мнение, будто такого рода ценности непосредственно выражают соответствующие им базовые, врожденные потребности людей112. Вряд ли можно отрицать, что требования свободы и равенства в конечном счете восходят к потребности в индивидуальной автономии, однако именно такую ценностно–мотивационную форму эта потребность приобретает далеко не всегда, а в определенных исторических условиях. Потребность человека раннебуржуазной эпохи в политической свободе — это прежде всего потребность в защите от давления государственных, правовых, религиозных институтов на выбор им форм, направления и содержания собственной деятельности и мышления. Это также свобода влиять в своих интересах на деятельность государства. Сходное значение имеет и требование равенства: оно выражает прежде всего стремление к свободе от социально–правовых ограничений, накладываемых на деятельность личности сословными барьерами, к равенству шансов в межличностной конкуренции.


112 Lane R.E. Motives for Liberty, Equality, Fraternity: the Effects of Market and State // Political Psychology. 1979. Vol. 1. N 2.


Политическая свобода и демократия имеют для этого человека, как бы он ни дорожил ими, инструментальное значение — они суть внешние условия для выявления и утверждения индивидуальности за пределами социально–политической сферы (в бизнесе, интеллектуальном или культурном творчестве, выборе вида и места трудовой деятельности и т.д.). В самой же этой сфере индивиду — если он, конечно, не профессиональный политик — делать нечего: в ней господствуют отчужденные от него социальные институты (делегирование власти избираемым депутатам или президентам отнюдь не означает, как известно, активного участия избирателей в общественно–политической деятельности).

В целом, если в докапиталистических и воспроизводящих их политическую организацию современных обществах социально–политическая психология впитывала в себя главным образом личностные потребности в защите, порядке, предельной интеграции в социум, освобождающей от личной ответственности и трудностей личного выбора, то в демократически (при всей относительности и неточности этого понятия) организованных обществах она выражает мотивационную ориентацию на индивидуальное и социальное развитие, движение, обновление. Понятно, что за этими двумя типами социально–политической психологии стоят принципиально различные и по–разному организованные системы личных потребностей социального существования.

Несмотря на отмеченный выше инструментальный вначале характер потребностей в свободе и равенстве, они приобрели в условиях капитализма и представительной демократии собственную логику развития и оказали в конце концов глубокое воздействие на личностную мотивацию. Ситуация межиндивидного соперничества («борьбы всех против всех»), взаимного дистанцирования людей друг от друга вызывала необходимость в новых психологических механизмах защиты личности, способных заменить прежнюю приобретаемую ценой подавления индивидуальности жесткую связь с социумом, конформное подчинение социальным институтам (общине, сословию, патрону, государству). Таким механизмом, психологически компенсирующим возрастающее одиночество личности, стало укрепляющееся у нее чувство самоценности собственного достоинства индивида. А это чувство, в свою очередь, стимулировало становление нового типа социальных связей, основанных уже не на нормативных предписаниях (сословных, общинных или религиозных), но на осознании общности группового положения и социальных интересов.

Такое осознание придало новое — уже не инструментальное, но самоценное значение требованию социально–правового равенства, которое именно в этом своем новом качестве вошло в социально–политическую психологию капиталистических обществ. Такие характеризующие их историю явления, как развитие массового рабочего и других движений, трудового законодательства, успешная борьба за всеобщее избирательное право, за равноправие этнических меньшинств, за последовательное развитие институтов представительной демократии и конституционно–республиканское политическое устройство, за различные социальные права (на образование, социальное обеспечение, здравоохранение и т.д.), были бы невозможны без отмеченных психологических сдвигов. И вместе с тем устойчивость авторитарных режимов во многих странах и регионах мира, рецидивы тирании и деспотизма в тоталитарных режимах XX в. свидетельствуют о неравномерности или незавершенности рассмотренных процессов в исторической эволюции личностной мотивации. Во многих же обществах до наших дней весьма устойчивы те мотивационные структуры, которые сложились в докапиталистическую эпоху.

При всем различии форм социальности и интракультурной индивидуальности, их комбинаций, характерных для личности капиталистической и предшествующих эпох, между ними существует и глубокая общность.

Примерно до середины XX в. сохранялась определенная всеобщая модель соотношения социального и индивидуального в человеке. Условно ее можно назвать традиционной — разумеется, не в том смысле, в каком говорят о «традиционных обществах», еще не затронутых капиталистической модернизаций. Человек продолжал проявляться как индивид, выделяться из себе подобных лишь в пределах, заданных его социальной группой, как бы с оглядкой на нее. Описанная модель социально–индивидуального строения человеческой психики, разумеется, отражает лишь ее наиболее типичные, «массовидные» свойства в пределах предшествующей истории. Важно в то же время видеть, что на поздних ее стадиях развитие культуры, ее возрастающие плюрализм и внутренняя противоречивость все более расширяют возможности проявления метакультурной индивидуальности. Само по себе это обстоятельство создавало предпосылки для эволюции данной модели. Решающую же роль в ее разложении играют происходящие в наше время далеко идущие изменения в структуре межчеловеческих связей, обусловливающих формы проявления социальности и индивидуальности в психике человека.

Современная индивидуализация

Радикальный переворот в системе социальных связей человека во многом обусловлен процессами, усложняющими социально–групповую структуру общества. Большие и малые группы, основанные на социально–экономической дифференциации общества, все более теряют свою роль пространства, в котором замыкаются непосредственные отношения между людьми, формируются их мотивы, представления, ценности. Разумеется, классы, слои, профессиональные и иные социально–экономические группы, меняя свой состав и границы, продолжают существовать; сложное взаимодействие их интересов и практические отношения между ними, как и прежде, образуют содержание жизни общества, во многом определяют его динамику, Однако значительно ослабевают связи между каждой из такого рода групп, ее «низовыми», первичными ячейками и личностью.

Во–первых, в силу резко возросших темпов социальных изменений эти связи теряют устойчивость, определенность, однозначность: для современного человека все более типичным становится такой жизненный путь, в ходе которого он, переходя из родительской семьи в школу, а затем несколько раз меняя свое профессиональное положение и место в жизни, уже не в состоянии целиком идентифицировать себя с какой–либо определенной ячейкой общества.

Во–вторых, выйдя из своей былой культурной изоляции, большие социальные группы и их первичные ячейки все меньше способны передавать личности свою специфическую групповую культуру. Эту культуру размывают хорошо известные процессы «омассовления», «усреднения», стандартизации и интернационализации типов материального и культурного потребления, источников и содержания социальной информации, образов жизни и способов проведения досуга. Человек может жить в центре Европы или на побережье Тихого океана, иметь высокий или скромный уровень дохода, быть рабочим или банкиром, но окружающий его вещный мир, его повседневные бытовые занятия и развлечения, продолжая отражать его реальные материальные возможности, тем не менее, все больше нивелируются. Традиционные, отличавшиеся относительно высоким уровнем культурно–психологической гомогенности группы в той или иной мере растворяются в более аморфных массовых общностях.

Современные сдвиги в отношениях между индивидом и социумом идут в направлении большей эластичности, многосторонности, меньшей жесткости социальных связей человека и создают, следовательно, больший простор проявлению его индивидуальности. В этих сдвигах выражается новый этап роста автономии индивида, исторического процесса индивидуализации человека. При этом надо отчетливо видеть, что индивидуализация сплошь и рядом проявляется чисто негативно — как растущее одиночество, социальная дезориентация человека, расширяющая возможность манипуляции его сознанием и поведением. Но она может вести и к реальному возвышению его индивидуальности, способности вносить творческий, уникальный вклад в жизнь общества.

Эта противоречивость тенденций накладывает глубокую печать на развитие потребностей и мотивов современного человека. Освобождаясь от жестких групповых стандартов, они становятся более «раскованными», многообразными. Конечно, в обширных зонах голода и нищеты, столь типичных для стран третьего мира, в наиболее обездоленных слоях развитых обществ забота о хлебе насущном, об элементарном выживании остается доминантой системы потребностей. Но всюду, где человек в состоянии отвлечься от этой заботы, он ищет иных точек приложения своим жизненным силам. И ищет их в разных направлениях, отнюдь не сводящихся к одному лишь материальному благосостоянию, обогащению или превосходству над другими людьми. Сколь часто в одних и тех же социальных слоях мы наблюдаем одновременно людей, отдающих себя погоне за заработком и вещами, и тех, кто отказывается участвовать в этой погоне, стремится уравновесить труд ради заработка более протяженной и эмоционально насыщенной внетрудовой частной жизнью. Не случайно в самых разных уголках мира звучат жалобы на упадок трудовой морали, призывы к поиску новых стимулов труда — таких, как его самостоятельность, творческое содержание.

Современный человек поставил под вопрос традиционное для индустриальной цивилизации обожествление роста производства, материального богатства, цели и ценности, выраженные лозунгом «больше!». «Антииндустриальные» теории, получившие широкое распространение начиная с 70–х годов, подъем экологических движений — это лишь видимая верхушка айсберга, их питает глубокий перелом в общественных настроениях.

Некоторые наиболее радикальные экологисты полагают, будто наступает время, когда экономика вообще отходит на задний план человеческой жизни. Подобные представления наивны и утопичны: экономика нужна людям не менее, чем раньше, но меняется характер требований, которые они предъявляют к содержанию и к результатам производственного процесса. Становлению этих новых требований в огромной мере способствовали возможности, открытые современной научно–технической революцией. Акцент в них переносится с количественных целей на способность экономики улучшать все стороны качества жизни людей, придавать все более многообразный и индивидуализированный характер процессам выявления и удовлетворения их потребностей. Традиционная ценовая конкуренция уступает место конкуренции, в которой побеждает тот, кто умеет производить более разнообразные и отличающиеся принципиальной новизной блага и услуги. Наиболее привлекательными для производителя все чаще оказываются такие типы производства, которые позволяют не только больше заработать, но и проявить свои индивидуальные способности и автономию (с этим связано бурное развитие технически передового мелкого производства в ряде стран). В общем, от экономики хотят, чтобы она была более гуманной, отвечающей растущему богатству индивидуальных запросов.

Теоретики «массового общества» утверждают, будто оно способствует унификации и обезличиванию человеческих потребностей. Действительно, становление массового производства и массового потребления привело к глобальному распространению унифицированных потребительских стандартов, превращению гонки за этими стандартами и состязание в сфере потребления (иметь столько же или больше, чем другой!), в одну из ведущих социально–психологических тенденций современного общества. Не случайно его назвали «обществом потребления».

И все же унификация и стандартизация потребностей — это лишь один, и притом наиболее видимый, поверхностный аспект их эволюции. Она отражает более глубокий процесс разложения узкогрупповых стандартов потребления и мотивации, символизировавших и закреплявших социальную идентичность личности. Современное массовое потребление вытесняет эти стандарты, но не может заменить их в качестве решающего регулятора потребностей и мотивов. Стремления, запросы, влечения современного человека неизмеримо богаче того набора чисто потребительских ценностей, который задается массовым стандартом. В отличие от ценностей традиционных групповых культур он не дает готового ответа на вопросы: «Кто я и с кем?», «Что для меня более и что менее важно, к чему я должен стремиться и чем могу пренебречь?». Ответ на эти вопросы должен давать сам индивид. Или, говоря точнее, делать собственный выбор из возможных вариантов ответа… Таким образом, за массификацией и стандартизацией скрывается резко расширившееся поле свободного самоопределения личности.

Трудности такого выбора велики, особенно на ранних этапах становления личности. Множество болезненных явлений современной жизни, — от наркомании до «безмотивной» преступности, от культа вседозволенности и агрессивности до равнодушия к любой целенаправленной деятельности, особенно широко распространенных в подростковой и молодежной среде, так или иначе связано с этими трудностями. И не потому ли столь популярен рок, что он глушит своим шумом, ажиотажем массовых сборищ мучительные чувства бессмысленности и одиночества, которыми охвачена часть молодежи? Но стоящие в этом ряду кризисные явления — лишь одно из следствий индивидуализации человеческих мотивов. О реальности совсем иных ее последствий говорит идущий в той же молодежной среде напряженный поиск новых форм социальной активности и человеческой общности, выразившийся в повсеместном подъеме неформальных движений. В сущности, они знаменуют собой попытку по–новому определить соотношение индивидуального и социального в системе человеческих мотивов.

Человек–индивид не может не черпать свои мотивы из материальной и духовной культуры общества, в котором он живет, не может не выражать в них свою общность с другими людьми. Но он — инстинктивно или сознательно — все сильнее стремится выразить в них и свое собственное, неповторимое Я.

Индивидуализация мотивов тесно сопряжена со сдвигами в способах познавательной деятельности, в отношениях человеческого сознания с объективным миром. Традиционные групповые культуры «снабжали» индивида более или менее четкой системой представлений как о возможных направлениях его действий, так и о пределах этих возможностей. В той мере, в какой групповые культуры выполняли функцию резервуара социальных знаний, они укрепляли самой жесткостью, устойчивостью своей структуры определенность, ясность, целостность подобных представлений. Социальный опыт современного человека, его знания о мире куда более многообразны, противоречивы, «разорваны». Мир, в котором он живет, неимоверно усложнился по сравнению с миром предшествующих поколений. Он требует и принципиально новых способов ориентации в действительности, ее «освоения» человеком.

Такого рода новые способы предполагают, в частности, иное, чем прежде, соотношение между культурой, культурной традицией как воплощением исторической памяти человеческих групп, обобщением их прошлого опыта и ориентацией сегодняшнего, актуального поведения. В быстро меняющемся мире прошлый опыт реже может служить надежным компасом, необходимы гораздо более быстрое освоение нового, большие реактивность, подвижность. В ситуации, в которой возрастают автономия положения и деятельности индивида, неустойчивость и множественность его социально–групповых связей, неизбежно более индивидуализированными, автономными становятся его познавательные и мыслительные процессы.

Речь не идет, разумеется, о том, что все или большинство людей стали вдруг критически мыслящими личностями, способными самостоятельно вырабатывать собственное мировоззрение. Интеллектуальная самостоятельность, как и другие аспекты индивидуализации, чаще всего проявляется преимущественно в негативной форме — в недоверии к интеллектуальной компетентности общественных и политических институтов и к распространяемой ими информации. Именно поэтому главным объектом и «жертвой» критицизма становятся идейнополитические доктрины, партии, церковь, средства массовой информации. В США за 20 лет, отделяющих начало 80–х годов от начала 60–х, с 56 до 29% уменьшилась доля людей, верящих в компетентность политического руководства; в 1981 г. 40% опрошенных считали, что и правительство, и телевидение, и газеты часто или всегда лгут113. А ведь американское общество всегда отличал особый конформизм массового сознания. В большинстве развитых капиталистических стран в последние десятилетия происходил процесс секуляризации, падало влияние «официальных» церквей и религий. В иных социальнополитических условиях и во многом вследствие иных непосредственных причин процесс отчуждения людей от политических и общественных институтов усиливался долгие годы и в социалистических обществах.


113 Yankelovich D. New Rules. Searching for Self–Fulfillment in a World Turned Upside Down. N.Y., 1981.P. 185–186; Public Opinion. 1984. Vol. 7. N 2. P. 6–8.


Конечно, подобные факты и явления можно рассматривать как признак кризиса определенных мировоззренческих систем и политических сил, отнюдь не исключающего все той же некритической веры в какие–то новые системы и силы. Ведь говоря, например, о кризисе религиозности в определенных обществах, нельзя забывать об ее усилении в других местах, а также об оживлении всякого рода нетрадиционных культов. Не только в странах третьего мира, но кое–где и на «просвещенном» Западе появляются новые претенденты на роль харизматических лидеров.

Но все же, думается, нынешние приливы религиозной или политической веры не перечеркивают значения принципиально новых рационалистических тенденций в сознании современного человека. Вообще говоря, любые новые тенденции чаще всего наталкиваются на контртенденции, выражающие сопротивление сложившихся структур. Кроме того, ареал их распространения не может не быть ограниченным в силу крайней неоднородности уровней и типов развития различных обществ. Эта ограниченность сама по себе не может рассматриваться как признак чисто локального характера подобных тенденций: в наше время локальное, если оно порождено причинами, имеющими общее значение, очень быстро становится универсальным.

Именно такой «общей причиной» является происходящее повсюду, хоть в весьма неодинаковых размерах и формах, освобождение человека от подчинения мощной духовной власти традиционного группового мировоззрения. Главный вопрос состоит, конечно, в том, к чему ведет это освобождение. Прав ли Великий Инквизитор, в уста которого Ф.М. Достоевский вложил идею бесперспективности человеческой свободы: «Нет заботы беспрерывнее и мучительнее для человека, как, оставшись свободным, сыскать поскорее того, пред кем преклоняться. Но ищет человек приклониться перед тем, что уже бесспорно, чтобы все люди разом согласились на всеобщее пред ним преклонение».

В формуле Достоевского гениально уловлены два взаимосвязанных момента в переживании свободы современным ему человеком. Во–первых, это мучительность свободы, порождаемая той бездонной пустотой, пропастью одиночества, которая возникает перед человеком, «освободившимся» от привычного подчинения общественной духовной силе. Во–вторых, сильнейшая внутренняя потребность заново включиться в другую, но аналогичную по своей структуре систему такого подчинения. «Бегство от свободы», как скажет уже в середине нашего века Эрих Фромм. Связь этих двух моментов, бесспорная для человека традиционного склада, представляется, однако, сомнительной для человека современного. Развившаяся у него потребность в самостоятельности, в индивидуальности отнюдь не уменьшила его ужас перед социальным одиночеством, но значительно ослабила стремление выйти из одиночества обязательно «как все», в неразрывной слитности с ними, в общем с ними преклонении перед новым идолом (персонифицированным или абстрактным). Скорее, ему хочется как–то соединить, примирить свободу с человеческой общностью. Из стремления к такому соединению и возникают многие, подчас еще только намечающиеся, трудно уловимые новации человеческой жизни.

Развитие и утверждение этих новаций наталкиваются на трудно преодолимые препятствия. Многие из них коренятся в общественных отношениях, в которые включен человек, в господствующих над ним институтах власти. Экономическая, социальная, политическая несвобода продолжает, как и тысячелетия тому назад, питать несвободу духовную. Современный человек все более демифологизирует окружающую его действительность, освобождается от слепой веры в авторитеты, от доверия к мнениям других, он стремится утвердить свою индивидуальность — больше опереться на собственный разум, «включить» его в формирование общественного сознания. Но, сбрасывая с глаз пелену привычных представлений, становясь более интеллектуально свободным, «рациональным», он обнаруживает, что живет в иррациональном, бессмысленном, возможно, катящемся навстречу своей гибели мире. И он еще не знает, в лучшем случае лишь смутно догадывается, как избавиться от этой бессмысленности, чем заменить не оправдавшие себя ценности, нормы, проекты. Такова природа кризиса самосознания и идентичности человека, пронизывающего духовную атмосферу современных обществ.

Любой кризис порождает неуверенность, дезориентацию, шараханья. Кто–то в ужасе перед сложностью реальных проблем пытается повернуть вспять, ухватиться за старые мифы, укрепить уже подточенные жизненные устои. Кто–то старается отгородиться от бессмысленного «большого мира» в предельно суженном индивидуальном мирке, жить эгоистическими заботами и утехами сегодняшнего дня. В подобных феноменах нет ничего необычного, поступательное развитие человека никогда не шло по прямой восходящей линии и неизменно сопровождалось колебаниями вбок и назад. И было бы глубокой ошибкой не видеть в современном состоянии общества ничего, кроме всеобщей деморализации и упадка. Нынешний кризис скорее принадлежит к числу кризисов, способных порождать новый уровень, новое качество развития.

Какие альтернативы?

Современная индивидуализация порождает стремление людей к свободному, самостоятельному установлению своих связей, свободному выбору объединяющих их идей, убеждений, вкусов, типов культуры и общественно–политического поведения. И в то же время — множественность этих связей, способность совмещать, интегрировать в своем индивидуальном мире самые разные «продукты» человеческой мысли и культуры. Этот человек нуждается в плюрализме, его потребности отличаются многообразием и динамизмом.

Новый человек все заметнее проявляет себя в различных сферах современной жизни. Как участник производственного процесса, он отказывается видеть в заработке единственную значимую цель, ищет работу по своему вкусу. Как потребитель он не хочет подчиняться массовым «престижным» стандартам, пытается найти свой собственный, индивидуализированный стиль. В общественно–политической жизни его все менее устраивает однозначная приверженность к какой–то определенной «группе интересов» или институциональной политической организации, бездумное подчинение ее установкам. На Западе с этим связан «кризис доверия», который испытывают многие политические партии, пассивность и возрастающая неустойчивость их состава и массовой базы. И в то же время — подъем нетрадиционных массовых движений, ставящих проблемы, действительно волнующие людей, отражающие широкую гамму их интересов и потребностей, позволяющие им непосредственно участвовать в общественно–политической жизни.

Одна из важнейших особенностей нового автономного человека состоит в том, что он отказывается быть пассивным материалом, подчиненным императивам технического прогресса, экономического роста, институциональных или групповых интересов, далеких от его собственных индивидуальных запросов. Напротив, он стремится подчинить этим запросам и само развитие техники, и характер труда, и формы групповых сообществ, и деятельность общественных институтов. В самых различных сферах жизни он отстаивает принцип личной свободы и личной ответственности, свободу выбора и независимость от каких–либо внешних детерминантов. Главными ценностями для него все чаще становится содержание собственной деятельности, взаимообогащающие отношения с другими людьми и с природой, свободное созидание своей собственной общественной жизни. В литературе высказывается мнение, что становление такого человека означает исторический предел индустриальной (или техногенной) и рождение новой, антропогенной цивилизации.

Движение к антропогенной цивилизации не является ни фатально неизбежным, ни безальтернативным процессом. Те ее эмбриональные черты, которые просматриваются в сегодняшней действительности, могут развиваться в разных направлениях. Стремление к личной свободе может обернуться торжеством эгоизма и индивидуализма, индивидуализация потребностей — более утонченным гедонизмом и потребительством, освобождение от навязанных социальных связей и зависимостей — углублением атомизации общества, утратой человеческой солидарности, пренебрежением к нуждам обделенных людей, групп и народов.

Из всего сказанного ясно, что воздействие процесса индивидуализации на социально–политическую психологию, достаточно амбивалентно, противоречиво. Наиболее общим его знаменателем, очевидно, является ослабление, а в перспективе, возможно, и необратимый распад традиционных способов психологической интеграции индивида в большое общество. Таких например, как «замкнутые» идеологические системы, партийная деятельность, национально–государственные или классовые ценности.

Под вопросом во многих странах оказывается даже такая в прошлом бесспорная и общепринятая ценность, как патриотизм, в 1981 г. около половины опрошенных молодых (в возрасте 20–35 лет) мужчин западноевропейцев ответили отрицательно на вопрос, согласились ли бы они сражаться за свою родину. Ослабление чувства гражданского долга сочетается с обесценением демократических институтов, выполняющих функцию приобщения граждан к общественно–политической жизни. По данным того же опроса, уровень доверия западноевропейцев к парламенту значительно ниже доверия к армии, полиции и судебным учреждениям. Иными словами, государственные институты, выполняющие чисто служебную функцию — охрану безопасности граждан, признаются более важными, чем тот, который так или иначе позволяет им влиять на политику страны114.


114 Stoetzel. J. Op. cit. P. 57, 65.


Общество и его институты рассматриваются скорее как неизбежная «среда обитания», чем как поле активной жизнедеятельности индивида. Отношение к ним преимущественно инструментальное: они должны гарантировать порядок и безопасность (полиция и суды важнее парламента!) и если человеку плохо, обеспечить ему помощь и защиту. Если же все обстоит благополучно, главное требование к обществу: «не тронь меня!», смысл ценности свободы — невмешательство любых социальных инстанций в жизнь индивида. Свобода в таком понимании это уже не просто защита от политического принуждения и насилия, от ограничения личной инициативы, как в прошлом веке. Это глубоко интериоризированное стремление индивида жить и думать «по своему вкусу», быть свободным не только от давления институтов власти, но и от навязанных идей, ролей и стандартизированных мотивов, от социальных норм образа жизни и образа мысли. Эта свобода не только инструментальна, она обладает самоценностью: «…слово свобода, как отмечал французский социопсихолог Ж. Стотзель, — наполнено в Западной Европе аффективной ценностью»115.


115 Ibid. P. 81.


От новой индивидуальности к новой социальности

Описанные здесь принципы взаимоотношений между обществом и атомизированным индивидом, несомненно, грозят единству и целостности общественного организма, его способности к целенаправленному действию. Грозят они и самому индивиду — утрата социальных связей чревата обессмысливанием индивидуальной жизни, духовным обнищанием личности. Эти опасности констатировал еще в начале 80–х годов известный американский социопсихолог Д. Янкелович116. Описывая «перевернутый мир», возникший в результате культурной революции, пережитой американцами в 60–70–х годах, он предупреждал, что индивидуалистический поиск самоосуществления может сделать Америку безоружной перед лицом «вызовов», которые предъявляет ей современный мир. Вызовов, связанных в частности, с моральным старением американского производственного потенциала, обостряющейся международной конкуренцией. Выход Янкелович видел в формировании новой «социальной этики причастности», для которой — что особенно важно для нашей темы — в обществе уже складываются психологические предпосылки. Янкелович ссылается на охвативший, по его подсчетам, около половины американцев поиск общности с другими людьми, на новую трудовую этику, ориентированную на социально полезный и в то же время творческий труд, на новые религиозные движения. Но «этика причастности» не может, по его мнению, утвердиться без импульсов, идущих от «большого общества» — от политического руководства, общественных институтов, интеллектуальной элиты, призванных обеспечить возрождающееся стремление людей к объединению крупными общественными целями.


116 Yankelovich D. Op. cit.


Современная индивидуализация не означает фатального и необратимого распада социально–психологических связей индивидов с обществом. Она лишь изменяет мотивационную основу этих связей. Одно из ее важнейших последствий — распад психологии групповой исключительности, порождается ли она общностью социального положения или общими верованиями. На место жесткому противопоставлению своей группы — «мы» другой или другим — «они» приходит более или менее нейтральное и терпимое отношение индивида ко всем другим индивидам, относительно свободное как от позитивной, так и от негативной предвзятости. В западноевропейском опросе 1981 г. среди добродетелей, ценимых европейцами, на одном из первых мест оказались терпимость, уважение к другому человеку, а на одном из последних — верность определенной религии117. Подобный освобожденный от межгрупповой изоляции и идеологического взаимоотчуждения тип межиндивидуальных отношений отнюдь не препятствует объединению людей, в том числе и на макросоциальном уровне. Но такое объединение может, во–первых, стимулироваться не социально–культурными нормами, групповыми «предписаниями» или общими идеями, но непосредственно переживаемыми актуальными потребностями людей. И, во–вторых, оно может быть только объединением во имя вполне конкретных, осязаемых общих целей.


117 Stoetzel J. Op. cit. P. 40.


Многие общественно–политические события последних десятилетий показывают реальность такого рода объединений. Людей все чаще объединяют конкретные проблемы их бытия, непосредственно переживаемые ими в рамках собственного индивидуального опыта. Это могут быть проблемы жизненного уровня или доступности образования, экологии или здравоохранения, условий труда или организации городской жизни, но во всех случаях именно решение данной конкретной проблемы выступает как мотив психологического и практического объединения. С этим связан спорадический, ограниченный по времени, слабо институционализированный и фрагментарный характер многих современных социальных движений.

Подобные их черты не означают, что новые тенденции социально–политической психологии сводятся к приземленному прагматизму, что они вообще чужды каких–либо общих ценностей. Напротив, можно утверждать, что в их основе лежит некая единая ценность, все более глубоко пронизывающая психологию современного человека. Это та самая ценность свободы, которая, как говорилось выше, приобретает ныне качество одной из наиболее настоятельных личностных потребностей. Причем речь идет не только о политической свободе, реализованной в демократических странах, но о свободе управления собственной жизнью, о независимости от подчинения чужой воле и чужим решениям.

Реализация этой потребности сталкивается с двойным рядом трудностей. С одной стороны, организация жизни любого общества построена на системе функциональных социальных и политических институтов, а свойство институтов, по определению современной политологии, есть «право осуществлять принуждение в отношении индивидов»118. С другой стороны, помимо «внешних» институциональных барьеров для свободы существуют барьеры «внутренние» — ограниченность собственных способностей индивидов и их ассоциаций принимать и осуществлять решения без участия внешней по отношению к ним власти. Подобные барьеры могут снижаться лишь по мере развития воли и способностей людей к творчеству в социально–политической сфере и к взаимному добровольному согласованию своих интересов и стремлений. Этот процесс предполагает качественные изменения в психике и интеллекте личности, в общей и политической культуре, Пока же между требованием свободы, «предъявляемым» личностью к обществу, и развитием самой личности существует значительный зазор, который порождает кризисные явления в мотивационной сфере социально–политической психологии. Обычные в наше время рассуждения о «вакууме политических целей», даже о «конце истории», очевидно, отражают эти трудности.


118 Boutoul G. Sociologie de la politique. P., 1985. P. 22, 23.


Применительно к общественно–политической жизни ценность свободы в сущности означает стремление людей самим решать касающиеся их проблемы. По мнению известного французского социолога А. Турена, современные социальные движения направлены против всевластия технократии, аппарата управления, пришедших на смену старым господствующим классам, но они не ведут в отличие от движений старого типа (например, рабочего) к развитию демократии, так как становятся все менее политическими. Войти в политику им мешают трудность формирования «представительных социальных актеров, т.е. таких, которые определены, организованы и способны действовать через посредство любого канала политического представительства»69. Очевидно, атомизированным, дистанцированным друг от друга людям труднее создать устойчивые, ориентированные на изменение структуры власти объединения, чем уходящему в прошлое «групповому человеку».

В 60–70–х годах в левых политических кругах стран Запада приобрел популярность лозунг «демократии участия», наиболее непосредственно выражавший экстраполяцию новых личностных потребностей в сферу социально–политической жизни. Однако впоследствии, похоже, он ушел в песок. Требование демократии участия вступило в противоречие с растущими сложностью и профессионализмом управления общественными системами, и ясного пути разрешения этого противоречия пока не видно. Так что воплощение новых, связанных с индивидуализацией психологических тенденций в адекватные им типы социально–политического сознания и поведения находится пока в начальной стадии, сегодня еще невозможно прогнозировать будущее развитие этого процесса.