Глава 10. Метеорологические, этнические и экономические влияния

Роль, которую в деятельности анархистов играют органические и индивидуальные причины, не должна закрывать от нас влияния и других причин, более общих и внешних. Изучая топографию и хронологию восстаний в Европе на протяжении четырех веков, я пришел к заключению, что в жарких странах и в жаркое время года число восстаний увеличивается.

Времена года

Вот как распределяются восстания по временам года [72] :

Из приведенной таблицы видно, что наибольшее число восстаний в обоих полушариях падает на лето. Весна дает всегда большие цифры, чем осень и зима, вероятно, под влиянием первых жарких дней и вследствие окончания зимних запасов; это наблюдается и в восстаниях, и в преступлениях; осень и зима дают цифры приблизительно одинаковые. Если мы перейдем от общего обзора восстаний в Европе к восстаниям среди отдельных государств, то мы увидим, что число восстаний в течение жарких месяцев, за редкими исключениями, еще повышается. А именно: в девяти государствах, в которые входят все южные, максимум восстаний падает на лето; в пяти, в число которых входят более северные, максимум падает на весну: в одном государстве (Австро-Венгрия) он имеет место летом, и в одном (Швейцария) – зимой.

Если мы рассмотрим появление восстаний по месяцам, то их максимум для Италии, Испании, Португалии, Франции падает на июль; в Германии – на август; в Турции, Англии, Шотландии и Греции – на март; на март же в Ирландии, Швеции, Норвегии, Дании; на январь в Швейцарии, на сентябрь в Бельгии и Голландии, на апрель в России и Польше, и на май в Боснии, Герцеговине, Сербии, Болгарии. Следовательно, влияние жарких месяцев больше всего сказывается на юге.

География политических преступлений

Другое доказательство влияния климата на политические и другие революционные движения имеется в географическом распределении восстаний в Европе между 1791 и 1880 годами, как это представлено в прилагаемой таблице. Из таблицы ясно, что число восстаний увеличивается с севера на юг вместе с температурой; действительно, Греция дает максимум восстаний – 95 на 10 миллионов жителей; Россия – минимум – 0, 8. Наименьшее число восстаний падает на северные страны: Англия, Шотландия, Германия, Польша, Швеция, Норвегия, Дания; самые большие цифры дают южные: Португалия, Испания, Европейская Турция, Южная и Центральная Италия; среднее число встречается приблизительно в центральных государствах.

В итоге находим:

Правда, есть два существенных исключения: Швейцария и Ирландия, которые дают цифры революций, противоположные географическому положению. В Швейцарии это, должно быть, обусловливается многочисленностью отдельных кантональных правительств и частыми изменениями конституции. (С 1830 по 1872 год кантональная конституция была пересмотрена 115 раз, а федеральная – 3 раза; с 1830 по 1869 год добрых 27 пересмотров изменили аристократическое правление в демократическое; наконец, с 1862 до 1866 год было произведено 66 пересмотров с целью перейти к правлению народному при помощи референдума.)

Что же касается Ирландии, это исключение из общего правила объясняется тем, что ирландцу, в его печальных политических и социальных условиях жизни, если исключить революцию, выбор оставался только между эмиграцией и самоубийством. В своих удивительных проектах Гладстон показал, что для излечения этой страны от ран необходимы самые радикальные реформы, так как раны ее одновременно этнического, социального и экономического характера{36}. Точно так же и последние революционные движения в России показали, что когда социальный вопрос властно дает знать о себе, тогда климатические влияния не играют роли, и выступают на сцену лишь после. Сверх того, не нужно забывать, что благодаря влиянию Гольфстрима Ирландия при зимней температуре + 5 °C находится на одной изохимене с Бретанью, с югом Франции, с северными Апеннинами и с Далмацией. И распределение самоубийств у нее то же, что и в этих странах.

Устройство поверхности

Но здесь не кончаются орографические влияния. Изучение Европы показало мне, что в общем горцы более склонны к восстаниям, чем жители равнин.

Так, жители Тибета, окруженные ленивыми и рабскими народностями, сами проявляют поразительную энергию в борьбе с Китаем; жители Афганистана и горное племя юзуфов – прирожденные завоеватели, трезвые, честные, гордящиеся своей независимостью перед ленивыми индусами. По словам Геродота, Кир запрещал персам уходить из их гористой родины, полагая, что вся их счастливая независимость исходит из гор. Можно сказать, что первые попытки к свободе и последние сопротивления рабству всегда появлялись среди горных жителей. Так, самнитяне, лигуры, кантабры воевали с римлянами; астурийцы выступали против готов и сарацин; албанцы, трансильванцы, марониты против турок; тласкаланцы и хилены воевали в Америке; горцы Швица, Ури и Унтервальдена{37} выступали против Австрии и Бургундии. Так точно первые попытки к религиозной свободе появились во Франции в Севеннах, а у нас в Вальтеллине и Пинероло, несмотря на драгонады и пытки инквизиции{38}.

Иллирийцы остались народом, не зависящим от живших по соседству греков; они все время упорно боролись против македонян, а после смерти Александра вновь окончательно завоевали свою свободу. То же наблюдается в наше время среди народов Кавказа.

В Англии, в горной стране Хайлэнд, чрезвычайно трудно ввести единоличное управление и еще труднее заставить жителей признать центральную власть{39}.

По Плутарху, одно время в Афинах существовали три различных партии, соответственно форме поверхности страны: жители горных местностей требовали народного правления, жители равнин – олигархического, а приморские – смешанного.

В тех местах, где сходятся долины, обыкновенно концентрируются народы-новаторы и склонные к бунту, у которых общие моральные, политические и промышленные потребности. Цветущее коммерческое состояние Милана, его либеральное направление несомненно находится в связи с тем фактом, что все большие долины ломбардских и пьемонтских Альп сходятся своими осями в Милане. То же можно сказать и о Болонье.

Очень возможно, что Польша своим ранним развитием и далее своей роковой судьбой обязана своему географическому положению: она как бы врезается между Россией, Германией и Византией и служит мостом между этими государствами.

Заметим еще, что большие города лежали у устьев больших рек: Нила, Ганга, Хуанхэ, Тигра и Евфрата.

Прогрессивное распределение революций в Европе (с 1791 по 1880 год)

Подобное же влияние на народ оказывали и удобные гавани: благодаря своему положению на берегу Средиземного моря Греция, в особенности Афины, и Италия могли раньше всех прочих народов воспользоваться плодами культуры финикиян, египтян и индусов; они же оказались наиболее способными к восприятию всякого прогресса и к скрещиванию с другими расами, которое дало затем такие благотворные результаты.

Те из французских департаментов, которые лежат по течению больших рек – Сены, Роны, Луары – или обладают большими гаванями, независимо от других причин оказываются во время выборов революционными. В моей книге «Гениальный человек» было указано на большой процент гениальности в приморских городах – Генуе, Венеции, Неаполе.

Как я имел уже случай демонстрировать при помощи целого ряда цифр, здоровая и плодородная почва в высшей степени влияет на процент гениальности. Вследствие этого Флоренция, Афины и Женева были самыми гениальными и самыми бунтовщическими городами; революционеры и гении чаще всего появляются из Романьи и Лигурии, самых лучших мест Италии.

Этот параллелизм еще явственнее выступает во Франции, где в 75 департаментах из 86 преобладает антимонархическое направление.

Расы

Изучение французских революций привело меня к тому выводу, что максимум восстаний приходится на те департаменты, где преобладают расы лигурийская и галльская, а минимум на те, где население принадлежит к расам иберийской и силурийской. Существуют такие места, где весьма заметна склонность к восстаниям, как, например, Ливорно, Арлуно.

Скрещивание рас

Еще явственнее этническое влияние заметно при скрещивании одной расы с другой, вследствие которого обе расы могут стать более передовыми. Этот закон подтвержден Дарвином для мира растений, где даже двуполые растения нуждаются в скрещивании, и Романесом, который утверждает, что первое условие развития – независимая вариация.

Пример влияния скрещивания мы имеем в ионическом племени; правда, оно родственно дорическому, но оно очень рано смешалось с лидийцами и с персами, жившими в Малой Азии и на Ионических островах; таким образом, под влиянием двойного скрещивания – расы и климаты – они дали величайших гениев (Афины) и были самым революционным народом.

Пример подобного рода мы имеем на японцах. Несомненно, что эти последние от природы не обладали ни коммерческим и финансовым гением китайцев, ни их необыкновенной деловитостью; однако в последнее время они оказываются гораздо более китайцев склонными к эволюции, усвоив себе европейское платье, орудия, железные дороги, университеты и почти что форму правления. Потому что японцы несомненно в значительной мере смешались с малайской расой, в то время как китайцы, принадлежа к высшей желтой расе, смешивались гораздо менее.

Быстрый расцвет польской культуры, отличающий Польшу от других, еще малокультурных славянских государств, без сомнения, объясняется смешением поляков с немцами, хотя первые немцы, занесшие в Польшу цивилизацию, и не отличались высокой степенью культурности [73] .

Несомненно, что климатическая смесь туземцев и жителей различных европейских колоний и смесь этническая в испанских республиках обусловливает большую подвижность жителей колоний в торговле и, наконец, их большую склонность к наукам и к восстаниям. Точно так же смешение жителей французской провинции Франш-Конте с немцами сделало то, что из этой провинции в последнее время вышло столько революционеров науки (Нодье, Фурье, Прудон, Кювье).

Сицилианец обнаруживает больше склонности к эволюции, чем неаполитанец, потому что у жителей Сицилии больше смешанной крови. В особенности это явление заметно в Палермо, где было сильно смешение норманнской крови с сарацинской. Из Триеста, где происходит смешение латинян, немцев и славян, вышло много гениальных людей (Лустиг, Танци, Ревере, Фортис, Асколи, Биессо, Тедески).

Плохое управление

Причиной восстаний и революций бывает также плохое правление страны, которое не заботится о благосостоянии жителей и преследует честных людей. «Преследования превращают идеи в чувства» (Макиавелли).

Накануне американской революции Бенджамин Франклин в своей брошюре «Способ из большого государства сделать маленькое», указывает на следующие причины плохого управления, приведшие его страну к восстанию.

«Хотите вы, – пишет он в Лондон, – раздражить ваши колонии и вызвать в них восстание? Вот вам вернейшее средство: смотрите на них как на готовых к восстанию и обращайтесь с ними сообразно с этим. Окружите их со всех сторон солдатами, а когда наглость последних доведет их до возмущения, выступайте против них с пулями и штыками».

Во Франции режим Орлеанской династии, считающийся лишь с интересами привилегированного сословия, увеличил количество бунтов и политических преступлений, в то время как монархо-демократическое правление Наполеона III, успокаивающее народ блеском и попытками социальных реформ, наоборот, уменьшило число восстаний и преступлений. Статистические данные наполеоновского периода (1851–1870) ясно указывают, что в это время количество политических преступлений (включая и преступления печати) дошло до минимума.

Чтобы перечислить все те факторы, которые могут вызвать восстание, потребовалось бы написать целый том. Здесь же я хочу указать лишь на участие подобных причин в последних беспорядках в Сицилии; причина их лежит в очень смешанной и гениальной расе, во влиянии времени года и более жаркого климата и в плохом правлении. Страна должна бороться не только с печальной путаницей центрального правительства, но вдобавок еще с коммунальными и провинциальными нуждами; таким путем эти беспорядки объясняются гораздо естественнее, чем заговоры, имеющие место в России или Франции, так как здесь ясно, что общее недовольство вызывается указанными обстоятельствами. Гениальность и склонность к возмущениям жителей Романьи ( Romanga tua non fu mai senza guerra — Романья всегда была занята войной), история Ливорно и происхождение населения могут объяснить развитие там анархизма [74] .

Глава 11. Меры предупреждения

Говорят, что с анархизмом можно бороться только огнем и мечом. И вполне согласен с тем, что против анархизма должны быть предприняты энергичные меры; но я настаиваю, что меры эти не должны быть похожи на те крайности, в которые впали в последнее время Франция и Италия, ибо там они почти так же импульсивны и так же рассчитаны на действие лишь в данный момент, как и причины, породившие их. Наконец, такие меры должны, несомненно, вызывать новые насилия.

Я вовсе не противник смертной казни в тех случаях, когда речь идет о прирожденных преступниках, жизнь которых может быть во вред многим честным людям; поэтому я не колеблясь произнес бы смертный приговор Пини и Равашолю. Если же существуют вообще тяжелые преступления, против которых не следует применять тяжелых и в особенности унизительных наказаний, то это преступления анархистов. Во-первых, потому, что многие из них душевнобольные люди, а для душевнобольных существуют лечебницы, а не эшафоты и не галеры; а во-вторых, хоть они и бывают преступны, их альтруизм заслуживает особого внимания. Будучи направлены в другую сторону, они могли бы быть чрезвычайно полезны тому самому обществу, которому принесли вред (истерическая природа Вальяна, Анри несомненно была способна на это). Луиза Мишель сумела приобрести такую любовь больных и несчастных, что ее повсюду называли «красным ангелом». В тех же случаях, когда преступник сам ищет для себя смерти, совершая преступление, смертный приговор лишь помогает врагу общества достичь своей цели.

Когда же преступление совершено без политической подкладки неуравновешенной натурой, получившей скудное образование, под влиянием случайности или из чувства возмущения против собственной нищеты и нищеты других, то в подобных случаях смертная казнь является совершенно излишней, так как такие преступники не опасны. Заметьте, что все они молоды: Лэнгсу 20 лет, Швабе – 23, Казерио – 21 и т. д.; это как раз самый смелый возраст и самый склонный к крайнему фанатизму; позже чувства становятся менее страстными; говорят же ведь, что в России все – революционеры в 20 лет и умеренные в 40.

Сверх того, ведь смерть приверженца какой-нибудь идеи не убивает самой идеи; часто даже наоборот, она выигрывает от окружающего ее ореола мученичества, тогда как бесплодная идея все равно погибла бы сама собой. Да и невозможно в течение жизни одного поколения с уверенностью судить о ложности или правдивости какой-нибудь мысли; точно так же как нельзя дать правильный отзыв о жизни какого-нибудь отдельного лица до его смерти. Тем более нелепо носителей этой идеи приговаривать к смерти только за то, что они ее носители.

Смерть приверженцев учения может вызвать только реакцию, в смысле повторения того же преступления, потому что фанатиков не успокаивает, а раздражает смерть их единомышленников; еще не успел умереть Равашоль, как уже был создан его культ и вместо «Марсельезы» стали петь гимн Равашоля. Дюбуа указывает, что анархистское движение достигло наибольших размеров там, где были процессы и преследования анархистов, служившие прекрасной пропагандой учения, например в Руане, Виене, Грене, Сент-Этьене, Ниме, Бурже. В Фурми анархизм появился после кровавой расправы со стачечниками. Барселона и Париж могут служить для нас примером, как приговоры анархистам, бросавшим бомбы в театрах, вызывали тотчас же подобные или еще худшие преступления. Все еще помнят печальную судьбу Карно, одного из самых честных и популярных государственных людей. Но если до этого факта мы не могли упрекнуть Францию в снисходительном отношении к анархистам, то с этого момента вместе с возрастающими репрессиями увеличивается и количество преступлений. В это самое время Швейцария и Англия ничем не выделяют анархистов из среды преступников, и мы видим, что в этих государствах анархистское движение совершенно парализовано. Прекрасное доказательство всей бесполезности исключительных законов мы имеем в России, где страшнейшие репрессии (медленная смерть в рудниках и россыпях Сибири) вызывают лишь новые, более отчаянные попытки.

«Для разжигания революционных стремлений нет лучшего средства, как эти легенды о мучениях, – пишет один из лучших наших мыслителей, Ферреро. – Они возбуждают фантазию мечтателей и фанатиков, которыми богато современное общество и которые всегда составляют существенный элемент в революционных движениях. Во всяком обществе существует элемент, который испытывает потребность в преклонении перед жертвой, в восхищении ею и даже иногда в принесении себя в жертву. Им доставляет удовольствие чувствовать, что их преследуют, думать, что они – жертвы насилия и человеческой злобы; и они выбирают ту партию, в которой опасность наиболее велика, совсем как те альпинисты, которые выбирают для восхождений места с самыми глубокими пропастями и с самыми неприступными скалами. Для таких людей преследования, которые ведутся против анархизма, гораздо существеннее, чем сама идея. Нет ничего опаснее возбуждения фантазии этих людей смертью преступника. Осужденный Вальян становится мучеником; его могила становится целью бесконечных паломничеств; пролитая кровь, всегда дающая почву для создания легенд, питает начавшуюся легенду, и она растет и приносит плоды.

…Надеялись, что, убив семь голов, убьют и гидру – анархизм. Однако на деле получалось как раз обратное: анархия не только не кончила своего существования под ударами закона и позора, но почерпнула в них еще новую силу и значительно улучшила тип своих героев. Это как бы очищение анархии есть один из наиболее неожиданных, но и наиболее опасных фактов последнего времени. Первым героем анархистов в последние годы был Равашоль, тип жестокого прирожденного преступника, кровожадный убийца ради грабежа, человек-зверь, скрывавший под видом политики свои свирепые наклонности. Рядом с ним стоит Вальян, хотя и не беспорочный, но сначала значительно лучше Равашоля, занимавшийся воровством и мошенничеством, но не убийством. За ним следует Анри, странный и неуравновешенный юноша, безупречного поведения, успевший расположить в свою пользу самых злых своих врагов своей искренностью и глубокой убежденностью. Последним был Казерио, без всякого сомнения, честный фанатик, не совершивший ни разу ни одного обыкновенного преступления и неспособный на преступление, который, конечно, не сделал бы того, что он сделал, если бы не ослепление политической страстью. После года и месяца энергичных репрессий Франция, так же как и другие государства, очутилась перед удивительным и действительно утешительным результатом: в то время как раньше в ряды анархистов шли кандидаты на галеры, теперь эта партия рекрутирует в свои кадры честных людей; фанатизм и крайний дух жертвы делает их способными идти даже на смерть, придает им решимость, которой характеризуются все мученики религиозных движений.

Но это еще не все: анархизм не только очистился, он стал еще отважнее. Законодатели хотели запугать анархистов последним средством, которое стало, кажется, талисманом общества, – топором палача. Но им приходится с ужасом констатировать, что анархисты все смелее и более открыто наступают на общество уже с тыла, не прячась больше и не обращая внимания на разность сил. От Равашоля, который кладет свои две бомбы тайком и тотчас же обращается в бегство, стараясь скрыться, мы переходим к Вальяну и Анри, бросающим бомбы в кафе или парламент среди толпы, где их наверно увидят и арестуют. Наконец, мы видим Казерио, который наносит свой удар кинжалом публично, в условиях, которые исключают всякую возможность бегства. Таким образом, от анонимного убийцы мы доходим до человека, хладнокровно отдающего свою жизнь за смерть ненавистного ему лица и который, идя на преступление, заранее знает, что его голова погибла.

Эти печальные явления, пугающие поверхностных и опирающихся только на личный опыт государственных людей, совсем не волнуют тех, кто знаком с историей и с человеческой психологией Это очищение анархизма есть прямое следствие преследований. Вполне понятно, почему первые покушения были совершены настоящим преступником, каким был Равашоль, а не честным человеком, который выступает теперь как активный член этой партии. Хотя мораль политическая и мораль индивидуальная, как я уже говорил в другом месте, часто находятся во взаимном противоречии и хотя часто честные люди совершают в конце концов преступные деяния с политическими целями, однако очень трудно допустить, чтобы добрые по существу люди могли без очень сильной провокации решиться на такие опасные и жестокие убийства, как те, которые совершались последнее время во Франции. В первый раз мысль о подобном преступлении должна была родиться в воображении какого-нибудь прирожденного преступника, который совершенно хладнокровно, маскируя свои преступные наклонности желанием вступиться за преследуемых товарищей, намерен позабавить себя взрывом дома кого-нибудь из властей; далее, войдя во вкус этой игры, он продолжает ее до тех пор, пока его не схватят. Но затем следуют серьезные преследования, законы, издаваемые специально против анархистов, повторяющиеся смертные приговоры; и вот создается легенда о мучениках анархистах, а этого достаточно, чтобы толкнуть на путь убийств честных фанатиков партии, до чего они наверно не дошли бы, не будь налицо все вышеуказанные факторы. Как только они видят, что их товарищей тысячами запирают в тюрьмы, что их газеты конфискуются, что голова одного из друзей упала в корзину гильотины, – их альтруистические чувства и чувство политической солидарности тотчас же приходят в возбуждение. Эти чувства всегда достаточно живы среди крайних партий и честных фанатиков. Надо полагать, что как у Вальяна, так и у Анри, да и у всех содержащихся по тюрьмам анархистов в партии были верные друзья; общность идей, опасности жизни, фанатизм доводят дружбу до степени интенсивности, которую мы едва можем себе представить. Нужно думать, что преследования друзей вызывают у них тот же гнев и то же возмущение, какие среди европейских ученых вызвало бы известие о ссылке какого-нибудь великого мыслителя за его открытие в Сибирь. Они полагают – не надо забывать этого, – что их друзей преследуют за исповедание тех идей, которые для них дороже всего на свете и общность которых связывает их дружбу крепче всего прочего. Отсюда вполне ясно, что вместе с тем, как начинается преследование, тип «убийцы» становится лучше, и из преступника он превращается с этого момента в честного фанатика. Теперь покушения совершаются честными людьми, у которых чувство солидарности более сильно, чем у обыкновенных людей, и которые часто, вследствие нравственной неуравновешенности, испытывают патологически интенсивную потребность жертвы.

С этим явлением непосредственно связано и другое – большее мужество позднейших анархистов. Чем более честен и фанатичен убийца, тем безразличнее для него последствия его поступка. Он одержим жаждой жертвы и совершит свое покушение, чего бы это ему ни стоило, даже в тех условиях, когда он будет вполне уверен, что его схватят, осудят и убьют. Такой бомбист, как Равашоль, который совершает свое преступление по прирожденной преступности, постарается обеспечить себе отступление и попадется в руки полиции только по легкомыслию. Такие же убийцы, как Анри или Казерио, которые действуют только под влиянием фанатизма, знают наперед, что заплатят за свое преступление жизнью, и уже не принимают никаких мер к собственной безопасности.

То, что насилие вызывает насилие же, – фатальный исторический закон; новейшие факты только подтверждают эту печальную истину. Загляните только в итальянскую историю последних лет, и вы увидите в миниатюре повторение того, что происходит во Франции и в Испании. Особенно усердно нападали в Италии на Криспи: на протяжении немногих лет он подвергся двум нападениям. Другие государственные деятели тоже не вполне избегли его судьбы; однако никто не думал покушаться на жизнь Депретта. Почему такая разница? Потому что Криспи из всех итальянских государственных мужей проявил наибольшую склонность разрешать вопросы при помощи силы. Таким образом он, так сказать, сам наталкивает своих врагов на мысль о применении силы, он бессознательным внушением заставляет их следовать своему примеру. Депретт, предпочитавший употреблять хитрость и ловкость, никогда не вызывал против себя насилия, точно также, как Кавур, Гладстон и вообще все английские государственные деятели, которые в политике всюду, где можно, старались применять нравственную силу. Совершенно то же явление наблюдалось во Франции, когда государство стало отвечать на покушения силой во всех ее проявлениях: с этого момента насильственные действия партии анархистов стали вдвое интенсивнее, потому что все скрытые планы и желания восстания были непосредственно возбуждены. Правда, что те репрессивные меры, которые Франция и Испания применяют к анархистам, вызваны зверствами самих анархистов; но не будем же забывать, что в этой борьбе государство является вышестоящим, более богатым, более могущественным и образованным, поэтому оно должно было бы подавать пример рассудительности, спокойствия и хладнокровия, вместо того чтобы при виде опасности слепо прибегать к террору и гильотине; этим оно только создает жертвы и раздражает дух вражды и противодействия в партии, которую оно хотело бы уничтожить».

Жестокие репрессии имеют еще тот недостаток, что возбуждают гордость анархистов, внушают им мысль, что они владеют судьбами народов; они располагают в их пользу высшие классы, которые при других условиях могли бы быть прекрасным оплотом против них.

Главный характерный признак случайных политических преступников и преступников по страсти – это, скажем, их специфическая неприспособленность к той форме правления, среди которой они живут и против которой борются. Обыкновенные же преступники оказываются неприспособленными не только к социальной среде своей страны, но и к социальной среде всякой другой нации, стоящей на одной степени культуры с их родиной.

Поэтому в то время как обыкновенных преступников необходимо исключать из цивилизованного общества, политических преступников достаточно удалить из той государственной и социальной среды, к которой они оказались неприспособленными.

Итак, изгнание и в важных случаях ссылка – наиболее подходящие наказания для преступников этого рода. Для этих чисто политических преступников (исключая сумасшедших и прирожденных преступников) я предложил сделать наказание временным и параллельно парламентским выборам, происходящим каждое пятилетие, отзывать их обратно. Ведь может случиться, как это и случилось с богохульством и атеизмом, что еще до истечения срока их наказания общественное мнение о важности их преступлений изменится и даже совсем оправдает их. На этом основании современная школа криминалистов, отрицающая присяжных заседателей, когда речь идет об обыкновенных преступниках, настаивает на суде присяжных в политических процессах. Ведь это единственный способ определить, являются ли еще известные поступки преступлениями в общественном сознании. Наоборот, во Франции, где насмешка над человеком равна смертному приговору, гораздо полезнее было бы помещать эпилептиков и истеричных в дома умалишенных. Перед жертвами преклоняются; над дураками смеются. Смешной же человек никогда не может быть опасным.

С другой стороны, всякие интернациональные меры совершенно бесполезны, потому что у анархистов нет никакого общего центра, из которого они делали бы свои вылазки. Остроумная полиция каждую минуту думает, что она напала на такой центр, но лишь только она приближается к нему, ее надежды рушатся. И это понятно! Принцип анархизма – крайний индивидуализм и отрицание всякой зависимости.

Существуют страны, которые благодаря мягкости их законов менее других страдают от анархизма. В других анархизм не пустил корней, потому что они довольно хорошо управляются. Эти страны никогда не введут у себя драконовых законов, потому что эти законы только унизили бы их и, быть может, вызвали бы ту опасность, которой они избежали до тех пор. Однако все государства могли бы сойтись лучше на нескольких, общих всем, полицейских мерах, как, например, фотографирование всех приверженцев боевой анархии, интернациональное обязательство извещать о всякой перемене местонахождения опасных лиц, помещение в больницы всех мономанов, эпилептиков и анархистов-маттоидов (эта мера действеннее, чем кажется с первого взгляда), систематическая высылка всех более опасных индивидов, как только они совершат тяжелое преступление, на возможно отдаленные острова Океании; брошюры, указывающие в наиболее популярной и анекдотичной форме на нелепости их поступков; предоставление народу полной свободы протестовать против анархистов даже при помощи насилия. Таким образом можно создать настроение против анархистов как раз в той среде, на которую они больше всего стараются влиять.

Печать

«Что сказать о последних законах печати?» – спрошу я вместе с Ферреро. Среди других ошибок, анархистов совершенно неосновательно смешивают с социалистами. У первых нет прессы, а если бы и была, они не пользовались бы ею. Таким образом, вместо того, чтобы поразить анархистов, поражают их самых серьезных врагов.

«Всякий, наблюдавший вблизи анархистское движение, отлично знает, что главные центры производства литературы находятся за границей. Из-за границы получаются почти все газеты и брошюры, распространяемые анархистами. Так что закон этот, по крайней мере в данный момент, не может особенно беспокоить анархистов.

Впрочем, этот закон точно так же был бы бесполезен, если бы даже итальянские анархисты обладали процветающей прессой. Пресса до известной степени отвлекает внимание, является громоотводом; поэтому чем больше анархисты могли бы писать и печатать, тем меньше они стали бы действовать и тем меньше искали бы исхода своей политической страсти в сенсационных убийствах. Простейшее доказательство этому я нашел в письме Казерио из Франции к одному другу: “Что касается пропаганды, то по этой части здесь делается много, однако исключительно путем действий, потому что здешнее республиканское либеральное правительство запрещает печатать анархистские газеты”. Впрочем, пресса действовала весьма умиротворяющим образом на нашу политику, она поддерживала гневные статьи за счет тех ударов, которые враждующие партии могли бы наносить друг другу. Очень возможно, что и теперь многие приверженцы даже консервативных партий обратились бы к насилию, если бы их ненависть к противникам не находила выхода в литературе. Почему не случится того же самого с анархистами? Это истинное несчастье, что анархисты до сих пор еще не приобрели привычки выступать в литературе и в прессе, как прочие партии. Весьма возможно, что если бы анархисты Ливорно обладали постоянной газетой и привычкой писать в ней, они удовлетворились бы литературной полемикой, вместо того чтобы убивать журналиста противной им партии.

Мне скажут, что с прессой анархистов нужно бороться самыми энергичными мерами уже потому, что она распространяет заразу своих идей и теорий. Однако было бы чрезвычайно наивно думать, что это возможно или очень легко провести: в настоящее время печать стала настоящим оракулом современной жизни; она стала таким тонким, таким ловким и могучим орудием, что для всякого правительства управлять печатью настолько же невозможно, как заковать в цепи ветер. И потому если даже у анархистов отнять всю прессу, то этим не остановить пропаганды, потому что она всегда велась гораздо более изустно, чем письменно, как всякая пропаганда, обращенная к необразованной публике.

Насилие всегда безнравственно, даже тогда, когда оно направлено против насилия. То общество и та цивилизация кажутся высшими, которые умеют подавить насилие, не прибегая сами к нему. Смутный намек на такую будущую цивилизацию мы имеем в Англии. Английское правительство часто дает народу пример веры в моральную силу; оно не считает себя вправе раздражать зверские инстинкты, дремлющие в глубине каждого человека. В то же время Англия применяет насилие в случайных массовых беспорядках.

Каким счастьем было бы для Европы, если бы эта мягкая система, применяемая в Англии к спорадическим восстаниям, применялась бы к хроническим социальным болезням и между прочим к анархизму».

Религия

Много было сказано о чувстве религиозности и религиозном воспитании как о средствах против анархии. Что бы ни говорили по этому поводу свободомыслящие, я думаю, что государство должно было бы обратиться к этим средствам, если бы они были действительны. Между тем история доказала, что средства эти – тупое оружие. Все деспотические государства прибегали к помощи полиции и священников, и никогда ни те, ни другие не спасали их. Дело в том, что религиозное чувство нельзя ввести как закон, форму или подать. В тех случаях, когда религиозное чувство опирается на истину и на общие убеждения, его нельзя вытравить из сердца людей – «гони природу в дверь, она влетит в окно». Но если религия не основана на истине и всякий научный прогресс подрывает ее основы, она не только не может быть полезна, но сама нуждается в защите. Кроме того, религиозное чувство, по признанию самих правящих классов, исчезло из их среды; а всякое чувство, отсутствующее в правящих сферах, не может иметь распространения. Правда, они сами говорят: хоть мы и не верим, мы все же желаем поддерживать религиозность в низших классах. Но в наше время, когда расстояние между классами значительно уменьшилось, немыслимо успешно проповедовать какое-нибудь чувство, если проповедующий класс сам не проникнут им. И никому нет охоты верить в то, во что не верят высшие классы.

Америка, Италия и Голландия обязаны своей свободой подъему священного фанатизма; им проникнуты были не только народные массы, но и представители высших сфер, конечно, не в такой степени. Попробуйте в наше время вызвать крестовый поход, употребите даже все средства, имеющиеся в распоряжении у государства, за вами не пойдут даже священники. Ужасы Парижской Коммуны действительно происходили под знаменем неверия и атеизма, но эти факты ничего не доказывают. Приводить их в пример так же убедительно, как надеяться дискредитировать религию указанием на избиение альбигойцев и гугенотов. В последнем случае религией прикрывались только политические цели и зверские инстинкты.

В самом деле, эти ужасные кровавые сцены, как будто вызванные атеизмом, имели место среди тех самых народов, которые немного спустя устраивали благочестивые паломничества, у которых в совете народного просвещения заседали епископы. Подобные же случаи бывали, с другой стороны, в истории народов, уделявших много времени борьбе за короля – помазанника Божия или за папу. Ничего подобного не встречается в жизни наций, давших нам Дарвина и Канта, Спинозу и Бентама, у которых утилитаризм и позитивизм уже давно перестали быть отдаленным смутным эхом, а восприняты вполне сознательно, не как мода и не в пику господствующему классу, а как солидное убеждение проникли в массу и дали такие осязательные результаты, как потребительные общества, фребелевские сады{40}, народные банки, убежища для душевнобольных преступников, полную секуляризацию образования и сверх всего полную терпимость ко всем мнениям, которая никогда не встречается среди людей односторонних и малосознательных.

Что же касается религиозного чувства, его можно пропагандировать и укреплять сколько угодно; не нужно только создавать себе иллюзий, что оно может заменить свет современного знания. Религиозное чувство оказалось бессильным после ужасных битв Совета тридцати{41}, после священного «Союза Трона и Алтаря». Религиозное чувство играло особенно ничтожную роль среди народов латинской расы. Как можно ждать, чтобы оно оказало какое-либо действие теперь, когда внуки Вольтера стали современниками Дарвина?

Можно ли поверить, чтобы теперь сочинения св. Франциска могли бороться с возрастающими экономическими нуждами и недовольством, поддерживаемым истинным фанатизмом?

Что скажут противники анархизма, борющиеся с ним во имя Христа, если им возразят словами самого Спасителя, отрицавшего справедливость на земле и презревшего семейные узы? Им можно еще привести слова другого великого мыслителя церкви, св. Фомы, по мнению которого единственное право – это религия; он указывает на три случая, когда законы могут быть несправедливыми: во-первых, если они противоречат общему благу; во-вторых, если законодатель переходит границы своей власти, и в-третьих, если они неправильно разделяют блага. Он идет дальше, допуская восстание против власти, не действующей в смысле общего блага, и признает за бедными право на излишек богатых. Другой отец церкви в своей «Этике» отрицает право собственности на землю и говорит о праве грабежа в случае нужды, что весьма напоминает экспроприации анархистов{42}.

Сами иезуиты, всегда бывшие видными представителями мизонеизма, объявляющие гипнотизм порождением дьявола, а Гарибальди исчадием ада, иезуиты, которые поддерживают божественное право королей, в которое не верят сами короли, становятся цареубийцами, когда князья отказываются поддерживать их в их мизонеистических стремлениях [75] .

В 1581 году в Англии судили троих иезуитов за заговор против жизни Елизаветы. В 1605 году судили других двух за заговор с порохом. Во Франции Гиньяр был обезглавлен за оскорбление величества – Генриха VI в 1595 году.

То же самое произошло в Голландии в 1598 году по поводу заговора против Морица Нассаусского, затем в Португалии после покушения на короля Жозе в 1757 году, причем трое были повешены, и в Испании в 1766 году за заговор против Фердинанда IV.

В то же самое время в Париже два иезуита были повешены за заговор против жизни Людовика XV.

Там, где они не принимали активного участия в политических преступлениях, они действовали в том же духе в своей литературе, возбуждая к цареубийству или к убийству тиранов , как они говорили в своих книгах. Мариано хвалит Клемана и восхваляет цареубийство [76] , потому что констанцский совет отверг его принцип законности убийства тиранов.

Сочинения Мариано нашли защитников в лице Де Саля ( «Tractatus de Legibus» ), Гретцера ( «Opera omnia» ), Бекано ( «Opuscola theologica», «Summa teologiae scholasticae» ).

Отец Эммануил Ca ( «Aphorismi confessariorum »), Грегорио ди Валенца ( «Comment. Theolog.» ), Келлер ( «Tyrannicidium» ), Суарес ( «Defensiofidei Cath.» ), Лорэн ( «Comm. in librum psalmorum» ), Комитоло ( «Responsa moralia» ) и другие признают за каждым право убить даже правителя ради своей зашиты.

Все это я говорю без всякого отношения к современной огромной силе, которую может иметь католическая партия в том виде, как она организована сейчас. Среди всех распадающихся партий она держится твердо и действительно может в данный момент иметь влияние на нашу политику. Однако значение католической партии может быть только временным, ибо течение вещей не может быть остановлено ни священником, ни полицейским, ни солдатом. Повторим здесь кстати еще раз, что эта могучая организация католической церкви, которая может временно дать жизнь нашей современной политике, в свою очередь является самым большим препятствием к религиозному фанатизму, потому что дисциплина душит фанатизм.

Меры предупреждения

Нужно принять другие, более действительные меры. Избавиться от анархистов случайных, ставших таковыми по бедности или из подражания, от анархистов по страсти можно только при помощи одного средства – обратиться к хроническим бедствиям страны, которые питают анархию. Нужно, как сказал бы врач, лечить корень общего несчастья, которое вызывает местную болезнь. Необходимо тотчас же обратить внимание на корень зла. Необходимо изменить основы нашего практического воспитания, которое направлено на преклонение пред красотой и еще больше на преклонение пред насилием. Это последнее, не имея никаких практических целей, разрушает дисциплину, ведет к восстаниям и создает огромное число выбитых из колеи, возводит насилие на степень идеала.

Я подробно указывал на это в «Политической преступности и революции», пользуясь примерами героев 1789 года, этими бледными копиями героев Плутарха.

Если мы хотим предохранить себя от анархии, мы должны претенциозное и пустое классическое воспитание заменить изучением положительных наук и ремесел. Эти меры выше всех законов, направленных против анархистов. Защищать репрессии может только полный профан в человеческой истории. Другую меру против анархии нужно искать в экономике. Мы уже видели, что существует экономический фанатизм, как раньше существовал фанатизм политический и религиозный.

Поступают вполне правильно, защищая себя от этого фанатизма экономическими реформами, как раньше заглушали политический фанатизм конституцией, парламентаризмом и т. д., а религиозный фанатизм свободой культа и т. д.

Уменьшение чрезмерного скопления собственности, богатств, власти было бы более радикальным средством, точно также, как обеспечение существования интеллигентным и способным к работе. Французская революция 1789 года только лишь заменила крупных феодалов крупными собственниками, и в то время как прежде земледельцы владели 1/4 всей земли, теперь они владеют только 1/8. В Соединенных Штатах 91 % всех жителей владеют 20 % общих богатств страны, а 9 % всех жителей держат в своих руках 80 % всех богатств страны. Таким образом получается, что 4047 семейств владеют в 36 раз большим имуществом, чем остальные 11 587 887 семейств вместе. И именно в этом отношении социализм многими близорукими политиками (а таковых немало) считается вернейшим союзником анархизма, в то время как на самом деле он величайший враг его и лучшее предохранительное средство против анархии.

Один из наших наиболее симпатичных социалистов пишет: «Никто, даже самые закоренелые консерваторы, не восстает так решительно, как социалисты, против нелепой и дикой теории убийства с целью экономической мести. Иезуиты прославили Юдифь{43}, дали оружие в руки Равальяка и создали зверства инквизиции. Представители третьего сословия восхваляют в своих школах Тимолеона и Брута и назначают пенсии семействам Анжезилао Милано и Феличе Орсини. Социалисты, последователи морали, основанной на положительном изучении истории и общества, неустанно повторяют рабочим, что не богатые виноваты в их несчастье, а весь современный экономический строй; что единственное средство, могущее им помочь, это полное изменение всей системы, которую в данный момент они прямо или косвенно поддерживают. Изменить эту систему не могут ни бомбы, ни кинжалы – они только бесполезно лишают жизни отдельных индивидуумов, оставляя неизменным социальной строй. Изменить старую систему могут только сами рабочие, их неустанная работа, с каждым днем возрастающие организации, сознательно выступающие, как это сделало третье сословие, на борьбу за свое право и за новое общество, не идущее вразрез с их интересами».

Насколько велико расстояние между этими двумя лагерями, можно видеть из того, что с широким распространением социализма в Германии, Австрии и Англии анархизм исчез из этих стран, что анархисты заочно повесили Андреа Коста и пытались убить Прамполини, распространявшего в Италии социалистическое учение, и, наконец, из того, что анархистская пресса делает постоянные нападки на социалистов.

Социалисты пропагандируют свое учение в той среде, которая сама по себе наиболее склонна воспринять его; они убеждают выводами, основанными на данных опыта. Социализм указывает, что всякая политическая или экономическая реформа может быть проведена в жизнь лишь путем чрезвычайно медленной подготовки; что только медленное и планомерное движение может изменить в нашем капиталистическом обществе условия жизни рабочего класса, препятствуя чрезмерной концентрации богатств. Старая экономическая школа, созданная богатыми, поддерживала этот строй с эгоистической любовью, совершенно забывая о существовании неимущих.

Но прежде всего необходимо ввести практический социализм, а не нечто вроде буддистского социализма, как у нас в Италии. Социалисты не должны забывать, что очень большая забота о чистоте партии может свести всю их деятельность к нулю; что ради своего дела они должны для достижения успеха, который в политике составляет все, соединяться с другими партиями хотя бы для достижения некоторых целей: например, уничтожения войн, введения восьмичасового рабочего дня, изменения аграрного законодательства.

Мы сделали уже шаг вперед в распределении земли, уничтожив майоратную систему (а каким невозможным казалось это в то время!); я думаю, что подобным же образом без больших трудностей можно было бы ввести дальнейшее распределение собственности при помощи прогрессивного налога и закона, передающего все наследственные земли, превышающие стоимость миллиона, и все побочные и вакантные наследственные имения в руки бедных классов. Латифундии вроде тех, которые имеются у нас в Романье и Сикуле, концентрирующие богатства в руках немногих и обусловливающие нужду огромного числа людей, необходимо насильственно экспроприировать в пользу государства или общины; я не вижу, какое может встретиться при этом затруднение. Если бы, например, пришлось уничтожить бесполезную и даже вредную крепость и тем гарантировать себя от самой худшей из всех войн – междоусобной, ведь никто не нашел бы в этом случае насилие странным. Почему бы не изменить, по крайней мере, аграрное законодательство на более широкое, например сделать крестьян заинтересованными в земледельческих прибылях? Ведь они же сами участвуют в их создании. Эта реформа уже приходила в голову многим выдающимся итальянским политикам, совсем не революционерам, а даже ультраконсервативным, как Ячини, видевшим в ней радикальное лекарство против пеллагры. Почему не сделать того же в серном производстве в Сицилии, в мраморных карьерах в Луниджиане? Ведь дороговизна угля – одно из препятствий для процветания в стране известных отраслей промышленности. Почему бы государству не уделить часть своих доходов на применение гидравлических сил в деле передвижения, сил, которых у нас такое обилие. Эту трату можно было бы сделать из сумм, которые теперь бессмысленно тратятся на поддержание милитаризма или колоний.

Проект реформы сицилийских латифундий, предложенный Криспи, был бы попыткой в этом смысле, показавшей, по крайней мере, что в государстве существует тенденция изменить как-нибудь законы о собственности, слишком несправедливые и претендующие на незыблемость. Но увы! Та самая палата, все партии которой сошлись на одобрении грубых репрессий, не нашла времени, чтобы одобрить проект Криспи; больше того, не нашла даже времени, чтобы рассмотреть его. Он был бы только попыткой, потому что опыт показал, как быстро маленькие имения поглощаются большими, и мелкие владельцы в короткое время превратились бы в пролетариев, как это случилось с неотчуждаемыми эклизиастическими имуществами, перешедшими во владение банков{44}. Далее, на основании физического закона большие массы поглощают маленькие; так и большие имения, в руках которых находятся агрикультурные машины, вода, удобрения, при первой же надобности разоряют, а затем и уничтожают маленькие соседние земли. Нужно быть такими безумцами, как анархисты, чтобы думать, что этим бедам можно помочь поворотом к совершенно старым формам собственности. Единственное средство против этой неминуемой гибели маленьких собственников – это устройство коопераций между мелкими земельными собственниками, а не уничтожение мечом и огнем людей, которые одни органически могут образовать такую большую массу, которая будет способна бороться с массой больших собственников. Конечно, на обязанности государства лежит следить за тем, чтоб эти попытки не выходили за пределы сельского хозяйства. Если же правительство хочет внести эти изменения постепенно, оно должно принудить также и владельцев изменить аграрные договоры, запретить им злоупотребления и требования от крестьян, чтобы они жили в отдалении от городов и только там строить свои жилища.

Там, где существуют общинные владения, как в Кальтаватуро, они помогут сохранить и даже восстановить вновь мелких собственников: как ни ничтожна их помощь, все-таки это лучше, чем ничего. Нужно обычай ломбардских собственников платить крестьянам отравленным маисом преследовать по меньшей мере также сурово, как анархизм. В этом случае виновные не могут оправдаться ни нервной болезнью, ни служением великой идее, и они гораздо большие преступники, чем анархисты, как я уже это показал.

Англия отнимает решение всех этих вопросов у социалистов. Это единственная страна, которая предупредила всякое столкновение между противоположными классами, во-первых, своим решением ирландского вопроса, затем рабочего (уладив вопрос о рабочих в шахтах и беспорядки в каменноугольных копях, дав полную свободу коопераций), добровольным во всех государственных предприятиях 8-часовым рабочим днем, промышленными судами, в которых хозяева и рабочие пользуются одинаковым правом голоса. И теперь, по предсказанию лорда Розбери, она приближается к мирному разрешению социального вопроса. И в Англии анархизм совершенно бессилен и не пользуется никаким влиянием; он бесполезен, его презирают как раз те, кому он должен помочь, ибо они понимают, что он будет им только во вред.

Политика

Конечно, не существует немедленной возможности помочь тому злу, которое вызвано в Италии климатическими и историческими условиями, но не будем же забывать о тех средствах, которые ясно видны самому посредственному уму.

В политическом отношении ограничение могущества и иммунитета депутатов было бы гораздо более действенным средством против ударов анархизма, чем стража и решетки, к которым мы начинаем прибегать.

Когда короли были деспотами, естественно, что анархисты были цареубийцами; когда же теперь депутаты стали такими же безответственными, как деспоты, и еще более виновными, чем они, понятно, что анархисты обратили свои удары против них.

Мы веками боролись против привилегий духовенства, воинов, королей, а теперь под предлогом мнимой свободы поддерживаем самые необыкновенные привилегии, привилегии совершать низкие преступления в гораздо большей мере, чем это делали сотни королей!

Помочь этому злу может только предложенное мной в «Политической преступности и революции» введение трибуната, на обязанности которого лежало бы говорить правду всем, не прибегая к диффамации. Я предложил это потому, что думаю, что римская республика была обязана своей стойкостью и равновесием только трибунату; и если многие деспотические свойства государства были смягчены или уничтожены вовсе, то этим государство обязано адвокатуре бедных. Точно также и у нас, если бы не было честнейшего трибуна Калойанни, все партии, все серьезные люди постарались бы замять дело о злоупотреблениях, скрыть рану, так что она разрослась бы затем в гангрену. Я полагаю поэтому, что хорошее правительство не только не должно запрещать, как это практикуется, выбор трибунов, а, наоборот, всеми способами покровительствовать им как залогу собственной честности, как гарантии обществу в том, что трибунат вопреки всем всегда откроет ему истину.

Широкая децентрализация – лучшая гарантия против испорченности и ее следствия, анархии. В таком централизованном государстве, как Италия или Франция, где в руки администраторов передано заведование огромными суммами, дана власть распоряжаться колоссальными предприятиями, каковы, например, наши общественные работы, – зло быстро распространяется вокруг них, ибо общественный контроль более слаб и менее непосредствен, а уверенность в безнаказанности очень велика. Передайте же контроль над администраторами в руки граждан, и он будет гораздо осязательнее; слабые же, которых деньги могут ввести в искушение, станут больше сдерживать себя. Все могут констатировать, что панамские истории случаются там, где имеется большая централизация власти, и в гораздо меньших размерах, а то и никогда, в коммунальных правлениях.

Нужно быть совершенно слепым, чтобы, сравнивая Италию с Норвегией, Швейцарией, Бельгией, не видеть, что, несмотря на наше смешное желание первенствовать, мы предпоследний, если не последний из всех народов Европы. Мы последние по нравственности, по богатству, по образованию, последние в промышленности и сельском хозяйстве, в законодательстве, и прежде всего мы последние по сравнительному достатку наших низших классов, от которых зависит истинное благополучие, каковым веет от бедных жителей Швейцарии и Норвегии. Зато мы занимаем первое место по количеству необработанных и нездоровых земель, первые по количеству эпидемических заболеваний, по преступности, по тяжести налогов. Я не требую, чтобы было найдено лекарство, способное моментально излечить все эти бедствия; но не будем же, ради Бога, увеличивать нашей слепотой неизбежное зло, не будем увеличивать естественных раздоров между классами новыми насилиями; ведь нищета и так делает эту рознь очевидной и болезненно чувствительной. Не будем же препятствовать тому, чтобы образование групп постепенно внесло во все это естественное облегчение.

И прежде всего, будучи бедны и малы, перестанем надуваться, как лягушка из басни, обманывать себя непрочными союзами и преувеличивать силу нашего оружия. Заменим лучше насилие и интриги скромностью.

Сознание собственной слабости и планирование наших действий сообразно с силами будет уже в принципе излечением. Мы перестали бы переходить предел в погоне за колониями, не набрасывались бы на земли, от которых только терпим убытки и из которых бегут более богатые национальности. Мы перестали бы безумствовать из-за политического первенства, которое не соответствует нашим действительным силам, содержа войско, которое в самом начале войны погибло бы от недостатка финансирования; мы не стали бы ради этого увеличивать наше несчастье, и, что всего хуже, не по принуждению, а по собственному желанию.

Как холера поражает наиболее бедные и грязные кварталы города, указывая таким образом, куда должны быть направлены наши предохранительные меры, так и анархия поражает страны с наихудшим управлением и должна была бы будить апатию государственных деятелей, указывая им на плохое управление. Таким образом, анархия – жизненный и улучшающий управление стимул. Поэтому тотчас, как она появляется, мы должны принимать меры против тех беспорядков и зол, которые вызвали и поддерживают ее.

Мы же поступаем как раз наоборот.

Наша полиция отбирает лучшие умы, чтобы держать их вдали от населения, и без того малопросвещенного и тем легче становящегося добычей самых печальных страстей. После того как мы громко провозгласили свободу коопераций, мы своими законами не только делаем бесплодными самые ничтожные попытки воспользоваться ею, но дошли до того, что запрещаем самые мирные средства борьбы со спекуляцией, например прекращение работы, бойкот.

Таким путем мы не подавляем, а возбуждаем анархию, поступая с низшими классами совершенно так же, как анархисты с высшими.

Не подлежит сомнению, что до последнего восстания никто не думал помочь нуждам Сицилии, о которых много раз говорили Виллари, Соннино, Дамиани, Колайанни, Алонджи, – во всяком случае, никто не думал, что ей принесут пользу бесконечные проекты законов, так часто остающиеся мертвой буквой. Не помогло Сицилии и вступление в ряды администраторов тех лиц, которые сами первые заговорили о ее нуждах. Несомненно, что злополучное восстание последнего времени заставило провести аграрную реформу на этом острове, о котором не думали в течение 30 лет 10 тысяч депутатов; оно вызвало серьезные проекты экономических реформ; так точно анархистские беспорядки в Ирландии повлекли за собой заботы Гладстона. С другой стороны, применение все более и более жестоких наказаний без перемены в управлении приводит в России, Испании и Франции ко все более серьезным покушениям.

Из человеколюбия не станем подражать им! Итальянцы посреди стольких бедствий, стольких пороков никогда не были невоздержанны в политике. Останемся же верны нашим хорошим традициям и не будем с детским легкомыслием ожесточаться против анархизма – рискуя этим увеличить его и сделать более свирепым, вместо того чтобы постараться устранить породившие его причины.

Приложение После смерти Казерио

Выдающиеся газеты, в частности, находящаяся всегда в моем распоряжении «Neue Freie Presse », обратили мое внимание на то, что Казерио, находясь перед судом присяжных в Лионе, обнаружил некоторые черты, отличные от тех, которые заметил я. На это я отвечу, что не только здоровый, но и душевнобольной человек, поставленный лицом к лицу с большой публикой в торжественном собрании, меняется в своей психической личности почти так же, как под влиянием гипноза. В таких условиях самый скромный человек может показаться тщеславным, имея в глубине души столько же тщеславия, сколько вообще имеется у каждого из нас.

Мне же кажется, что на суде и после него Казерио гораздо меньше, чем это могло бы быть, удалился от того, каким он был на самом деле, или от того, каким я его изобразил.

Говорят, например, что я изобразил его красивее, чем он был на самом деле. А первое впечатление, которое произвела на всех физиономия Казерио во время суда, это полное отсутствие преступных черт, так что говорили: «Но разве можно быть преступником с таким лицом?» или «Где же убийца!».

Старались признать за ним отсутствие всяких признаков эпилепсии, импульсивности, потому что он сам ни за что не хотел признать себя сумасшедшим.

Однако не нужно быть психиатром, чтобы знать, что сумасшедшие, в частности же эпилептики, всегда отрицают свою болезнь и что дома умалишенных стояли бы пустыми, если бы сообразовывались с мнением больных.

В действительности же, как только касались его излюбленных идей, анархии, его дружбы и заговора с Гори или когда намекали на его умопомешательство, он приходил в гнев и набрасывался на адвоката – все это яснейшие признаки его болезни.

Говорили (не знаю, на каком основании), что он был труслив. Редко видели в зале суда человека, более решительно сжигающего за собой корабли, готового отрицать все, что могло бы смягчить его преступление, как, например, помешательство, отказываться от всяких попыток к кассации, хотя он и имел к тому основания (например, давление, произведенное председателем на присяжных). Настоящий трус постарался бы отдалить исполнение приговора или добиться смягчения его, что было совершенно невозможно при данном настроении общественного мнения.

И наконец, он не обнаружил того мужества – апатии, которая всегда наблюдается у прирожденных преступников.

Все его поведение в течение последних минут, по-моему, подтверждает тот портрет его, который я набросал. Прирожденный преступник, апатичный, безучастный к страданиям других, еще равнодушнее к своим собственным; он равнодушен, часто даже весел перед казнью.

Казерио, несмотря на то, что старался в свои последние часы выказать много мужества (так, по крайней мере, можно заключить по газетам), потом казался бледным, шатался и плакал, словом, вел себя так, как вел бы себя каждый из нас, если бы ему пришлось в молодости расстаться с жизнью. Впрочем, упрямство, свойственное лицам, сосредоточенным на одной идее, не покидало его: он не исповедовался, не каялся и не выдавал соучастников; лежа уже под ножом гильотины, он собрал все силы и прокричал обычный возглас анархистов; следовательно, страсть к партии победила в нем страх, ибо первый симптом страха есть лишение голоса. Он умер, как жил.

Говорят, что Казерио был тщеславен, но как графолог я особенно отрицаю это на основании его подписи, указывающей на его величайшую скромность. Люди, которые, как священник Мотта, указывают на это, исходят из ложных критериев. Они исходят из своих личных точек зрения и не могут стать на истинную точку зрения, на точку зрения данного индивида, которая значительно отличается от точки зрения псевдопсихологов, судивших его.

Если он предпочитает умереть, чем упустить случай перечитать свои несложные записки, если он, будучи религиозным, отказывается от исповеди, если он возмущается, когда ему говорят о соучастниках, то это потому, что, весь отдавшись одной идее, он считает ее пропаганду величайшей задачей своей жизни. Он считает, под влиянием той же идеи, что высший идеал жизни – это жертва ради своих товарищей; для достижения этой цели он становится убийцей и жертвует собой. Всякий, обладающий здравым смыслом и не разделяющий его идей, очень быстро составляет свое суждение о нем и называет его тщеславным, наглым, жестоким; еще менее склонны признать за ним его странную любовь к правде, характеризующую такие несложные натуры, находящиеся под влиянием одной идеи. Так, например, во время суда он отрицает показания некоторых свидетелей, что был арестован тремя агентами полиции, потому что его схватил только один; если бы он действительно был тщеславен, он утверждал бы противоположное.

Что касается его чувствительности, то я не буду останавливаться на том волнении, которое Казерио обнаружил во время слов защитника, касающихся его матери, – достаточно будет привести несколько строк, написанных, когда он уже с уверенностью ждал смерти.

...

« Лион, 3 августа 1894 г.
Дорогая матушка!

Я пишу Вам эти несколько строк, чтобы сообщить Вам о моем смертном приговоре.

Не думайте обо мне дурно, о моя дорогая матушка!

Не думайте, что я сделал это потому, что стал негодяем, ибо многие будут говорить Вам, что я убийца и злодей.

Но ведь Вы знаете мое доброе сердце, мою нежность, которую Вы видели, когда я был при Вас! У меня и сейчас то же самое сердце, и если я сделал то, что сделал, то потому, что устал смотреть на этот подлый свет».


Такие строки пишутся только теми, у кого доброе сердце. Даже несмотря на нелепость его программы, можно прекрасно видеть, что несчастья его товарищей и его племянницы произвели на него такое глубокое впечатление, что он даже потерял веру в Бога. Казерио повторяет постоянно: «Сотни работников ищут и не находят работы; дети просят хлеба у родителей, у которых нет его» и т. д. В своей деревне он часто плакал , видя, как его восьмилетняя племянница работает пятнадцать часов в сутки за двадцать сантимов, видя, как столько крестьян умирает от пеллагры.

Размышляя над этими фактами, он говорил себе, что если люди страдают от холода и голода, то не потому, что не хватает хлеба и одежды – магазины полны хлеба, – но потому, что многие купаются в роскоши, совершенно не работая.

Когда он был юношей, его учили уважать родину; но когда он увидел нищету крестьян, принужденных эмигрировать в Бразилию, он нашел, что у бедных нет родины. Он верил в Бога, но когда увидел мир, то сказал себе, что не Бог создал людей, а люди Бога. Он стал анархистом, когда увидел, что правительство допускает убивать крестьян.

Эта скудная программа Казерио лучше всего подтверждает истинность моего положения: нет сомнения, что среди причин, толкнувших Казерио к анархизму, играли роль плохие жизненные условия ломбардских крестьян. Значение, которое он придает им, во всяком случае характеризует слабоумие. Ясно, что если бы этим доказательством воспользовался человек красноречивый, оно потеряло бы всякую силу очевидности, на которую, сказать правду, оно не могло рассчитывать, будучи выражено так безграмотно и неясно.

Меня упрекали еще в том, что, приводя в подтверждение душевного состояния Казерио его трезвость и целомудрие, видное из его писем, я, желая этим доказать сосредоточение Казерио на одной идее, преувеличил эти факты. Но здесь смешивают полную воздержанность с той трезвостью, которая, не подавляя совершенно естественные импульсы, делает из них наименьшее употребление, уделяет им возможно менее места. Так, я прочел во французских газетах, не склонных, разумеется, говорить в его пользу, что во время обедов, которые лицемерное милосердие щедро отпускает умирающим, он пил очень немного вина, и всегда с водой. Нельзя же называть человека пьяницей только потому, что он не совсем отказывается от вина! Далее, то обстоятельство, что за несколько месяцев перед тем он был болен половой болезнью и пробыл некоторое время в больнице, еще не доказывает, что он был развратным. Во всей его бродяжнической жизни нет ни одного намека на ссору из-за женщин, что при его импульсивности непременно должно было бы случиться. Во всех его письмах не упоминается ни о какой другой женщине, кроме его матери. Его руководитель сообщил нам конфиденциально, что с тех пор, как Казерио отдался анархии, он стал совершенно равнодушен к прекрасному полу [77] . Сравните его с Вальяном, который похищает жену своего друга и живет с ней, и сделайте вывод.

В «Neue Freie Presse» было сказано, что он несомненно достоин смерти.

Но для всякого, кто умеет смотреть в глубину вещей, ясно, что решения суда, строгость наказания меняются для политических преступлений вместе с условиями момента. А так как во Франции возмущение против убийства Карно было очень велико, то понятно, что Казерио должен был заплатить за свое преступление смертью. Но Казерио был еще совсем молод, почти несовершеннолетний, импульсивен, эпилептик, никогда не проявлял преступных наклонностей, кроме последнего случая его жизни. Все говорит за то, что как в данных условиях из религиозного фанатика он превратился в анархиста, так при других условиях он мог бы измениться в противоположную сторону; поэтому мне думается, что смертная казнь Казерио имела гораздо меньше оснований, чем казнь Пини и Равашоля.

Но я повторяю, что если правосудие должно не столько наказывать виновного, сколько удовлетворять общественное мнение, не всегда справедливое , то Казерио не мог избежать смертной казни.

ПОЛИТИЧЕСКАЯ ПРЕСТУПНОСТЬ

Предисловие

Этот ряд преступлений важнее всех других, по крайней мере для наших современных обществ; он отзывается не только на частных лицах, но и на общем благе, и на интернациональном положении страны, и на отношении граждан друг к другу, и на общественной нравственности. Поэтому политические преступления должны быть изучаемы как случаи социальной патологии.

Литтре



Нет, пожалуй, ни одного юридического вопроса, который открывал бы такое широкое поле для составления самых противоречивых теорий, как вопрос о политических преступлениях. Достаточно вспомнить, что многие известные пеналисты{45}, как, например, Лукас, Фребель и Каррара, доходят до сомнения в существовании последних, как будто бы они не были ярким общественным явлением, повторяющимся во все времена и при всякой форме правления.

Правда, что политические преступления никогда не были изучаемы как таковые; деспотизм, откуда бы он ни шел – от дворца или с улицы, – всегда успевал отклонить от них научную критику, присваивая себе их монополию или превращая в оружие против своих противников.

Тому же немало содействовали и те доктринеры свободы, которые, гоняясь более за видимостью, чем за сутью, более за фразами, чем за делом, восставали всякий раз, когда кто-нибудь пробовал прилагать критерии преступлений против общего права к деяниям, несколько отклоняющимся от такого типа, по крайней мере во всем, что касается намерения.

А между тем мы видим, что с древнейших времен и до наших дней самые свободные нации весьма строго преследуют преступления такого рода; в Афинах, например, всякого, кто только был подозреваем в желании свергнуть народное правление, считали достойным смерти; в Спарте отдавали на жертву адским богам того, кто в народных собраниях говорил или вотировал против республики.

Республиканский Рим рубил головы врагам отечества и народа римского. В Средние века итальянские свободные коммуны, например Венеция и Флоренция, налагали самые суровые наказания на лиц, только подозреваемых в политических замыслах, а в наше время даже в таких демократических государствах, как Североамериканские Штаты, за нарушение конституции и за политический заговор, проявившийся в деяниях, назначена смертная казнь.

Во всяком случае, следует признать, что если законы даже самых свободных народов не соответствуют в этом отношении историческому и научному прогрессу, то они не согласуются и с современным общественным мнением, по крайней мере наиболее образованных классов. Последнее, в самом деле, более не оправдывает чересчур строгих мер против политических преступлений, как это проявляется в преувеличенной мягкости приговоров присяжных и в снисходительности избирателей, игнорирующих постановления суда.

Хотя первая идея научного исследования, предлагаемого теперь читателям, явилась у нас на Туринской выставке 1884 года при обозрении портретов итальянских политических мучеников, а разрабатывалась она людьми, которых трудно подозревать в ретроградных стремлениях, мы не были удивлены кампанией, начатой против нас даже самыми доблестными из наших товарищей по оружию. Мы так хорошо понимаем гуманные мотивы, которыми они руководствуются, что и сами разделили бы их чувства, если бы холодный рассудок и научная объективность не одерживали победу над первым порывом, заставившим нас симпатизировать более предполагаемым преступникам, чем их судьям.

Если можно сравнивать малое с великим, то мы, пожалуй, и сами принадлежим к числу таких преступников, потому что искать антропологические причины преступности – значит вносить такие изменения в старые правовые понятия, которые сами по себе могли бы в иное время и в иных странах считаться преступными, да и были таковыми в юридическом смысле слова, если бы мы захотели слишком самоуверенно и при помощи средств посторонних наук ввести их в практику.

Кроме того, мы теперь же соглашаемся, что слово «преступник» в приложении к совершителям политических проступков должно казаться неподходящим, в особенности если их смешивать с преступниками врожденными. Эти последние входят, правда, в контингент лиц, совершающих политические преступления, но в очень ограниченном количестве и с такими особенностями, что их тотчас же можно отличить от массы весьма почтенных деятелей, к числу которых они примешиваются.

Но мы должны все-таки держаться технического названия, хотя и признаем, что политический преступник является таковым только с юридической точки зрения, а отнюдь не с нравственной или социальной.

Правда, что с каждым днем данный вопрос становится все менее и менее важным. Если мнение Спенсера насчет того, что «преступление против общего права должно исчезнуть со временем», есть результат иллюзии, то не в приложении к преступлению политическому. Это уже начинает проявляться в мягкости если не буквы современных законов, то их духа, и уж, во всяком случае, в общем чувстве, в общем мнении, поддерживающем законы и реформы при согласии с ними или отрицающем их при несогласии. Очевидное доказательство этому мы имеем в постоянном уменьшении числа поступков, считающихся политическими преступлениями в просвещенных странах Европы.

Дело в том, что, с одной стороны, теперь начинают понимать, что между революцией и бунтом существует такая же громадная разница, как между эволюцией и катаклизмом, натуральным ростом и болезненной опухолью; что между ними больше антагонизма, чем аналогии, что революции и восстания представляют почти полную противоположность друг другу. Последние, будучи бесплодными даже тогда, когда руководствуются намерениями, не имеющими в себе ничего преступного, должны быть, следовательно, поставлены в разряд преступлений, которые хотя и совершаются вследствие честных побуждений, но не могут избежать преследований закона.

С другой стороны, целый ряд причин, делавших в прошлом политические преступления почти постоянными, – таких, например, как угнетение национальностей и религиозная нетерпимость, – постепенно уничтожается или по крайней мере сокращается, а потому сокращается и реакция, которую они вызывали.

Нельзя, однако же, сказать, чтобы эти причины совершенно исчезли, отчасти потому, что рядом с нами – счастливыми в этом отношении – стонут народы, которым отказано в свободе мысли и праве политического самоопределения, а отчасти потому, что даже и у нас человеческая природа является неудовлетворимой – насыщение не всегда ее успокаивает, а иногда развивает новые, беспорядочные аппетиты, по крайней мере у той группы людей, которую невроз или житейские разочарования сделали неспособной к спокойствию.

Правда, что многие из последних, делаясь виновными в настоящих преступлениях, бессознательно совершают доброе дело, потому что указывают нам на неудовлетворенные нужды или ускоряют события, которые иначе совершились бы гораздо позднее. Чаще, однако же, они просто живут в болезненном бреду, среди противоречивых проектов, подобно мыльным пузырям, блещущим всеми цветами радуги, но лопающимся от малейшего прикосновения.

В самом деле, вслед за республиканцем и социалистом, имеющими историческое или экономическое право на существование, появляются коммунист и анархист, совершенно отвергающие государство, отрицающие даже обязанности гражданина и стремящиеся одним ударом разрушить все связи, делающие современного человека сравнительно счастливым.

Но ведь никто же не пойдет за ними так далеко.

Нам следует, стало быть, заняться изысканием, существует ли помимо злоупотреблений деспотизма политическое преступление, приносящее обществу вред и, следовательно, влекущее за собой ответственность перед законом. А если такое преступление существует, то в чем оно состоит по отношению к политическому организму и правам граждан, входящих в состав последнего.

Если бы мы при этом изыскании стали следовать по протоптанным тропинкам древних понятий о праве, то должны были бы начать с априорного определения, опирающегося на какие-нибудь древние цитаты, а затем исходя из него, подобно пауку, ткущему свои нити, и с такой же прочностью продолжать ткать основы нашей работы. Но так как для нас преступник важнее преступления, то мы дадим определение последнего, – составляющее для нас, во всяком случае, дело второстепенное, – только после основанного на криминальной антропологии и истории изложения факторов этого нового вида преступности.

Что касается приложения наших теорий к жизни, т. е. политических и социальных реформ, то мы не скроем, что многие поверхностные критики сочтут нашу попытку бесполезной потому только, что мы допускаем врожденность преступности. Но рассуждать таким образом значило бы, по прекрасному сравнению Сигеле, то же самое, что отвергать всякую возможность улучшения земледелия потому только, что мы не можем застраховать себя от молнии и града. В природе существуют случайности и менее неустранимые, чем град и молния, а с ними, к счастью, человек может бороться. Точно так же и в общественной среде есть враги более многочисленные и менее закоренелые, чем прирожденные преступники, а потому в борьбе с этими врагами постоянная и просвещенная предусмотрительность многое может сделать. Да и кроме того, в среде народа спокойного и довольного своими учреждениями всякая политическая попытка прирожденных преступников останется безрезультатной.

Пробуя разрешить некоторые из великих исторических социальных задач, занимающих внимание ученых и мыслителей, мы старались быть объективными. Мы заставили молчать в себе всякие предвзятые чувства, одинаково не подчиняясь как симпатиям, так и антипатиям. Будем надеяться, что и читатель поступит так же, что перед решением вопросов такой громадной важности он сбросит с себя предрассудки, присущие его партии, его народности и даже его веку. Перед лицом исторической эволюции один век есть лишь секунда.

Пусть спорят с нами, пусть даже разбивают, если хотят, наши заключения, но не факты, нами представленные и твердо установленные, как те, например, которые доказываются миллионами показаний, выраженных нами в диаграммах. Априорная критика бессильна против фактов; их мог бы оспаривать только тот, кто противопоставит нам тоже факты и по крайней мере не в меньшем количестве.

Ч. Ломброзо, Р. Ляски