Социальная психология как наука

Научный метод, вне зависимости от того, приложим ли он к физике, химии, биологии или социальной психологии, является наилучшим из тех, которыми мы, люди, обладаем, чтобы удовлетворить наше стремление к знанию и пониманию. Говоря более конкретно, мы используем научный метод, пытаясь приоткрыть подчиняющиеся определенным законом отношения между вещами — будь то химические соединения, планеты или первопричины человеческой любви и предубеждений.

Первым шагом в научном процессе является наблюдение. В физике простое наблюдение может быть, например, таким: если у моего ребенка в кузове игрушечной машины лежит резиновый мяч, то, когда девочка потянет машину вперед, мяч как будто откатывается назад, к стенке (на самом деле это не так — просто создается впечатление, что мяч откатывается назад!), а стоит только резко остановить машину, как мяч тут же поспешит к ее передней части. В социальной психологии простое наблюдение может быть, например, таким: если я работаю официантом, то мои чаевые, видимо, будут большими в случае, когда я нахожусь в хорошем настроении и расточаю улыбки клиентам, чем в случае, когда я сам не свой и улыбаюсь им реже.

Следующим шагом будет попытка догадаться, почему произошло именно то, что мы наблюдали; эта догадка и станет нашей попыткой приоткрыть те самые ‹подчиняющиеся определенным законам отношения›, о которых упоминалось выше.

Третий шаг — это придание нашей догадке формы гипотезы, доступной экспериментальной проверке.

И наконец, последний шаг будет представлять собой спланированный и проведенный эксперимент (или серию экспериментов), который либо подтвердит, либо опровергнет нашу гипотезу. Если серия искусно спланированных и корректно проведенных экспериментов не подтвердит нашей догадки, мы откажемся от нее. Как однажды заметил мой любимый автор — физик Ричард Фейнман [1]: ‹Не имеет значения, насколько прекрасна догадка или насколько умен или знаменит выдвинувший ее, если эксперимент противоречит догадке, то значит, она неверна. И ничего больше!› По моему мнению, в этих словах заключена как сущность науки, так и ее красота: в науке нет священных истин.

Наука и искусство

Название этого раздела звучит слишком строго-разграничительно. Неужели в нашей науке не найдется места искусству? Разве искусство, подобно науке, не является также способом удовлетворения нашей потребности в понимании?

Я убежден, что эти два процесса, хотя и различаются между собой, но они взаимосвязаны. Великолепное определение указанного различия дал известный российский психофизиолог Павел Симонов. Согласно его точке зрения [2], как ученые мы пристально вглядываемся в наше окружение и пытаемся организовать неизвестное разумным и осмысленным образом; как художники мы реорганизуем известное окружение с тем, чтобы создать нечто совершенно иное. К этому тонкому наблюдению я могу лишь добавить, что для хорошего эксперимента часто требуется комбинация опыта и мастерства, присущих и ученым, и художникам. Как экспериментаторы мы в буквальном смысле используем искусство, чтобы обогатить нашу науку. Я убежден, что это особенно верно в случае социально-психологических экспериментов.

Почему именно в социальной психологии Полный ответ на этот вопрос вы получите по мере чтения этой главы. Сейчас же позвольте мне просто заметить, что в социальной психологии мы изучаем не поведение химических реактивов в мензурке и не поведение резиновых мячиков в кузове игрушечной машины, а поведение умных, пытливых и искушенных взрослых, которые всю жизнь прожили в социальном мире. Нет нужды долго говорить о том, что, подобно изучающим их экспериментаторам, наши испытуемые развили собственные идеи и теории относительно того, что порождает их чувства и поступки, так же как и чувства и поступки окружающих. Это совсем не тот случай, когда вы экспериментируете с химическими реактивами, подопытными животными или даже с людьми в ‹несоциальных› ситуациях.

Тот факт, что мы имеем дело с социально искушенными человеческими существами, как раз и делает социальную психологию в качестве предмета экспериментальных исследований столь зачаровывающей. В то же время это обстоятельство требует от экспериментаторов (если они не хотят упустить шанс получить веские и надежные результаты) значительной доли ‹искусства›. В данной главе я попытаюсь максимально точно рассказать вам, как это происходит.

От умозрительных рассуждений к эксперименту

А теперь давайте еще раз вспомним случай в Иосемитском национальном парке, описанный в главе 2. В общих чертах произошло вот что: когда я внезапно проснулся, разбуженный криками о помощи, то увидел толпы туристов, бросившихся на помощь человеку, который в ней нуждался. А поскольку поведение этих туристов совершенно определенно отличалось от того, что продемонстрировали свидетели убийства Дженовезе (тридцать восемь человек наблюдали, как женщину забивали до смерти, и даже не предприняли попытки каким-либо образом помочь несчастной), то я стал размышлять о том факторе, который вызвал такое различие в поведении в обеих описанных ситуациях. Однако, вне зависимости от того, насколько умными и искушенными были мои рассуждения, я не мог быть уверен, что они верны. Существовали буквально десятки различий между ситуацией в Иосе-митском туристском лагере и случаем с убийством Дженовезе! Как же мы можем быть уверены, что нашли именно тот фактор, который и был решающим, то есть то различие, которое и обеспечило различие результатов?

Умозрениям грош цена. Поскольку все мы являемся социальными психологами-любителями, то немудрено, что все мы почти все время предаемся рассуждениям относительно социально-психологических проблем и событий. Позвольте мне преподнести вам совершенно свежий пример — в тот момент, когда я пишу эти строки, ему нет и нескольких часов.

Несколько минут назад в самый разгар исправлений, которые я вносил в эту главу, мне пришлось ненадолго отвлечься, чтобы просмотреть раздел газеты ‹Нью-Йорк тайме›, посвященный развлечениям. Мое внимание привлекла впечатляющая статья критика Нила Габлера о Майкле Джексоне, вероятно, одном из самых знаменитых эстрадных артистов мира.

В тот момент, о котором я веду речь, Джексон как раз был в эпицентре одного из грандиознейших скандалов 90-х гг.: певца обвинили в сексуальных приставаниях к детям. В указанной статье Габлер [3] рассуждал о резком падении популярности Майкла Джексона в результате этого, пока еще не подтвержденного обвинения. Автор статьи развивал следующий тезис: основная причина такого резкого падения заключалась в том, что подобное обвинение наносило удар по имиджу, который сотворил себе Майкл Джексон (‹странный, но безобидный вечный ребенок, ранимый гений, асексуальный и наивный в этих вопросах человек›) [4].

Габлер шел в своих рассуждениях дальше, приводя для контраста имидж Мадонны, и утверждал, что поскольку певица создала образ женщины дикой и экстравагантной, то ей может ‹сойти с рук› все что угодно\ Согласно Габлеру, ее имидж не будет нарушен никаким из поступков, даже если она вдруг обернется своей противоположностью и объявит, что стала примерной христианкой [5].

Что же, может быть это и так. Габлер, конечно, предоставил нам впечатляющий набор рассуждений относительно межличностного восприятия, имиджа, ожиданий, а также отметил влияние их нарушения на степень популярности данного человека. Но попал ли он в цель? Ведь вполне возможно, что само упоминание о сексуальных домогательствах в отношении детей настолько противно большинству людей, что они немедленно отвернутся от любой знаменитости, которой коснулось лишь облачко скандала, независимо от ее ранее сложившегося имиджа.

Однако как вам удастся выяснить причину? Можно просто расспросить недовольных поклонников Майкла Джексона о причинах потери интереса к своему недавнему кумиру. Но за минувшие годы мы достаточно узнали о том, что люди не всегда осознают, почему они поступают так или иначе, и в сложной ситуации простая просьба объяснить свое поведение обычно не приводит к надежным результатам [6]. Именно поэтому социальные психологи и проводят свои эксперименты.

Однако каким образом мы сможем провести эксперимент с Майк-лом Джексоном? Вероятнее всего, у нас ничего не получится. В ситуациях, подобных описанной, мы должны попытаться сделать предметом эксперимента более общий феномен, а не его конкретное проявление.

Позвольте мне проиллюстрировать, что я имею в виду, высказываясь столь изощренно.

Как вы помните, в главе 8 речь тоже шла об одном умозрительном рассуждении, связанном с Джоном Кеннеди. В начале 60-х гг. наше внимание привлек удивительный феномен: в годы президентства Кеннеди его личная популярность резко возросла сразу же после того, как он совершил потрясающую ошибку, дорого стоившую стране. Речь идет о том, что после трагически неверного шага президента, известного как фиаско в заливе Свиней, опрос, проведенный Институтом Гэллапа, показал, что люди полюбили Кеннеди больше, чем до инцидента! Как ученый, я стал рассуждать о причинах, которые могли бы вызвать такой сдвиг в сторону большей популярности, и предположил следующее: ввиду того что образ Кеннеди той поры был близок к совершенству, грубая ошибка президента послужила большему ‹очеловечиванию› его образа в глазах простых людей, которые, таким образом, могли почувствовать себя ближе к президенту, чем раньше. Но, поскольку в те времена, когда случилось фиаско в заливе Свиней, существовало еще множество других факторов, способных повлиять на изменение популярности президента, то я никак не мог быть уверен в том, правильны ли мои рассуждения или нет. Кроме всего прочего, нас меньше интересовал факт популярности президента Кеннеди, чем сам выявленный феномен: приводит ли совершение грубой ошибки почти безупречным человеком к росту его популярности?

Чтобы ответить на этот более общий вопрос, следовало выйти за границы конкретного события, породившего наши умозрительные рассуждения. Вместе с коллегами мне пришлось придумать эксперимент [7], позволивший нам держать под контролем избыточные переменные и проверить влияние грубых ошибок, совершенных человеком, на степень его привлекательности в менее сложной ситуации — в ситуации, когда мы могли контролировать как суть ошибки, так и характеристику человека, ее допустившего. И в этой простой ситуации, как и ожидалось, мы обнаружили, что ‹почти безупречные› люди, совершая ошибку, становятся еще более привлекательными в глазах окружающих, в то время как ‹достаточно ординарные› люди после совершения аналогичной ошибки становятся менее привлекательными. (Все детали эксперимента я описал в главе 8.)

Проектирование эксперимента. Как уже говорилось, снедаемый желанием полного контроля, экспериментатор должен как бы извлечь свои идеи из суматохи реального мира и погрузить их в стерильную обстановку лаборатории. Подобный акт обычно влечет за собой изобретение ситуации, имеющей мало общего с ситуацией, существующей в реальном мире и давшей первоначальную идею. Поэтому лабораторные эксперименты часто подвергаются критике за то, что они нереалистичны и представляют собой лишь имитацию человеческого взаимодействия и совсем не отражают ‹реальный мир›. Насколько точна подобная критика?

Возможно, наилучший способ ответить на этот вопрос состоит в детальном рассмотрении одного из лабораторных экспериментов и анализе его достоинств и недостатков, а также альтернативного, более реалистичного подхода, который мог бы быть использован для изучения той же самой проблемы.

Эксперимент на ‹инициацию›, проведенный мною в соавторстве с Джадсоном Миллсом [8], прекрасно служит нашим целям, поскольку содержит множество достоинств и недостатков, присущих лаборатории. Читатель, вероятно, помнит наши с Миллсом рассуждения о том, как люди могут начать любить то, ради чего они страдали. Мы тогда спланировали и провели лабораторный эксперимент, в котором продемонстрировали, что люди, предпринявшие значительные усилия (их провели через суровую процедуру посвящения, или инициации) для того, чтобы быть принятыми в группу, ‹полюбили› ее в большей степени, нежели те, кто стал членом группы, затратив меньше усилий или не затратив их вовсе. Вот как был осуществлен тот эксперимент.

Испытуемыми в этом исследовании были шестьдесят три студентки, которые добровольно согласились участвовать в нескольких дискуссиях на тему психологии секса. Каждая из студенток участвовала в эксперименте индивидуально. В начале исследования я провел с испытуемыми обстоятельный инструктаж. Во-первых, я объяснил им, что изучаю ‹динамику процесса групповой дискуссии›. Рассказал, что тема групповой дискуссии для меня не столь важна, но, поскольку секс интересует большинство людей, я выбрал для обсуждения именно эту тему с целью привлечь достаточное количество участников. Еще я объяснил, что, выбрав эту тему, я столкнулся с одним существенным препятствием, которое состоит в том, что многие люди, будучи стеснительными, испытывают затруднения, обсуждая проблемы секса в группе. А поскольку любая помеха плавному течению дискуссии может серьезно обесценить ее результаты, мне необходимо знать заранее, чувствуют ли участницы какие-либо внутренние препоны, мешающие включиться в дискуссию на указанную тему. Когда испытуемые услышали об этом, то все без исключения заверили меня в том, что никаких трудностей подобное обсуждение у них не вызовет.

Подробный тщательный инструктаж был предпринят с целью создания предпосылок для одного важного события, которое должно было последовать. И читатель сам сможет проследить, как инструкции экспериментатора повлияли на то, чтобы придать последующему событию большее правдоподобие.

До этого момента все инструкции были одними и теми же для каждой из испытуемых. А сейчас пришло время создать для разных испытуемых различные экспериментальные условия — те, которые, по убеждению экспериментаторов, должны были по-разному повлиять на них.

Методом случайной выборки испытуемые были заранее распределены между тремя экспериментальными условиями: одной части испытуемых предстояло пройти суровый ‹обряд посвящения›, второй части — щадящий; и, наконец, третьей части испытуемых предстояло вообще обойтись без какого бы то ни было посвящения — этим испытуемым просто объявили, что они могут немедленно присоединиться к дискуссионной группе. Что же касается девушек, которые должны были подвергнуться ‹суровой› или ‹щадящей› процедуре испытаний, то я объяснил им следующее: поскольку мне совершенно необходимо увериться в том, что они смогут открыто обсуждать проблемы секса, я изобрел своего рода отборочный тест на смущение, который прошу пройти каждую из испытуемых; этот тест и был процедурой посвящения. Тем, кому предстояло пройти суровое посвящение, предъявляли тест, который должен был их очень смутить: студенткам требовалось зачитать вслух список из двенадцати непристойных слов и два детальных описания сексуальных действий, взятых из современных романов. Тем же, кого ждала щадящая процедура, предстояло прочитать лишь список слов, имевших отношение к сексу, но не являвшихся непристойностями.

Три условия, в которые были поставлены испытуемые в данном исследовании, и представляли собой независимую переменную. Короче говоря, цель исследователя, спланировавшего и проводящего любой эксперимент, — определить, окажет ли то, что происходит с испытуемыми, воздействие на их реакции. Что касается нашей цели, то она состояла в том, чтобы определить, вызывает ли степень суровости обряда посвящения, то есть наша независимая переменная, систематические изменения в поведении испытуемых. Будут ли испытуемые, прошедшие через суровую процедуру посвящения, вести себя иначе, чем те, кому довелось пройти щадящую процедуру или вовсе обойтись без нее?

Но что значит ‹вести себя иначе›? После обряда посвящения каждой испытуемой было позволено подслушать групповую дискуссию, проводимую членами той самой группы, к которой данная испытуемая только что получила право присоединиться. С целью контроля за содержанием этой дискуссии была использована магнитофонная запись, хотя самих испытуемых убедили, что они слышат обсуждение ‹вживую›. Таким образом, все испытуемые — вне зависимости от того, прошли ли они процедуру суровую, щадящую или не прошли никакой, слышали запись одной и той же групповой дискуссии. Сама же она была тоскливой и скучной до невозможности и включала невнятное и маловыразительное обсуждение вторичных половых признаков низших животных — изменения оперения у птиц, тонкие особенности брачных танцев у некоторых типов пауков и тому подобное. В магнитофонной записи присутствовали долгие паузы, постоянно слышались смешки и покашливания, перебивания ораторов, незаконченные фразы и тому подобное, то есть все было сделано для того, чтобы дискуссия вышла скучнее некуда.

К концу прослушивания я возвращался, неся с собой листы бумаги с изображенными на них оценочными шкалами, и просил испытуемую оценить, насколько интересной и стоящей показалась ей прослушанная дискуссия. Это называется зависимой переменной, потому что предполагается, что ответ окажется в буквальном смысле ‹зависимым› от вида экспериментального условия, в которое была помещена данная испытуемая. Зависимая переменная — это то, что измеряет экспериментатор, определяя воздействие независимой переменной. Короче говоря, независимая переменная — это причина, а зависимая переменная — следствие.

Полученные результаты подтвердили высказанную нами гипотезу: девушки, прошедшие щадящую процедуру посвящения или не прошедшие ее вовсе, оценили групповую дискуссию как относительно скучную, в то время как у девушек, прошедших суровое испытание ради того, чтобы быть принятыми в группу, дискуссия вызвала по-настоящему живой интерес. Хотел бы еще раз напомнить: все студентки оценивали запись одной и той же дискуссии.

Проектирование и осуществление эксперимента, о котором я только что рассказал, оказалось процессом трудоемким. Мы с Миллсом провели сотни часов, планируя его, создавая убедительную ситуацию, прописывая сценарий магнитофонной записи ‹групповой дискуссии›, прослушивая актеров, игравших роли ‹членов группы›, конструируя процедуру посвящения и шкалы для оценки результатов, набирая добровольцев, готовых стать испытуемыми, производя пробную (пилотную) проверку процедуры, проводя сам эксперимент, а после его окончания объясняя каждой из испытуемых истинную его цель (причину, по которой мы пошли на обман, что все это вообще значит, и так далее). И в результате обнаружили, что люди, прошедшие суровое испытание ради того, чтобы получить ‹пропуск› в некую группу, симпатизируют ей намного больше, чем те, кто прошел более легкое испытание или вообще не проходил никаких испытаний.

Не может же быть так, чтобы не существовало какого-то способа попроще для получения того же результата! Существует. Читатель мог подметить отдаленное сходство процедуры, которую использовали мы с Миллсом, с другими обрядами посвящения — такими, которыми пользуются в примитивных племенах, или с теми, что приняты в студенческих братствах или иных закрытых клубах и организациях. Почему же тогда мы не воспользовались преимуществами реальных жизненных ситуаций, которые не только легче поддаются изучению, но и намного драматичнее и реалистичнее лабораторных экспериментов? Давайте рассмотрим эти преимущества. Обряды посвящения в реальной жизни были бы более суровыми (а если так, то оказали бы и большее воздействие на членов группы). Нам не потребовалось бы столь долго и обстоятельно сочинять для участников эксперимента правдоподобную групповую дискуссию. Социальные взаимодействия происходили бы между реальными людьми, а не между ‹голосами›, записанными на магнитофонной пленке. Мы исключили бы все проблемы этического характера, возникшие в связи с обманом испытуемых во имя науки и вовлечением их в неприятную деятельность. И наконец, все это можно было бы проделать в более короткие сроки, чем те, которых потребовал реальный эксперимент!

Таким образом, если бросить поверхностный взгляд на преимущества естественной ситуации, то окажется, что наша с Миллсом задача намного облегчилась бы, изучай мы реально существующие студенческие братства.

Вот как это можно было бы сделать. Мы могли бы оценить степень ‹суровости› процедуры посвящений в каждой из таких групп, а затем попросить их членов определить, насколько им нравятся их группы. Если в результате окажется, что тем, кто прошел наиболее суровый обряд посвящения, их группы нравятся больше, чем прошедшим легкое испытание или вообще его не проходившим, то наша гипотеза получит искомое подтверждение. Или не получит? Давайте внимательнее посмотрим, почему приходится тратить время и силы на лабораторные эксперименты.

Если попросить людей назвать наиболее важную характеристику лабораторного эксперимента, то подавляющее большинство ответит: ‹контроль›. И он, действительно, является главным преимуществом лабораторного эксперимента. Это преимущество заключено в возможности контролировать окружающую среду и относящиеся к делу переменные, поэтому эффекты воздействия каждой из них удается изучить точно.

Перенеся нашу гипотезу в лабораторию, Миллс и я исключили огромное множество побочных вариаций, существующих в реальном мире. В наших условиях все суровые испытания были равны по интенсивности; подобное условие было бы трудно выполнить, если бы мы изучали несколько различных студенческих сообществ, в которых практикуются суровые процедуры посвящения. Далее, для всех испытуемых ‹групповая дискуссия› также оказывалась идентичной; в реальной же ситуации члены студенческих братств вынуждены были бы оценивать группы (братства), которые на самом деле весьма отличаются друг от друга. Если даже предположить, что мы смогли бы обнаружить различие между братствами с суровой и мягкой процедурами посвящения, то как смогли бы мы определить, что данное различие является функцией обряда посвящения, а не определяется различием в исходной привлекательности самих членов братства? В условиях же лабораторного эксперимента единственным различием был уровень суровости процедуры посвящения, поэтому мы и можем быть уверены в том, что любое обнаруженное различие между испытуемыми является следствием лишь этой процедуры.

Важность случайного распределения испытуемых между экспериментальными условиями

Контроль, конечно, является очень важным аспектом лабораторного эксперимента, однако он не является главным преимуществом подобной процедуры. Еще более важным становится то, что испытуемых можно случайным образом поставить в различные экспериментальные условия. Последнее означает, что каждый испытуемый имеет равные шансы оказаться в любом из условий в данном исследовании.

Действительно, случайное распределение испытуемых между экспериментальными условиями — это и есть решающее различие между экспериментальным методом и иными, не связанными с экспериментом, подходами. И огромное преимущество подобного случайного распределения заключается в том, что любые переменные, которые не могут быть тщательно проконтролированы, в теории должны случайно распределяться между разными экспериментальными условиями. А это значит, что вероятность систематического воздействия таких переменных на результат чрезвычайно мала.

Один пример может прояснить вышесказанное. Предположим, вы — ученый, и у вас есть гипотеза о том, что женитьба на умной женщине приносит мужчинам счастье. Как вы сможете ее проверить? Скажем, вам удалось отыскать тысячу мужчин, женившихся на умных женщинах, и еще тысячу мужчин, сочетавшихся браком не с такими умными женщинами; всем этим мужчинам вы даете заполнить анкету, призванную определить, насколько они счастливы. Так вот, из анализа анкет явствует, что женатые на умных женщинах мужчины, действительно, счастливее тех, чьи жены менее умны. Означает ли данный результат, что женитьба на умной женщине делает мужчину счастливым? Ничуть.

Возможно, счастливые мужчины более привлекательны, обладают большим чувством юмора, с ними легче, потому-то умные женщины и ищут таких мужчин для будущего супружества. Таким образом, счастье мужчин может оказаться причиной браков с умными женщинами, а не наоборот. Но проблемы на том не кончаются. Точно так же возможно, что существует некий третий фактор, благодаря которому одновременно имеет место и счастье, и брак с умной женщиной. Одним из таких факторов могут быть деньги: можно предположить, что богатство помогает мужчине достичь счастья и одновременно является тем, что привлекает умных женщин. Поэтому нельзя исключить возможность того, что ни одна из двух упомянутых причинно-следственных связей не является верной: ни счастье не является причиной женитьбы на умной женщине, ни ум женщины не является причиной счастья мужчины.

Однако проблема представляется еще более сложной. И сложна она потому, что у нас обычно нет решительно никакой идеи насчет того, что может быть этим самым ‹третьим фактором›. В случае исследования мужского счастья это может быть богатство, или же причиной счастья мужчины и в то же время его привлекательности в глазах умной женщины может быть зрелость его личности, или его умение себя вести, спортивные достижения, власть, популярность, выбор правильной зубной пасты, щеголеватость в выборе одежды, или любое из тысячи свойств, о которых не ведает бедный исследователь и которые он, скорее всего, не сможет принять в расчет.

Однако, если этот исследователь проводит эксперимент, он имеет возможность распределить своих испытуемых по различным экспериментальным условиям случайным образом. Хотя подобная процедура не устраняет различий, вызванных любой из указанных переменных (деньгами, умением себя вести, спортивными достижениями, и тому подобной), она их нейтрализует, случайным образом распределяя значения этих переменных по различным экспериментальным условиям. Другими словами, если испытуемые случайно распределены по этим условиям, то приблизительно одинаковое количество богатых мужчин будет поставлено в каждое из них. Точно так же распределятся между разными условиями умеющие себя вести в обществе и спортсмены. Следовательно, если мы обнаруживаем различие между воздействием разных экспериментальных условий, то представляется маловероятным, чтобы оно являлось следствием индивидуальных различий по той или иной характеристике, поскольку все эти характеристики имеют равное (или почти равное) распределение по всем экспериментальным условиям.

Надо признать, что данный конкретный пример — умные женщины и их счастливые мужья — нелегко ‹загнать› в рамки экспериментальной лаборатории. Однако давайте пофантазируем, как мы могли бы это сделать.

В идеале нам потребовалось бы отобрать пятьдесят мужчин и методом случайной выборки соединить двадцать пять из них с умными женами, а остальных двадцать пять — с менее умными. Несколько месяцев спустя можно было бы вновь встретиться с нашими испытуемыми и распространить среди них вопросник для определения того, насколько человек счастлив. Если те, кому достались умные жены, окажутся счастливее тех, кому достались менее умные, то мы будем знать наверняка причину их счастья! Короче говоря, свалившееся на этих мужчин счастье уже не припишешь с легкостью ни их умению себя вести, ни привлекательности, ни деньгам, ни власти, поскольку все указанные свойства были случайным образом распределены между разными экспериментальными условиями. Почти наверняка можно утверждать, что своим счастьем данные мужья обязаны именно способностям их жен.

Повторяю: этот пример — чистой воды фантазия, ибо даже социальные психологи не имеют права организовывать браки ‹в научных целях›. Но это и не означает, что мы не в состоянии подвергать проверке в контролируемых лабораторных условиях какие-то важные, значимые для нас события: данная книга полна примерами подобного рода. Давайте рассмотрим один из таких примеров с целью высветить преимущества экспериментального метода.

В главе 6 я сообщил о корреляции между временем, затраченным детьми на просмотр сцен насилия по телевизору, и их тенденцией выбирать агрессию при решении своих собственных проблем. Означает ли это, что просмотр телепрограмм вызывает агрессивность у молодежи? Не обязательно. Может вызывать. В то же время подмеченная корреляция может означать и совсем иное, а именно то, что агрессивные подростки просто любят наблюдать за агрессией и останутся столь же агрессивными, даже если весь день проведут, смотря невинный фильм, вроде ‹Улицы Сезам›! Однако, как мы видели, некоторые экспериментаторы пошли дальше корреляций и доказали, что наблюдение за сценами насилия по телевидению увеличивает насилие и в реальной жизни [9]. Как же им это удалось?

С помощью того же самого случайного распределения. Часть подростков поместили в ситуацию, когда им показывали отрывок из телефильма со сценами насилия: на протяжении 25 минут люди били, насиловали, кусали, убивали друг друга. В контрольную группу экспериментаторы также случайно отобрали других подростков, поставленных в иную ситуацию: на протяжении почти тех же двадцати пяти минут им показывали запись вполне мирной спортивной передачи. Решающим моментом было то, что у каждого ребенка был одинаковый шанс попасть либо в первую группу, либо во вторую; таким образом, любые различия в чертах характера детей, попавших в разные экспериментальные условия, были устранены. Следовательно, полученный экспериментаторами вывод о том, что подростки, наблюдавшие сцены насилия, выказали большую агрессивность, нежели подростки, наблюдавшие спортивное состязание, является достаточно сильным подтверждением того, что наблюдение за насилием на экране может в реальной жизни приводить к агрессивному поведению.

А теперь вернемся к нашему эксперименту с процедурой посвящения. Если бы мы провели опрос и обнаружили, что члены студенческих братств, имеющих суровый обряд посвящения, находят друг друга более привлекательными, чем члены братств, имеющих более щадящую процедуру посвящения, то получили бы доказательство того, что степень суровости процедуры и степень симпатии к другим членам братства положительно коррелируют между собой. Это значит, что, чем суровее процедура, тем больше симпатия членов группы к своим ‹братьям›.

Однако, как бы сильно ни коррелировали эти две переменные, мы не сможем заключить на основании одних только данных опроса, что суровая процедура посвящения вызывает симпатию к членам группы. Все, что мы можем вынести из нашего исследования, это утверждение о том, что указанные две переменные связаны между собой.

Например, вполне может оказаться, что положительная корреляция между суровой процедурой посвящения и симпатией к другим членам братства существует не благодаря тому, что посвящение является причиной симпатии, а за счет обратной последовательности событий! Имеется в виду, что высокая привлекательность группы может стать причиной сурового обряда посвящения в ее члены. В случае, когда члены группы знают о том, что многие хотели бы быть причислены к ней, они могут постараться сохранить элитарный характер группы, например, требуя от вступающих прохождения суровой процедуры посвящения. Это отвратит многих от идеи вступления в группу, и вступить в нее будут пытаться только те, кто действительно очень этого хочет.

Опираясь только лишь на данные нашего опроса, мы не в состоянии заключить, что это альтернативное объяснение ложно и что на самом деле суровая процедура является причиной, а рост симпатии — следствием. Данные опроса не дают нам никаких оснований для выбора между двумя объяснениями, поскольку ничего не говорят о том, что было причиной, а что — следствием. Более того, как показал предыдущий пример (с мужьями и женами), может быть и некая третья переменная, порождающая одновременно и суровость процедуры посвящения в группу, и симпатию между ее членами. Кто более всего желал бы устраивать и проходить суровый обряд посвящения? Разумеется, люди с тенденцией к садомазохизму. И они могут испытывать симпатию друг к другу вовсе не потому, что прошли обряд посвящения, а просто потому, что ‹рыбак рыбака видит издалека›. Хотя это объяснение и может прозвучать для кого-то нелепо, оно также вполне возможно. А еще большим огорчением для исследователя являются бесчисленные иные объяснения, о которых он даже и подумать не может!

Экспериментальный метод, основанный, по самой своей сути, на технике случайного распределения испытуемых по различным экспериментальным условиям, одним махом устраняет все эти побочные объяснения. В нашем эксперименте у садомазохистов шансы попасть в группу, проходящую суровую процедуру посвящения, равны шансам попасть в число тех, кто ее не проходит. В исследовании же, проведенном в условиях реальной жизни, большинство людей с подобными склонностями скорее всего запишутся в первую группу, вследствие чего результат будет невозможно проинтерпретировать.

Трудности экспериментирования в социальной психологии

Контроль в сравнении с воздействием. Однако и в мире экспериментирования не все так ясно и безоблачно, поскольку процесс проведения эксперимента сопряжен со многими весьма реальными проблемами.

Я уже упоминал о том, что одним из главных преимуществ эксперимента является контроль, однако почти невозможно установить полный контроль над окружением людей-испытуемых. Одна из причин, по которой многие психологи работают с подопытными крысами, а не с людьми, заключена в открывающейся в этом случае перед экспериментаторами возможности контролировать почти все, с чем сталкиваются их испытуемые с момента рождения и вплоть до окончания эксперимента: климат, диету, физическую нагрузку, опыт общения с партнерами, отсутствие травмирующих событий, и тому подобное. Социальные психологи не помещают людей в клетки, чтобы проконтролировать, с чем столкнутся их испытуемые; это лучше для испытуемых, но наука от этого несколько теряет в строгости.

Возможности контроля ограничены еще и тем, что индивиды отличаются друг от друга по бесчисленному множеству свойств, скрытых от глаз экспериментатора. Социальные психологи пытаются определить, как ведут себя люди. Под этим, конечно, мы имеем в виду то, как ведет себя большинство людей большую часть времени, находясь в данных условиях. До тех пор пока мы не учитываем многие индивидуальные различия, наши заключения не могут быть применимы ко всем людям: различия в аттитьюдах, ценностях, способностях, личностных характеристиках и прошлом опыте могут оказать воздействие на реакции людей в процессе эксперимента. Следовательно, даже при том, что мы сможем контролировать саму экспериментальную ситуацию, одна и та же ситуация может воздействовать на разных людей неодинаково.

И это еще не все. Если нам все же удается контролировать экспериментальную обстановку таким образом, чтобы она оказалась одной и той же для каждого испытуемого, мы рискуем превратить ситуацию в настолько стерильную, что испытуемый не будет склонен принимать ее всерьез.

Слово ‹стерильный› обладает по меньшей мере двумя смыслами: 1) обеззараженный и 2) неэффективный, или бесплодный. Экспериментатор должен страстно желать, чтобы его экспериментальная ситуация стала бы ‹обеззараженной›, насколько это возможно, но при этом не становилась бы ‹бесплодной› (или ‹безжизненной›) для испытуемых. Если события в проводимом эксперименте не будут интересными и увлекательными, то может случиться, что реакции испытуемых утратят спонтанность, и наши результаты будут иметь мало смысла.

Таким образом, в дополнение к контролю, эксперимент должен еще оказывать воздействие на испытуемых. Они должны воспринимать его серьезно и быть включенными в него, иначе эксперимент не окажет значимого воздействия на их поведение. Трудность для социального психолога состоит в том, что эти два решающих фактора — контроль и воздействие — часто ‹работают› в противоположных направлениях: по мере усиления одного ослабляется другой. Дилемма, с которой сталкиваются экспериментаторы, состоит в том, как сделать максимальным воздействие на испытуемых, не жертвуя при этом контролем за ситуацией. Ее разрешение требует значительных творческих усилий и изобретательности при проектировании и создании экспериментальных ситуаций. Это приводит нас к проблеме реализма.

Реализм. Ранее в этой главе я упомянул о критических замечаниях, часто раздающихся в адрес лабораторных экспериментов. Упреки состоят в том, что эксперименты якобы чересчур искусственны и представляют собой надуманные имитации реальной жизни, что они ‹нереальны›. Что же имеется в виду под ‹реальным›?

Много лет назад, в процессе написания большой статьи об экспериментальном методе, мы с Меррилл Карлсмит попытались уточнить определение реального [10]. Мы пришли к выводу, что эксперимент может быть реалистичным в двух различных смыслах. Если он оказал воздействие на испытуемых, заставил их принять происходящее всерьез и вовлек их в экспериментальные процедуры, то мы можем сказать, что был достигнут экспериментальный реализм. Совершенно другой вопрос — насколько похож лабораторный эксперимент на события, которые часто происходят с людьми в реальном мире. В этом случае мы говорим об обыденном реализме. Часто именно путаница между экспериментальным реализмом и обыденным реализмом и вызывает ту критику, о которой я только что говорил.

Наверное, это различие между двумя реализмами можно проиллюстрировать на примере исследования, замечательного своим экспериментальным реализмом и нереалистичного в обыденном смысле,

Вспомним эксперимент Стэнли Милграма [11], который обсуждался нами в главе 2. В этом исследовании каждый испытуемый должен был наносить серию ударов электрическим током, постепенно увеличивая его силу, человеку, который находился в соседней комнате и был якобы подсоединен к генератору электрических разрядов. А теперь, если честно: как часто нас просят наносить людям удары током в реальной жизни? Нереалистичным, однако, это можно назвать лишь с точки зрения обыденного реализма.

А была ли эта процедура экспериментально реалистичной, иначе говоря, были ли испытуемые захвачены ею, приняли ли ее всерьез, оказала ли она на них воздействие, стала ли частью их реального мира в тот момент? Или же они просто отыгрывали роли, не принимая ситуацию всерьез, совершая свои действия, подобно марионеткам? Милграм сообщает, что эти люди испытывали значительное напряжение и дискомфорт. Впрочем, пусть сам исследователь своими словами расскажет, как выглядел его типичный испытуемый:

‹Я наблюдал, как взрослый и поначалу уравновешенный бизнесмен вошел в лабораторную комнату, держась самоуверенно и сверкая улыбкой. За двадцать минут он превратился в дергающуюся, запинающуюся развалину, быстро приближавшуюся к точке нервного коллапса. Он постоянно потирал виски и нервно сплетал руки. В один из моментов он ударил себя кулаком по лбу и пробормотал: ‹Боже, да прекратите же это!› И все же продолжал покорно реагировать на каждое слово экспериментатора, повинуясь тому до конца› [12].

Подобное вряд ли напоминает поведение человека в нереалистической ситуации. То, что происходило с испытуемыми Милграма, было реальным, даже если ничего подобного с ними в повседневной жизни не случалось. Поэтому можно, кажется, уверенно заключить, что результаты данного эксперимента являются достаточно точным указанием на то, как будут реагировать люди, если аналогичная последовательность событий действительно произойдет в реальной жизни.

Обман. Важность экспериментального реализма трудно переоценить. Наилучший путь достижения этого существенного качества состоит в разработке такого действия, которое было бы интересным и захватывающим для испытуемых. В то же время часто бывает необходимо скрыть истинную цель исследования. Откуда идет эта потребность в маскировке?

Ранее в этой главе я упомянул о том, что каждый человек является социальным психологом-любителем в том смысле, что все мы живем в социальном мире и постоянно конструируем гипотезы по поводу всего, что с нами происходит. Это относится и к тем индивидам, которые выполняют роль испытуемых в наших экспериментах. Поскольку они всегда пытаются понять, что творится вокруг, то, догадавшись, какую гипотезу мы пытаемся подтвердить, они могут начать действовать в соответствии с этими догадками, вместо того чтобы действовать естественным и обычным образом. По этой причине мы пытаемся скрыть от испытуемых истинную цель эксперимента. А так как мы почти всегда имеем дело с чрезвычайно умными взрослыми людьми, то эта задача оказывается не из легких; однако если мы не хотим упустить шанс получить обоснованные и достоверные данные, то без решения подобной задачи в большинстве экспериментов не обойтись. Это ставит социального психолога в положение режиссера, который устанавливает декорации для спектакля, но не сообщает актеру, о чем вообще пьеса. Подобные декорации получили название ‹официальные версии›, они предназначены для того, чтобы увеличить экспериментальный реализм путем создания ситуации, в которой испытуемый может вести себя естественно, без тормозящего знания о том, какой именно аспект поведения изучается в исследовании.

Например, в исследовании Аронсона-Миллса, касающемся ‹обряда посвящения›, испытуемым сообщили, что они проходят тест на смущение с целью определить, кого можно принять в группу, дискутирующую по проблемам психологии секса; такова была ‹официальная версия›, а на самом деле это был чистый обман. В действительности, они были подвергнуты испытанию для того, чтобы посмотреть, какой эффект оно окажет (если окажет) на их симпатию к группе. Если бы испытуемые были осведомлены об истинной цели исследования перед тем, как принять в нем участие, результаты оказались бы абсолютно бессмысленными.

Исследователи, специально изучавшие данный вопрос, показали, что в случае, когда испытуемые знали истинную цель эксперимента, они вели себя не естественно, а пытались либо сделать так, чтобы предстать в выгодном свете, либо ‹выручить› экспериментатора (в последнем случае они вели себя так, как, по их мнению, они должны были вести себя согласно гипотезе экспериментатора). Обе эти стратегии — катастрофа для экспериментатора.

Экспериментатору обычно удается пресечь попытки испытуемого ‹помочь› ему, однако намного труднее уменьшить желание испытуемого ‹выглядеть на уровне›. Большинство людей не хотят, чтобы о них думали как о слабаках, ненормальных, конформистах, непривлекательных, глупых или сумасшедших. Таким образом, как только предоставляется шанс отгадать, что ищет экспериментатор, так сразу же большинство людей начинают пытаться выглядеть достойно или ‹нормально›. Например, в эксперименте, придуманном с целью пролить свет на данный феномен [13], стоило нам только рассказать испытуемым, что конкретный результат будет указывать на присутствие у них ‹положительной› личностной черты, как они стали гораздо чаще демонстрировать действия, необходимые для получения этого результата, чем в случае, когда (по нашим словам) он свидетельствовал о наличии ‹отрицательной› черты личности. Хотя подобное поведение можно понять, однако оно мешает экспериментатору получить научно значимые результаты. По этой причине экспериментаторам представляется необходимым обманывать испытуемых относительно истинной цели эксперимента.

Чтобы проиллюстрировать вышесказанное, давайте еще раз рассмотрим классический эксперимент Соломона Эша на конформность [14].

Вспомним, что в его исследовании студенту было дано задание оценить сравнительную длину нескольких отрезков. Задача была чрезвычайно простой. Однако другие студенты (на самом деле сообщники экспериментатора) намеренно высказывали неверные суждения по поводу длины этих отрезков. Столкнувшись с подобной ситуацией, значительное число испытуемых уступило групповому давлению и также высказало неверное суждение. Этот эксперимент, конечно, вводил испытуемых в сильное заблуждение: испытуемые полагали, что они принимают участие в эксперименте на восприятие, в то время как на самом деле изучалась их конформность. Был ли этот обман необходим? Думаю, что да. Давайте попробуем разыграть ситуацию еще раз, не прибегая к обману. Вообразите, что вы — испытуемый в эксперименте, который экспериментатор предваряет такими словами: ‹Меня интересует изучение того, поведете ли вы себя конформно, столкнувшись с групповым давлением›, — и подробно рассказывает вам, что должно произойти. Держу пари: вы не поведете себя конформно! Могу высказать предположение, что никто не поведет себя конформно, поскольку конформность считается проявлением слабости и не относится к числу привлекательных видов поведения. К какому же заключению придет в таком случае экспериментатор? Что люди склонны к нонконформизму? Ясно, что подобное заключение будет ошибочным и дезориентирующим, а сам эксперимент будет лишен всякого смысла.

Вспомним эксперименты Милграма на послушание. Он обнаружил, что во время эксперимента 62% обычных граждан, выполняя команды экспериментатора, проявляли готовность наносить сильные удары током другому человеку. Несмотря на это, каждый год, описывая своим студентам эту экспериментальную ситуацию и спрашивая их, повиновались бы они подобным командам, я получал лишь 1% утвердительных ответов! Означает ли это, что мои студенты лучше испытуемых Милграма? Не думаю. Скорее, это означает, что как только людям предоставляется хотя бы полшан-са, они стараются выглядеть лучше. Таким образом, не прибегни Милграм к обману, он получил бы результаты, которые просто не отражали бы поведение людей, характерное для реальных жизненных ситуаций.

Если бы мы давали людям возможность спокойно усесться в кресло, расслабиться и погадать на тему, как бы они себя повели, если…, то мы бы получили в результате скорее картину того, какими люди хотели бы быть, чем картину того, каковы они есть на самом деле.

Этические проблемы

Использование обмана может оказаться наилучшим и, возможно, единственным способом получения полезной информации относительно того, как люди ведут себя в наиболее сложных и наиболее важных жизненных ситуациях, но этот способ совершенно определенно ставит экспериментатора перед серьезными этическими проблемами. Их, в основном, три:

1. В конце концов просто неэтично лгать людям. Данное обстоятельство приобретает еще большее значение в постуотергейтскую эру, когда обнаружилось, что правительственные учреждения незаконно подслушивают граждан, что президенты говорят народу, который их избрал, откровенную ложь, и все эти грязные трюки, сфабрикованные письма, подделанные документы и тому подобное являются делом рук людей, непосредственно работавших на президента. Могут ли социальные психологи оправдать свои действия, внося дополнительный вклад в уже имеющее место ‹засорение› общества ложью?

2. Подобный обман, кроме всего прочего, часто ведет к вторжению в частную жизнь испытуемых. Когда люди, участвующие в наших экспериментах, бывают не в курсе того, что изучается на самом деле, они лишены возможности давать согласие на участие в эксперименте, которое должно основываться на полной информированности. Например, говоря об эксперименте Эша, легко представить, что, знай студенты заранее об истинной цели предложенного им испытания (что целью эксперимента является изучение степени их конформности, а вовсе не их перцептивные суждения), некоторые из них не согласились бы в нем участвовать.

3. Экспериментальные процедуры часто сопровождаются рядом неприятных переживаний — таких, как боль, скука, беспокойство и тому подобных.

Спешу добавить: этические проблемы возникают даже в том случае, когда экспериментатор не прибегает к обману, а экспериментальные процедуры не отнесешь к ‹экстремальным›. Порой даже, казалось бы, самые щадящие процедуры могут оказать на некоторых испытуемых глубокое воздействие, причем такое, которое не мог предвидеть никто, даже самые сенситивные и внимательные экспериментаторы.

Рассмотрим, например, серию экспериментов, проведенных Робин Доус, Жанной Мак-Тэвиш и Харриет Шекли [15].

Обычно в их исследованиях ‹социальных дилемм› испытуемые оказывались в ситуации принятия решения: сотрудничать или ‹перейти на сторону противника›. Если все испытуемые выбирали первое, каждый из них получал финансовую выгоду, однако, если один или несколько испытуемых решали стать ‹перебежчиками›, им выплачивалась солидная сумма, а выбравшие сотрудничество в данном случае оказывались в относительном финансовом проигрыше. Реакции участников были анонимными и оставались таковыми на все время эксперимента. Правила игры полностью, без всякого обмана, были объяснены всем испытуемым в самом начале эксперимента.

Данный сценарий представляется достаточно безобидным. Однако спустя сутки после одной из экспериментальных сессий экспериментатору позвонил пожилой человек, оказавшийся единственным ‹перебежчиком› в своей группе. Он выиграл девятнадцать долларов и теперь желал вернуть деньги и разделить их между другими участниками, которые выбрали сотрудничество и получили за это всего по одному доллару. В процессе беседы выяснилось, что этот человек сожалеет о проявленной им жадности, он не может спать спокойно и тому подобное. А другая женщина после аналогичного эксперимента (она была единственной, выбравшей сотрудничество, в то время как все остальные стали ‹перебежчиками›) сообщила, что почувствовала себя слишком легковерной и вынесла из всего этого урок, что люди не настолько заслуживают доверия, как она раньше думала!

Несмотря на тщательное планирование, проводимое исследователями, эксперименты оказывают мощное воздействие на испытуемых, которое нелегко предвидеть заранее. Я сознательно выбрал в качестве примера эксперименты Доус, Мак-Тэвиш и Шекли, потому что в них не было никакого обмана со стороны экспериментаторов, и эти исследования вполне укладываются в рамки этических норм. Мой вывод прост, но от этого он не становится менее важным: никакой этический кодекс не в состоянии предусмотреть все проблемы, особенно возникающие в тех случаях, когда испытуемые в процессе эксперимента открывают нечто неприятное в себе самих или в других людях.

Социальные психологи, проводящие эксперименты, глубоко озабочены этическими проблемами просто потому, что их работа сама включает в себя этическую дилемму. Позвольте мне объяснить, что имеется в виду.

Указанная дилемма основана на двух противоречащих друг другу ценностях, которые разделяют большинство социальных психологов. С одной стороны, они верят в ценность свободного научного поиска, с другой — в человеческое достоинство и право людей на частную жизнь. Эта дилемма реальна и устранить ее невозможно ни с помощью благочестивого отстаивания важности сохранения человеческого достоинства, ни посредством велеречивого подчеркивания преданности ‹делу науки›. Каждый социальный психолог должен смотреть этой проблеме прямо в глаза и не однажды, а всякий раз, когда он планирует и проводит эксперимент, поскольку конкретного и универсального набора правил или подсказок, способных направлять каждый эксперимент, не существует.

Очевидно, что одни экспериментальные методики приводят к большим проблемам, чем другие. Повод для беспокойства почти всегда дают эксперименты, включающие в себя обман испытуемых, поскольку акт лжи сам по себе вызывает возражение, даже если с помощью лжи открывается ‹правда›.

Точно так же очевидные этические проблемы порождаются и процедурами, вызывающими у испытуемых боль, стыд, чувство вины или другие сильные чувства.

Более тонкими, хотя и не менее важными, представляются этические проблемы, возникающие в результате столкновения испытуемых с некоторыми чертами или характеристиками, относящимися к ним самим, но не принадлежащими к числу приятных или положительных. Вспомним ощущения испытуемых в относительно ‹мягких› экспериментах Доус, Мак-Тэвиш и Шекли! Или испытуемых из эксперимента Соломона Эша [16], многие из которых узнали о себе неприятную правду: под влиянием группового давления они повели бы себя конформно. Или испытуемых в нашем собственном эксперименте (Аронсон и Метти [17]), многие из которых поняли, что они способны жульничать при игре в карты, а многие испытуемые Милграма [18] узнали, что они послушались бы властную фигуру, даже если бы это привело к нанесению вреда другому человеку. Наконец, вспомним описанное в главе 1 жестокое поведение испытуемых во время Стэнфор-дского ‹тюремного эксперимента› [19], причем при отсутствии прямых, явных команд вести себя таким образом.

Можно, конечно, утверждать, что подобное ‹открытие себя› приносит терапевтическую или образовательную пользу испытуемым, и действительно, многие из них сами на это указывали. Однако само по себе это не может служить оправданием таким процедурам. В конце концов, как экспериментатор может знать заранее, что они приведут к терапевтическому эффекту? Более того, было бы самонадеянным со стороны любого ученого решать, что он имеет право или талант проводить терапию пациенту, который не давал на то предварительного согласия.

Приняв во внимание все эти проблемы, можно ли утверждать, что цели социально-психологического исследования оправдывают средства? Это вопрос спорный. Одни утверждают, что, какими бы ни были цели этой науки и каковы бы ни были ее достижения, они все равно не стоят того, чтобы люди оказывались обманутыми или введенными в состояние дискомфорта. Другие настаивают на том, что результаты, добытые социальными психологами, могут принести огромную пользу человечеству, и поэтому за них не жалко заплатить любую цену.

Моя собственная позиция располагается где-то посередине. Я убежден, что научная социальная психология чрезвычайно важна, но я также убежден, что испытуемые в ее экспериментах всегда требуют бережного к себе отношения.

Каждый раз, решая для себя, является или нет данная конкретная экспериментальная процедура этичной, я убеждаюсь в том, что должен подвергнуть ее анализу с точки зрения соотношения ‹затрат-результатов›. А именно, следует оценить, как много ‹добра› дает проведение этого эксперимента и как много ‹зла› будет причинено в нем испытуемым. Другими словами, сравниваются между собой общественная польза и цена, заплаченная конкретными испытуемыми, и это соотношение учитывается в процессе принятия решения. К сожалению, подобное сравнение часто бывает затруднено, поскольку в типичной ситуации ни общественная польза, ни причиняемый испытуемому вред неизвестны, либо не поддаются точному исчислению.

Более того, полученный (или ожидаемый) результат эксперимента может даже изменить нашу оценку степени его ‹этичности›. Подвергли бы мы сомнению этичность процедуры Милграма, если бы ни один из его испытуемых, посылавших жертве удары током, не превысил отметку ‹Умеренный ток›? Очевидно, нет. Недавнее исследование [20] показало, что индивидуальные оценки ‹вредности› эксперимента Милграма варьируются в зависимости от того, как людям представили результат этого эксперимента: индивиды, которым сообщили, что доля послушных испытуемых оказалась высокой, оценили процедуру как более вредную, чем те, кому сказали, что эта доля оказалась низкой.

Если обобщить этот вывод, то можно сказать, что этическая сторона любого эксперимента будет в меньшей степени подвергнута сомнению, когда его результаты сообщают нам что-то приятное и лестное относительно человеческой природы, и в большей степени, когда они говорят о чем-то, что мы предпочли бы и не знать.

Подводя итог вышеизложенному, могу сказать, что мое решение о проведении эксперимента зависит от конкретного соотношения его полезности и цены. Однако существует пять правил, под которыми я готов подписаться всегда'.

1. Необходимо исключить процедуры, вызывающие сильные болевые ощущения или сильный дискомфорт. Если экспериментаторы проявляют достаточное хитроумие и осмотрительность, им обычно удается проверить свои гипотезы без применения крайних средств. Хотя менее интенсивная процедура дает обычно менее ясные результаты, экспериментаторы должны сделать выбор и пожертвовать некоторой ясностью в интересах бережного отношения к испытуемым.

2. Экспериментаторы всегда должны быть бдительны и не пропустить ни одну ‹жизнеспособную› процедуру, альтернативную обману; если таковая будет найдена, ее следует применять.

3. Экспериментаторы должны обеспечить своих испытуемых реальной возможностью прекратить участие в эксперименте, если испытываемый ими дискомфорт станет слишком сильным.

4. При завершении экспериментальной сессии экспериментаторы должны уделить значительное время каждому из испытуемых, тщательно объяснив проведенный эксперимент, его истинные цели, причины обмана, и тому подобное. Экспериментаторы должны быть готовы изменить свои планы ради того, чтобы сохранить достоинство испытуемых, избавить их от ощущения своей глупости и доверчивости, возникающего при информации о том, что они поддались на обман. Экспериментаторы должны быть уверены в том, что испытуемые покидают эксперимент в хорошем настроении, с чувством удовлетворенности собой и своим участием в эксперименте. Любой серьезный экспериментатор может достичь этого, если захочет затратить значительное время и усилия, чтобы ‹заплатить› каждому испытуемому за участие в эксперименте информацией и вниманием и дать понять, сколь важна была роль данного испытуемого в проведенном научном исследовании.

5. Экспериментаторы недолжны проводить эксперименты, включающие ложь или дискомфорт ‹просто так›, без особой необходимости! Перед тем как войти в лабораторию, экспериментаторы должны быть уверены в том, что их исследование обоснованно и важно, что они ищут ответ на интересный вопрос и делают это тщательно и посредством хорошей организации дела.

Социальные психологи-экспериментаторы стараются быть, насколько это возможно, чувствительными к нуждам своих испытуемых. Хотя многие эксперименты связаны с процедурами, вызывающими некоторый дискомфорт, однако в огромном большинстве таких процедур присутствует множество способов защиты, оберегающих испытуемых. Например, большинство читателей этой книги, вероятно, согласилось бы, что с точки зрения дискомфорта одним из самых сложных исследований, о которых шла речь на ее страницах, был эксперимент Милграма на послушание. Он проходил под аккомпанемент нешуточных споров на тему о том, стоит ли продолжать подобные эксперименты или нет. Однако, как бы то ни было, Милграм приложил все силы для того, чтобы после окончания эксперимента обернуть все пережитое испытуемыми в нечто полезное и важное для них. Ясно также и то, что предпринятые усилия привели к успеху: спустя несколько недель после завершения эксперимента 84% участников признали, что они были рады принять участие в данном исследовании; 15% участников были настроены нейтрально; и лишь 1% участников выразил сожаление по поводу своего участия. (Мы должны с осторожностью принимать эти результаты: проведенное в главе 5 обсуждение когнитивного диссонанса научило нас тому, что люди часто меняют аттитьюды, которых первоначально придерживались, чтобы оправдать свое поведение.)

Более убедительное доказательство дает другое исследование: год спустя после завершения экспериментальной программы университетский психиатр обследовал случайную выборку из числа испытуемых Милграма и не обнаружил никаких вредных последствий, наоборот, студенты, как правило, заявляли, что участие в эксперименте было в высшей степени поучительным и обогащающим [21].

Постэкспериментальная сессия. Чрезвычайно важной составляющей всякого эксперимента является постэкспериментальная сессия, иногда называемая также постэкспериментальным собеседованием (дебрифингом). Она представляется необычайно ценной не только как средство ‹отмены› определенного дискомфорта и обманов, допущенных в период проведения эксперимента, но и как возможность для экспериментатора сообщить дополнительную информацию по затронутой теме; таким образом, проведенный эксперимент может стать для его участников своего рода источником обучения. В дополнение ко всему, экспериментатор может определить пределы, в которых его процедура ‹работает›, и узнать способ ее улучшения со слов того, кому это известно лучше всех — от испытуемого! Короче говоря, благоразумный экспериментатор относится к испытуемым, как к коллегам, а не как к слепым объектам своих манипуляций.

Тем из вас, у кого отсутствует полученный, что называется, ‹из первых рук› опыт дебрифинга, пониманию этой процедуры поможет следующее детальное описание того, из чего она состоит, и как ее проходят испытуемые.

Сначала экспериментатор для того, чтобы выяснить, что вызывает у испытуемого смущение, побуждает его высказать общее впечатление о проведенном эксперименте, а также задать любые вопросы. Затем экспериментатор пытается определить, почему испытуемый реагировал именно так, а не иначе, и соответствует ли его интерпретация процедур тому, что задумывалось. Если имел место обман, то подозревал ли испытуемый об ‹официальной версии›, использованной для сокрытия правды? А если подозревал, то экспериментатору предстоит решить, было ли это подозрение достаточным, чтобы повлиять на поведение испытуемого. Если так и окажется, то реакции испытуемого должны быть исключены из дальнейшего анализа. Экспериментатора интересует спонтанное поведение испытуемых, а любые их реакции, мотивированные подобными подозрениями, уже не могут быть спонтанными, и, скорее всего, они недостоверны. Если среди подозревавших обман окажется не несколько испытуемых, а достаточное их количество, то на всем эксперименте можно поставить крест.

На протяжении первой части дебрифинга экспериментатор пытается как можно более точно понять, с доверием или с подозрением отнеслись испытуемые к предложенной ситуации. Затем экспериментатор сообщает испытуемому об обмане; делать это следует постепенно, в мягкой спокойной манере, с тем чтобы столкновение испытуемого с правдой не произошло внезапно и неожиданно. В качестве примера наихудшего экспериментатора в мире я бы привел героиню комиксов ‹Орешки› Люси, которая выдала главную новость другому персонажу, Чарли Брауну, в следующей манере: ‹Тебя надули! Мы тебе все врали, а ты и поверил! Ха-ха-ха!› Конечно, подобный подход должен быть исключен.

У каждого экспериментатора есть своя собственная техника постэк-спериментального собеседования. Позвольте мне в деталях рассказать о своей.

Начинаю я с того, что спрашиваю у испытуемых, абсолютно ли ясно они себе представляют проведенный эксперимент; есть ли у них вопросы по поводу его цели или процедуры. Обычно я задаю несколько открытых вопросов, например, просто прошу испытуемых честно рассказать мне, какое впечатление произвел на них закончившийся эксперимент. Поскольку люди отвечают по-разному, это помогает мне узнать, что они чувствуют.

После этого я обычно сужаю спектр наводящих вопросов, спрашивая испытуемого, не кажется ли ему какая-то часть процедуры странной, смущающей или беспокоящей его. Если у него есть какие-либо подозрения, то эти вопросы, вероятнее всего, их выявят или, по меньшей мере, я почувствую, что поиск в данном направлении следует продолжить. А если не выявят, то я постараюсь еще более конкретизировать мой вопрос: не думает ли испытуемый, что в эксперименте было еще что-то, скрытое за кадром?

Теперь все сказано: мой вопрос, фактически, уже говорит испытуемому, что да, было. И многие подтверждают, что они как раз думали об этом. Это не означает, что у них действительно имелись сильные и определенные подозрения; скорее, это означает следующее: некоторые знают о том, что обман часто составляет существенную часть определенных психологических экспериментов, и тот, в котором испытуемые только что принимали участие, мог быть одним из них. А мои расспросы лишь помогли подтвердить данные подозрения.

Очень важно ясно убедиться в том, что испытуемый не вполне поверил в ‹официальную версию› экспериментатора. Не менее важно и донести до испытуемого ту мысль, что быть ‹одураченным› примененной процедурой не означает быть глупым или легковерным; данная процедура как раз и предназначена для того, чтобы обмануть испытуемых. А если эксперимент хорош, то одурачены оказываются практически все\

Это обстоятельство — решающее: ощущение, что ‹вас купили›, обидно только тогда, когда приводит к мысли о собственной исключительной глупости или легковерии. Однако в описанных экспериментах это не так: если эксперимент хорош, ‹купятся› все. Следовательно, перед экспериментатором стоит императив: не пожалеть ни сил, ни времени, чтобы донести эту мысль до испытуемых. Именно этот фактор часто является решающим в том, пойдет ли испытуемый домой в хорошем настроении или он будет чувствовать себя круглым идиотом. Тому, кто не проявляет особой заботы относительно этой части эксперимента, нечего делать в психологической лаборатории.

Однако вернемся к процедуре дебрифинга.

Всем испытуемым, кто высказал конкретные подозрения, предлагается конкретизировать, каким образом эти подозрения могли повлиять на их поведение. От ответа на этот вопрос зависит многое. Если испытуемый действительно имеет четкие подозрения (верные или неверные) и если таковые могли оказать воздействие на его поведение, то я исключаю данные, относящиеся к этому испытуемому, из дальнейшего рассмотрения. Понятно, что это решение принимается вне зависимости от того, поддерживают ли исключенные данные мою гипотезу или нет!

Тем же испытуемым, подозрения которых не слишком определенны, я сообщаю, что их подозрительность оправдана: в проведенном эксперименте действительно было нечто, оставшееся за кадром. После этого я подробно объясняю, что именно исследовалось и каковы были причины, заставившие меня прибегнуть к обману. Я пытаюсь поставить себя на одну доску с испытуемыми, разделив с ними мое собственное чувство неловкости от того, что пришлось пойти на обман. Я также прилагаю все усилия к тому, чтобы объяснить, почему я считаю, что результаты эксперимента могут оказаться важными.

Если случится так, что кого-то из испытуемых мучает ощущение дискомфорта, злость или презрение к себе, я должен знать это, чтобы вовремя прийти на помощь. Однако большинство людей стараются быть вежливыми, поэтому я хочу помочь им набраться мужества и высказаться (если ими действительно владеют такие чувства) и с этой целью пытаюсь поделиться с ними моими собственными вопросами и критическими замечаниями по поводу только что проведенного эксперимента и его воздействия. Я делаю это в надежде, что такой подход устранит внутреннее сопротивление, которое они могут испытывать, желая высказать свои критические замечания, свои ощущения по поводу того, что эксперимент в целом кажется им тривиальным и бессмысленным, а также свое раздражение, дискомфорт в связи с тем, что он оказал на них большее воздействие, чем входило в мои намерения. Обычно испытуемые стремятся помочь мне усовершенствовать эксперимент, и часто от них исходили многие ценные предложения.

Чтобы завершить собеседование, я прошу его участников держать в секрете свой лабораторный опыт. Ведь если будущие испытуемые будут заранее осведомлены об истинной цели исследования, их реакции окажутся недостоверными и могут привести исследователей к неверным выводам. Чтобы исключить подобную потерю времени, экспериментаторы должны добиться помощи со стороны каждого человека, принявшего участие в их исследовании. Мне удавалось добиться требуемой секретности тем, что я подчеркивал, какой огромный вред будет нанесен всему научному сообществу, если какиенибудь ‹искушенные› испытуемые снабдят меня результатами, благодаря которым моя гипотеза получит ложное подтверждение [22].

Итак, в этой главе я обсудил преимущества экспериментального метода и показал, с какими сложностями сталкивается любой исследователь, который задумывает лабораторный эксперимента социальной психологии. В дополнение к этому я поделился с вами тем возбуждением, которое владело мною в процессе преодоления указанных трудностей, и рассказал о способах, позволявших сохранить благополучие моих испытуемых и дать им возможность чему-то научиться. Они внесли большой вклад в наше понимание социально-психологической реальности, и я перед ними в долгу.

Все знания, фактические данные и озарения, описанные в первых восьми главах книги, которую вы только что прочитали, основаны как на методиках и процедурах, которые обсуждались в этой последней главе, так и на сотрудничестве испытуемых. В конце концов наше понимание людей во всей их сложности в значительной мере зависит от того, насколько мы изобретательны в развитии методик для изучения человеческого поведения — методик, которые мы можем хорошо контролировать, которые оказывают реальное воздействие, не нанося в то же время урона достоинству индивидов, выступающих в роли испытуемых и вносящих свой вклад в наше понимание реальности.

Открытие неприятных истин и мораль

Осталось рассмотреть еще одну этическую проблему, причем достаточно сложную: проблему моральной ответственности ученого за то, что он открыл.

Напомню, что на всем протяжении этой книги я имел дело с рядом чрезвычайно мощных предпосылок процесса убеждения. Особенно это касается главы 5, в которой обсуждались методы самоубеждения, а также некоторых последующих глав, в которых речь шла о приложениях этих методов. Сила самоубеждения очень велика, потому что в этом случае убеждаемые действительно не знают, что на них так повлияло. Они начинают верить, что какое-то положение справедливо, не потому, что в этом их убедили Роберт Оппенгеймер, или Томас Стерне Элиот, или Джо по кличке Шкаф, а потому, что они сами убедили себя в этом. Более того, часто эти люди понятия не имеют, откуда и как к ним пришло подобное убеждение!

Это делает описываемый феномен не только мощным, но и пугающим. До тех пор пока. я знаю, почему я стал верить в некое утверждение X, я сохраняю относительную свободу изменить свое мнение. Но, если мне известно только то, что ‹X — верно› и ничего сверх того, я буду более склонен держаться за это убеждение даже перед лицом целого залпа доказательств, его опровергающих.

Описанные мною механизмы могут быть использованы для того, чтобы заставить людей чистить зубы до блеска, перестать обижать более слабых, уменьшать боль или любить своих соседей. Многим покажется, что это неплохие результаты, однако не следует забывать, что это все примеры манипуляций. Более того, эти же механизмы могут также быть использованы для того, чтобы заставить людей покупать определенные марки зубной пасты и, вполне возможно, голосовать за определенных политических деятелей. Разве не аморально открывать способы манипуляции людьми?

Читатель этой книги уже должен знать, что у меня как у реального человека, живущего в реальном мире, есть множество ценностей, которые я и не пытался скрыть; они все на виду. К примеру, я хотел бы искоренить слепой фанатизм и жестокость, и, чтобы достичь этого, будь моя власть, я бы использовал наиболее человечные и эффективные методы, находящиеся в моем распоряжении. В равной степени я осознаю и другое: как только эти методы будут открыты или разработаны, другие люди могут использовать их для достижения чуждых мне целей, и это сильно меня заботит. Я также понимаю, что вы можете не разделять моих ценностей, и следовательно, если вы верите в могущество данных методов, то настанет ваша очередь испытывать озабоченность!

Однако спешу заметить: описанные мною феномены убеждения и самоубеждения не новы. Не социальный психолог подцепил мистера Ландри на сигареты ‹Мальборо› и не социальный психолог заставил лейтенанта Келли без всякой видимой причины убивать мирных вьетнамцев. Оба действовали сами по себе. Что касается социальных психологов, то они всего лишь пытаются понять эти явления и множество других, которые повседневно случаются в нашем мире с того самого момента, когда два первых появившихся на Земле человека начали взаимодействовать между собой. И поняв данные явления, социальные психологи могут оказаться в состоянии помочь людям воздерживаться от тех или иных действий, в случае, если люди сами признают их неадаптивными.

Однако то, что мы, действующие социальные психологи, знаем, что феномены, с которыми мы работаем, не являются нашими творениями, не освобождает нас от моральной ответственности. Наши исследования часто кристаллизуют эти феномены в хорошо структурированные методы воздействия, легко применимые на практике. И всегда существует возможность того, что какие-то люди усовершенствуют эти методы и используют их в своих целях. В руках демагога подобные методы вполне могут превратить наше общество в оруэлловский кошмар.

Психология bookap

В мои намерения не входит читать проповеди на тему ответственности социальных психологов. Лучше всего я представляю то, за что считаю ответственным себя самого. Говоря кратко, мой долг — распространять знания о том, как. можно использовать эти методы воздействия и как сохранять бдительность, не допуская злоупотреблений при их применении. И я чувствую эту ответственность, продолжая заниматься исследованиями, призванными расширить наши знания о нас — общественных животных, о том, как мы думаем и как ведем себя.

Если честно, я не знаю, какое еще занятие может быть интереснее или важнее этого.