Глава 7. Преступники по страсти. Казерио

В политических преступлениях немалую роль играет классовый и социальный фанатизм. Эта сильная страсть иногда может сопровождаться преступностью, иногда же может существовать в чистом виде, без всяких преступных наклонностей. В своей книге «Политическая преступность и революция» я указал, что, наоборот, политические преступники по страсти часто отличаются своей честностью, в противоположность преступникам прирожденным.

Во-первых, признаки преступного типа у них совершенно отсутствуют; наоборот, они обладают прекрасной, я сказал бы, антикриминальной наружностью, имея широкий лоб, прекрасную бороду, кроткий и ясный взгляд.

Из 30 русских революционеров следующие 18 обладают прекраснейшей наружностью: Перовская, Сыдовина, Гильфман, Бакунин, Желябов, Лавров, Стефанович, Засулич, Михайлов, Осинский, Антипов, Иванова, Вилашенов, Чернышевский, Фигнер, Зунделевич, Пресняков. Их лица представляют полный контраст с физиономией Фиески с его грубыми чертами и головной водянкой, с микроцефалом Шевалье, Маратом и мужеподобной Луизой Мишель.

Среди наших итальянских революционеров, портреты которых собраны в Милане в Музее воссоединения Италии, имеются прекраснейшие лица: Дандоло, Нома, Порро, Скьяффино, Фабрици, Пепе, Паоли, Фабретти, Пизасане и т. д.

Среди французских революционеров красотой отличались Демулен, Барре, Бризо, Карно. Карл Занд был поразительно красив.

Возраст и пол

Среди преступников по страсти встречаются и женщины, редко принимающие участие в обычных преступлениях. Чаще всего это девушки от 18 до 25 лет.

Режи отмечает тот факт, что почти все цареубийцы очень молоды: Соловьев, Ла Сала, Шатель, Стопе – 18 лет, Занд – 25, Ла Рено – 20, Баррьер и Бос – 27, Алибо – 26, Корде – 25, Менье – 23, Монкузи – 22, Отеро – 19.

Демаре пишет: «Я убежден, что энтузиазм и самоотвержение – болезни первой молодости; неаполитанская полиция имела дело с юношами от 18 до 20 лет».

Соучастники

Обыкновенные преступники всегда имеют соучастников, преступники же по страсти действуют в одиночку. Близорукая полиция старалась отыскать соучастников Занда, Пассананте, Вергера, Олива-и-Манкузо, Нобилинга, Равальяка, Корде и, разумеется, никого не нашла.

Атавизм

Часто политический фанатизм или мистицизм бывают наследственными. Отцы Корде, Орсини, Паделевского были фанатиками революции; отец Боса назывался Юнием Брутом, а отец Гито и отец Нобилинга были крайними пиетистами{33}; мать Стопса не говорила иначе, как цитатами из Библии.

Сравните у Плутарха: «Брут происходил от того Брута, который уничтожил Тарквиниев, и от Сервилии, из семьи которой родился убийца тирана, Сервилий Агала».

Душевные качества

Преступник по страсти обычно отличается образцовой честностью. Занд жил и умер, как святой, и место его казни народ назвал «луг, откуда Занд вознесся на небо».

Степняк пишет о Лизогубе, что, будучи миллионером, он жил как нищий, пополняя своими деньгами товарищескую кассу. Друзья силой принудили его изменить образ жизни, боясь, что он заболеет от лишений. Таким же был итальянец Кафьеро.

Шарлотта Корде (25 лет) обладала нежнейшей душой, миловидной наружностью, была образцом честной женщины. Свою молодость она провела, занимаясь историей и философией, вдохновляясь Плутархом, Монтескье и Руссо. Страстные речи беглецов-жирондистов и, быть может, тайная любовь к одному из них заставили ее страстно отдаться их делу. Присутствуя в Конвенте во время смертного приговора жирондистам, она решила отомстить за них. Когда ее спросили, как она, нежная, неопытная женщина, могла убить Марата, она ответила: «Гнев (так называла она свою страсть) переполнил мое сердце и указал путь к сердцу Марата».

Д’Айала из 60 политических мучеников описывает характер 37; из них 29 обладали благороднейшей душей, были великодушны, отважны, но слишком любили риск и опасность.

Вера Засулич, покушавшаяся на жизнь генерала Трепова, была оправдана судом. Всегда недовольная собой, она признавалась впоследствии, что решение суда наполнило ее сердце чувством грусти; если бы приговор был исполнен до конца, она испытала бы удовлетворение, отдав делу все, что могла. Вот что она говорит присяжным: «Чудовищная вещь – поднять руку на человека, я это знаю; но я хотела показать, что нельзя оставить без возмездия столько злодеяний (притеснения политических осужденных), я хотела обратить всеобщее внимание на этот факт, чтобы больше этого не повторялось». В этих словах было столько самой чистой страстности, что они убедили всех.

К указанным выше характерным признакам преступников по страсти надо прибавить еще сильное желание страдать, испытывать ощущение боли. «Страдание – хорошая вещь», – говорит один из героев Достоевского, и, разумеется, тем лучше, чем выше идея. Во всяком случае, потребность в страдании, в неприятных и болезненных ощущениях столь велика в людях этого типа, что они прибегают без какого-либо идейного обоснования к таким средствам, как употребление горьких веществ, только для того, чтобы переносить неприятное ощущение как таковое.

Это совершенно аналогично бичеваниям, практикуемым религиозными фанатиками, ношению власяниц в честь какого-нибудь святого. Этим же свойством объясняется крайняя неосторожность русских революционеров и отважность христианских мучеников.

Одна из осужденных во время «процесса 50-ти» в Петербурге, умирая от мучений и чахотки, обратилась к своим судьям со следующей речью, которую можно назвать импровизированным стихотворением; оно вполне выражает ее жажду жертвы: «Спешите, судьи, и не медлите произнести мой приговор! Тяжело и ужасно мое преступление! Крестьянская одежда из серого холста, босые ноги – вот мое преступление. Я совершила преступление тем, что пошла к нашим братьям, стонущим от нищеты и вечного труда. К чему фразы и речи? Разве я не закоренелая преступница? Разве я не олицетворенное преступление? У меня на плечах ведь еще крестьянская одежда, и ноги мои еще босы, а на руках не прошли мозоли; я измучена физической работой – но это еще не все. Главное обвинение против меня – моя любовь к родине. Но как бы я ни была виновна – вы, судьи, не властны надо мной; никакое наказание не страшно мне, потому что у меня есть вера , которой у вас, судьи, нет, – вера в торжество моей идеи. Вы можете осудить меня на всю жизнь, вы сами видите, что мой недуг сделает для меня кратким всякое наказание. Я умру с сердцем, полным этой великой любви , и даже палачи мои, бросив на землю ключи от моей темницы, станут, рыдая, молиться у моего изголовья».

Говоря о распространении христианства, Ренан приписывает быстрый рост его влияния не только гению Христа и его последователей, ессеев, но и настоящей страсти к жертве у его приверженцев. Эта страсть была так могущественна, что обратила в христианство Юлиана и Тертуллиана лишь одним созерцанием беззаветного мужества жертв. Отсюда понятно, почему гностики, отрицавшие мученичество, были изгнаны из всех христианских сект.

«…B деле бабидов, в Персии, – пишет Ренан, – наблюдали лиц, едва принадлежавших к секте Баби{34}, которые сами предавали себя, только бы их присоединили к осужденным. Человеку так приятно пострадать за что-нибудь, что во многих случаях сама прелесть жертвы достаточна, чтобы обратить в веру. Один из последователей Баби, несший наказание вместе с ним и повешенный на валу Требица рядом с ним, в ожидании смерти беспрестанно повторял: “Учитель, доволен ли ты мной?”

Еще и теперь на улицах и на базаре Тегерана можно наблюдать, что народ, вероятно, никогда уже не забудет следующего зрелища. Когда теперь разговор касается этого случая, можно видеть восхищение, смешанное с ужасом, которое выражает толпа и которое годы еще не успели изгладить.

Когда кто-нибудь из истязаемых падал и когда ударами кнута его заставляли подниматься и кровь обливала его члены, то, если у него оставалась еще хоть капля сил после потери крови, он, танцуя, восклицал: “Воистину мы принадлежим Богу и возвращаемся к нему!” Когда кто-нибудь из детей умирал по дороге, кровожадные палачи бросали его тело к ногам родителей, и те, едва взглянув, в исступлении топтали его ногами. Когда мучимые подходили к месту казни, им снова предлагали жизнь, если только они отрекутся. Одному палачу взбрело на ум сказать отцу двоих детей, что если он не отречется, то его два сына будут зарезаны на его собственной груди. Это были два мальчика, из которых старший 14 лет; они обливались кровью, и раны их были обожжены; они хладнокровно выслушали диалог. Отец, бросаясь на землю, ответил, что он готов, и старший из мальчиков, в страстном порыве заявляя о своих правах старшинства, требовал, чтобы его зарезали первым».

У преступников этого рода, преступников по страсти, убеждение в полезности их действия так велико, что они не только совершенно не боятся наказания (Стопе, Корде, Жерар), но и никогда не раскаиваются в совершенном преступлении. Если бы у преступников бесстрашие и отсутствие раскаяния вытекали из тех же источников, их можно было бы назвать преступниками; но у преступников индифферентизм к человеческой жизни и отсутствие раскаяния вытекают из недостатка нравственного чувства; у преступников же по страсти этого недостатка нет; наоборот, они всю жизнь скромны и нежны душой.

Многие из итальянских анархистов брали в руки оружие, лишь руководимые страстью и фанатизмом. Жизнь их безупречна. Несомненно только, что к их страстности присоединяется наследственная болезненность нервной системы.

Например, Нобилинг, Бос были детьми самоубийц; Занд страдал припадками меланхолии, во время которых его посещала мысль о самоубийстве; Альяро, покушавшийся на жизнь Базэна, и Ла Сала, покушавшийся на жизнь Наполеона III, были эпилептиками. Безрассудность Орсини была так велика, что приверженцы Мадзини всякое безумие называли « orsinita» — орсинизм.

Бос, Нобилинг, Алибо были детьми самоубийц. Карл Занд, наиболее яркий представитель преступника по страсти, страдал меланхолией и нередко думал о самоубийстве.

У Альяро, покушавшегося на жизнь Базэна, чтоб отомстить за честь Франции, была недостаточность аорты, атрофия правой руки. Он страдал эпилептическими припадками, как и Ла Сала.

Казерио

Казерио – поразительный пример преступника этого рода. Ему 21 год, родом из Мотта Висконти. Семья Казерио состоит из отца, матери, восьми братьев, из которых Санте Казерио предпоследний.

Отец его родился в 1836 году и умер в 1887. Крестьянин, был перевозчиком на реке Тичино, прекраснейшим, честнейшим человеком во всех отношениях. В юности, в 1848 году, был арестован на р. Тичино австрийской стражей за контрабанду и заключен в Сан-Рокко. Должно быть, австрийцы грозили ему смертью и, вероятно, так напугали, что несчастный с тех пор стал страдать эпилептическими припадками. Однако чтобы эпилепсия началась с 12 лет, он должен был быть предрасположен к ней по наследству, быть может, благодаря пеллагре, которой страдали два его брата из Момбелло, дядья Санте Казерио. (Пеллагра вообще распространена в Мотта Висконти, как я имел Казерио случай убедиться, будучи в Павии.)

Казерио

Внешность Санте Казерио, как можно видеть из прилагаемого портрета, не представляет никаких признаков преступного типа, кроме редкой бороды, уха и весьма развитых надбровных дуг. Взгляд кроткий, форма черепа прекрасная, точно так же как и форма и вид тела, если не считать одного родимого пятна на руке. Из тех сведений, которые имеются у нас о Казерио, я делаю вывод, что все, что было в нем преступного, нашло выход в его политической деятельности. В детстве он не проявлял ничего преступного, кроме склонности к бродяжничеству и стремления покинуть родной город – явления, чрезвычайно редкие в этой местности, где люди тесно связаны с землей.

«Брат мой ребенком посещал местную школу, но ничего не вынес из нее. Характер у него сосредоточенный, и я редко видал его веселым», – говорит о Санте его брат. Он был всегда нежен, мать любила его до обожания; чрезвычайно религиозный, он со страстностью помогал во время богослужения и изображал во время процессии св. Иоанна; мечтал поступить в семинарию и стать священником, апостолом. Когда товарищи Санте воровали яблоки по огородам, то одно это зрелище приводило его в ярость.

В 10 лет он совершенно неожиданно для всех тайно покинул семью и отправился пешком в Милан, где тотчас же поступил на службу в контору Жизнь свою он проводил вдали от вина, игры и женщин, в противоположность своим товарищам; зато он много читал и спорил о прочитанном, увлекаясь иногда в спорах до такой степени, что однажды разбил бутылку о голову одного из своих товарищей (13 лет).

Анархистом он становится с 17 лет. Кажется, что первое знакомство с учением анархистов произошло через одного товарища по мастерству. Во время немногих свободных часов он не скрываясь читал газеты и брошюры анархистов и распространял их учение в родной деревне, чем вызвал насмешки односельчан.

Сначала он никому не говорил о своей принадлежности к партии; ни его семья, ни его хозяин ничего не знали. Первым узнал об этом его старший брат. Он стал упрекать Санте и употребил все средства для его исправления, но это ни к чему не привело и вызвало только разрыв между ними.

Также и остальные члены семьи были очень опечалены этой переменой в нем. Два года спустя, когда анархисты раздавали свои листки солдатам в Порто-Витториа, Казерио был приговорен за это к аресту на 4 дня. Когда известие об участи сына дошло до матери, она захворала от горя и проболела несколько месяцев.

Во время публичного заседания, попытавшись сначала отречься от участия в раздаче брошюр, Казерио затем просто ссылается на ответы, данные им во время следствия. Тогда он говорил, что в 1891 году вступил в партию анархистов под влиянием нескольких анархистских брошюр и разговора с анархистами, которых он встречал в трактире. Не чувствуя себя оратором, не принимал активного участия в тайных собраниях анархистов. Но он писал монографию анархистских беспорядков, имевших место несколько лет тому назад в Равенне возле экономических кухонь.

Ясно, что ненормальное возбужденное состояние его мозга, на почве эпилептической наследственности, сначала выразилось в религиозном фанатизме, а затем в политическом. В местности, столь удаленной от центра, как Ломбардия, где всякое веяние современности является новостью, первые проявления фанатизма необходимо должны были быть направлены в сторону религии; ломбардские крестьяне не имеют никаких других идеалов, кроме религиозных.

Заметим здесь, что и Анри, и Вальян, и Фор, и Сальвадор – все начали религиозным фанатизмом, который, казалось бы, исключает всякую возможность перехода к политическим увлечениям. Сювуа из религиозного фанатизма способен был даже на убийство. По существу дела, в обоих случаях нет большой разницы. Как религиозный, так и политический фанатизм имеет в основе стремление довести идеалы до крайности и чувства до нереальности. Но времена меняются, и то самое лицо, которое раньше стало бы Петром Отшельником, в наше время сталкивается в семнадцатилетнем возрасте с фанатиками, читает газеты, и фанатизм религиозный заменяется экономическим, в данном случае в форме анархизма. Заметим здесь в скобках, что всякий, знакомый с аграрными условиями в Ломбардии, где закабаленный крестьянин погибает если не от голода, то от пеллагры, где всякий пролетарий находится в худшем положении, чем римские рабы, всякий, знакомый с этим, повторяю я, поймет, каким образом в душе интеллигентного крестьянина Казерио могла произойти такая перемена.

Римский раб был угнетаем господином, но с ломбардским обращаются хуже, чем с древним рабом. Он почти не восставал – или если и восставал против своего положения, то очень редко. Он слишком угнетен, а для того, чтобы оказывать сопротивление, нужно обладать хоть небольшой степенью благосостояния. Когда у нас протестуют крестьяне, то это не ломбардские, а жители Романьи; у первого нет крови в венах, а второй пьет вино и ест мясо. И если случается, что кто-либо из ломбардских крестьян возмущается против своего положения (как Казерио), то это значит, что в его семье пользовались известным достатком.

Из-за плохих условий жизни в Ломбардии Казерио, горячо любивший свою мать, не захотел вернуться в Мотту; когда же он попадал туда на время, то тотчас же убегал и вел бродячий образ жизни, со слезами размышляя о жизни своих близких.

Наследственность от отца-эпилептика обусловливает то, что кроткая сама по себе натура становится жестокой и способной на приступы фанатизма; от этого же происходит и тот факт, что апатичный по природе крестьянин, который должен был бы занять место простого рядового, становится в первые ряды.

Вследствие этого же самого он может жить, работая ночью и проводя все дни за чтением газет, и рисковать своей свободой в таком трудном деле, как раздача листков солдатам.

Совершенно невежественный, не владеющий литературной речью, он хочет редактировать газету, наконец, совершает жестокое преступление, причем не испытывает ни перед этим актом, ни после него ни малейших колебаний, как если бы он был прирожденным преступником. Фанатизм, поддерживаемый эпилептической последовательностью, делает его жестоким, отважным, неукротимым [67] .

Прибавьте еще то обстоятельство, что Казерио все время занят исключительно одной идеей, а недостаток образования лишает его возможности критически отнестись к исходным пунктам анархизма. Равнодушие ко всему, что занимает нормальных юношей, помогало ему сосредоточиваться на одной мысли. Он нисколько не интересуется игрой, женщинами (во всех его письмах нет ни одного намека на игру или женщин, не упоминается ни о новом платье, ни о прогулке, что было бы так естественно в его возрасте). По этой же причине, будучи совершенно неопытным в преступлениях, он сразу удачно нанес свой удар президенту. Он так занят своей идеей, что, ко всеобщему возмущению, не переживает того момента реакции, который бывает даже у душевнобольных преступников. Ведь Казерио до конца полагает, что в лице Карно он убил не безобидного государственного деятеля, а тирана вроде Дионисия или Тиберия [68] . Все это очень поддерживается его невежеством. Бедный крестьянин, переходя от своей печи к политике, он не мог воспринять других идей, кроме идеи анархизма. Как некоторые верующие знают только то, что написано в их книгах, так Казерио в политике был знаком только с тем, что ему преподносил анархистский сброд. Когда же человек весь сосредоточивается на одной идее, он становится необыкновенно энергичным; стоит только вспомнить убийцу Веччино или загипнотизированных, которым внушили одну какую-нибудь мысль и которые с необыкновенной энергией, невзирая на все препятствия, стремятся к достижению своей цели. Энергия Казерио удваивается эпилепсией отца, принявшей, быть может, у сына ту форму, которую я назвал политической эпилепсией, превратившейся в манию совершать политические преступления. (См. примеры выше.)

Что Казерио эпилептик, можно видеть из того, что, очень добрый по отношению к своим семейным и друзьям, он становится жестоким, лишь только дело коснется анархизма; в нем живут, следовательно, два существа, что очень характерно для эпилептика.

В одном из писем, с большой нежностью отзываясь о своей семье и говоря о своем стремлении никому не причинять зла, он пишет дальше: «Однако вы увидите, что, когда пробьет мой час, я сумею быть энергичнее, чем все мои товарищи». Друзья говорили, что он был кроток и скромен, но становился зверем , как только дело касалось его идеи.

Следующая сцена также указывает на его болезнь [69] . Когда он во время допроса демонстрировал перед судьей Бенуа, как он нанес удар Карно, лицо и глаза вдруг налились кровью, черты исказились, он стал дрожать всем телом, так что судья, не привыкший к подобным сценам, в ужасе закричал: «Довольно, вы чудовище!»

А Казерио ответил ему частью на ломаном французском, частью на итальянском языке: «О, это ничего не значит! Вы увидите меня еще во время процесса и под ножом гильотины. А! Эта последняя сцена будет в особенности великолепна».

И он нагло засмеялся.

Через 5 минут он впал в состояние физического и нравственного угнетения, свалился на койку и глубоко заснул. Спустя час он вдруг вскочил, проснувшись; схватился руками за голову и просил стражу, следившую за ним день и ночь, принести ему водку, ром или какой-нибудь другой крепкий напиток.

Эта сцена, так плохо понятая судьей, была, несомненно, эпилептическим припадком, сопровождавшимся (как это часто бывает после припадков) глубоким сном. Сон Казерио после разговора с судьей не мог быть вызван предварительной бессонницей, потому что, как рассказывают надсмотрщики, он спал почти весь предыдущий день.

Письма Казерио написаны обыкновенными буквами, но буквы тотчас же становятся огромными, как только он заговаривает о самом себе или заводит речь об анархии или о политических преследованиях вроде тех, которые имели место в Испании, где расстреливали анархистов. Слова «анархия» и «Испания» (в данном примере) занимают пол строки. Это характерный признак эпилептика.

Для преступников по страсти чрезвычайно характерна их честность, доведенная до крайних пределов, и крайняя гиперстезия (чувствительность к собственному горю и несчастьям других). Так, из 20 писем, написанных в течение одного месяца, эти две характерные черты выделяются более ясно и несомненно, чем это сделали бы какие угодно свидетельства, большей частью односторонние и не беспристрастные.

Когда Казерио однажды долго не имел заработка, он писал: «Как анархист, я должен был бы, не чувствуя укоров совести, при нужде ограбить какого-нибудь буржуа и взять деньги там, где найду их; но, признаюсь, я не чувствую себя способным на это». Эти слова несовместимы с прирожденной преступностью [70] . Впрочем, за отсутствие ее говорит и его ненависть к воровству в детстве.

Странная чувствительность Казерио к бедам других проявилась в том письме, где он отказывается вернуться в семью, потому что должен видеть там много горя.

«Тысячу раз я ложусь спать с мыслью о горе, которое переживают близкие (от которых я так далеко), и начинаю плакать. Но потом другая мысль, более сильная, говорит мне: “Не ты причина бедствий твоей семьи, а современное общество”. Ты говоришь мне прежде всего, что я не живу с матерью. Я не в силах был бы сносить ту подлость, которую начальники проделывают с подчиненными солдатами, и, имея ружье, я непременно направил бы его на какого-нибудь начальника. (Еще один признак эпилепсии. – Примеч. Ч. Л. ) Если бы даже я был свободен, я не мог бы снести подлости наглых буржуа, и меня арестовали бы, а следовательно, я вновь очутился бы вдали от матери. Когда же объявят войну, я должен буду вместе с другими дураками бросить жену, детей, мать и идти туда же, куда и прочие. Никто не смеет думать о горе своей семьи, но должен думать о своем долге и бороться с этим подлым обществом, уничтожать буржуазию. Да здравствует анархия!» (огромными буквами. – Примеч. Ч. Л. ).

Почерк Казерио

Только болезненная острота памяти может объяснить ту удивительную ясность сознания, которую Казерио сохранил, приготовляясь к преступлению, и ту рельефность воспоминаний о каждом мельчайшем факте, которую он обнаружил после его совершения. Он с удивительной ясностью может до мельчайших подробностей восстановить все случайности путешествия, встречные пейзажи; он может наслаждаться свежестью прозрачной воды, утоляя по пути жажду, высчитать смету своих расходов – и все это готовясь убить человека.

Приехав в большой и шумный, сверкающий праздничными огнями город – Париж, – до тех пор совершенно незнакомый ему, Казерио, вместо того чтобы потеряться, прекрасно ориентируется в нем; будучи уже на площади, где ему предстоит совершить преступление, за несколько минут до момента, который он считает последним в своей жизни, Казерио не перестает быть наблюдателем более точным и равнодушным, чем все посторонние лица. Он отмечает все, что может способствовать ловкости его удара: за несколько минут до убийства он соображает, как нужно пересечь улицу, чтобы очутиться по правую сторону экипажа, где обычно сидят важные особы во время официальных выездов.

Таков фанатик, весь поглощенный одной идеей; таковы были послы Старика с Горы, с той разницей, что его стариком был Бакунин, а его миссией, долженствовавшей привести его в Рай, – устранение… предполагаемого тирана!

Сантьяго

Сантьяго Сальвадор – тип, вполне аналогичный Казерио. Сальвадор сознался, что бросил две бомбы в Орсини в барселонском театре во время представления «Вильгельма Телля», чтобы отомстить за своего друга Палласа, причем убил 20 человек. Он крестьянин 33 лет, женат, отец маленькой дочери. Всего 4 года назад был ярым католиком и карлистом. По его совету его сестра поступила в монастырь.

– В своей деревне я был карлистом, и карлистом ярым; им был и мой отец, сражавшийся в их рядах, и вся наша семья. Других взглядов мы не знали.

– Видите, вы сами признаете, что были карлистом, потому что не знали других идей. Быть может, если бы вы были знакомы с другими философскими теориями, противоположными прочитанным вами, вы не были бы анархистом?

– О нет! Повторяю, я анархист по инстинкту. Когда я еще был карлистом, я хотел, чтобы дон Карлос сделал всех людей равными, уничтожив разницу между буржуа и пролетарием. Я вижу, что в данный момент анархия невозможна.

Его дядя, священник, дожив до 33 лет, пишет: «Христос жил только 33 года, зачем я стану жить дольше?» Он застрелился. Отец Сантьяго был преступником. Очевидцы говорили мне, что голова Сантьяго была совершенно сходна с головой Игнатия Лойолы!

Религиозный фанатизм быстро заменился у него политическим. Кто-то рассказал ему об анархизме; он начал читать газеты и брошюры анархистов. Переведенная с испанского брошюра Малатесты «Среди крестьян» стала его евангелием, и он, подобно Казерио, распространял ее среди своих товарищей. Он стал отрицать церковь и с тех самых пор становится ревностным посетителем анархистских собраний. Здесь он знакомится с Палласом и вместе с ним занимается контрабандой соли. Оба фанатика понимают друг друга. К ним присоединяются и другие. Таким образом образуется группа террористов Бенвенуто Салуда. Паолино Паллас открывает динамитный поход, совершая покушение на жизнь генерала Мартинеса Кампоса. Приговоренный к расстрелу, он восклицает на месте казни: «Ужасно будет мщение!» Сантьяго считает себя призванным исполнить этот завет друга. «Однажды, – рассказывает его жена, – немного спустя после смерти Палласа, Сальвадор вернулся домой с двумя бомбами, завернутыми в платок, и положил их на комод. На другой день он положил их в горшок и запер в сундук. Вечером того же дня он спросил у меня франк, последние деньги в доме. Я дала ему. Вернулся он в полночь и, как в бреду, закричал: “Антония, мой долг исполнен! Паллас отомщен!”»

Повторение жизни Казерио: оба сначала религиозны, затем анархисты; оба необразованные крестьяне, ставшие преступниками из политического фанатизма.

Глава 8. Альтруизм

Для психиатра и для социалиста возникает при этом следующая проблема. Как у преступников, сумасшедших, нервнобольных или подверженных сильным страстям может быть такой альтруизм, не встречающийся среди обыкновенных смертных? В особенности как может он встречаться у сумасшедших и преступников, самых печальных эгоистов в мире?

Этот альтруизм – как это ни странно – характерная черта Вальяна, Анри, Казерио и даже многих других анархистов, значительно более преступных, чем Казерио. П. Дежарден отмечает у анархистов следующее свойство: «Среди анархистов встречаются и злодеи, но многие из них обладают добрым сердцем и становятся бунтовщиками именно по этой доброте. Я знал одного, ставшего анархистом после того, как он увидел, что хозяин сломал руку своему ученику». Элизе Реклю известен своей необычайной добротой. Всем известно, что Пини и Равашоль без всякого расчета отдавали награбленные деньги товарищам или для дела. Мне писали из Чикаго, что товарищи Списа чтили его, как святого, потому что он отдавал все, что имел; из заработанных им за неделю 19 франков 2 он отдает больному другу, он поддерживает человека, оскорбившего его; товарищи решили в конце концов, что в случае торжества анархистов Списа необходимо будет запереть, иначе своей чувствительностью он наделает вреда анархистской революции.

О жесточайшем анархисте Палла мне рассказывали следующее. Однажды он с товарищем был выброшен бурей на пустынный остров. Одно судно подошло к берегу, чтобы взять их с собой; товарищ Палла замешкался, и капитан в нетерпении отдал приказание отчаливать. Тогда Палла бросился в воду и заставил, таким путем, ждать до тех пор, пока друг его не пришел и оба не были спасены.

Дрюмон рассказывает следующее о Степняке: «Совершив свое преступление, он, пользуясь первым моментом замешательства, вскочил на тройку, в которой его поджидал друг, переодетый кучером; кучер, находя, разумеется, что времени терять нечего, гнал. Вдруг Степняк говорит: “Я слишком впечатлителен и не могу видеть, как ты мучаешь животное; если ты и дальше будешь так же обращаться с лошадью, я выскочу и сдамся”».

Амон, анализируя различные типы анархистов, пришел к заключению, что двигателем большинства является чрезмерный альтруизм, болезненная восприимчивость к горю других.

«Я спрашивал несчастных, окружавших меня в госпитале, и пришел в ужас: я понял необходимость солидарности и стал анархистом», – пишет он об одном из них.

«Почему я стал анархистом? – говорит другой. – Нужно было бы поискать причину этого среди холода, голода, усталости тысяч моих товарищей, которые напрасно ищут работы и которых хозяева отталкивают, говоря: “Вы еще недостаточно голодны”».

Мы видели, что Казерио рыдает над судьбой своих односельчан, терпящих нищету в Ломбардии. Лучше же всего альтруизм анархистов выражен во всех их речах, произнесенных до и после приговоров, речах, полных неподдельного фанатизма, который, конечно, не мог расположить ни судей, ни государство в их пользу. Это плод истинного энтузиазма, сказавшегося и в форме их речей, ибо фанатизм делает красноречивыми даже невежд. Вот речь Равашоля, убийцы и мошенника:

«Если я беру слово, то не ради собственного оправдания, потому что за мои преступления отвечает общество, толкающее людей на борьбу. Разве в наше время люди всех классов не жаждут, не скажу – смерти, это слово звучит неприятно, а несчастья других, если оно может послужить им на пользу?

Разве хозяин не желает гибели своего конкурента? И разве каждый коммерсант не желал бы быть единственным в своей отрасли? Разве, наконец, безработный, в надежде на освободившееся место, не ждет, чтобы хозяин по какому-нибудь поводу рассчитал своего работника?

Итак, в обществе, где происходят указанные явления, нечего удивляться поступкам, подобным моему, потому что такие поступки – лишь логическое следствие борьбы за существование, ради которой люди готовы на все средства. Каждый из нас одинок; будучи угнетен нуждой, он не хочет размышлять слишком долго; и я, голодая, не колеблясь пользовался теми средствами, которые были у меня под рукой, и даже рисковал жизнью.

Разве хозяин при расчете работника думает о том, что он может умереть с голоду? Разве думают о тех, у которых нет даже необходимого, все те, у кого есть излишек? Есть люди, помогающие другим, но они не в силах спасти погибающих от лишений всякого рода или кончающих самоубийством, чтобы не влачить более жалкого состояния и не страдать больше от голода без всякой надежды на улучшение.

Так поступила семья Гайем и госпожа Зубейм, убившая своих двух детей, чтобы не видеть их страданий, и так поступают многие женщины из боязни, что они не смогут прокормить своих детей. Они не колеблясь убивают плод своей любви, рискуя собственным здоровьем и жизнью.

И все это происходит во Франции, где все имеется в изобилии, где мясные лавки полны мяса, а булочные – хлеба, где магазины переполнены одеждой и обувью, где масса квартир. Как же согласиться, что все в этом обществе хорошо, когда очевидно как раз обратное?

Найдутся люди, которые пожалеют эти жертвы современного строя, но потом скажут: “Ведь не мы же виноваты в их несчастье, всякий помогает себе как может”. Но что делать тем, у кого нет необходимого, у которых нет работы, которым остается только умереть с голоду? Общество бросит на их трупы несколько слов сочувствия – тем все кончится. Я предоставил этот жребий другим и предпочел стать контрабандистом, фальшивомонетчиком, вором, убийцей. Я мог бы просить милостыню: но это пошло и заставляет человека опускаться; к тому же в ваших законах есть пункт, признающий нищету преступлением.

Если бы все нуждающиеся вместо того, чтобы терпеть, брали бы нужное им где придется, не стесняясь никакими средствами, сытая и благополучная часть общества скорее поняла бы, быть может, как опасно поддерживать современный социальный строй, где господствует тревога и жизнь каждый момент в опасности. Она скорее признала бы правоту анархистов, утверждающих, что водворение мира духовного и физического требует уничтожения причин, вызывающих преступления, а не истребления тех, кто, медленно умирая голодной смертью, предпочитает взять необходимое силой, даже рискуя для этого жизнью.

Вот почему я сделал то, в чем вы обвиняете меня. Это лишь следствие варварского состояния общества, увеличивающего суровостью своих законов число своих жертв. Эти законы карают следствия, но никогда не касаются причин.

Говорят, что нужно быть жестоким, чтобы убить человека. Но говорящие это забывают, что на подобные поступки решаются только ради спасения собственной жизни. И вы сами, господа присяжные, убежденные в необходимости моей смерти, вы, которые, разумеется, вынесете мне смертный приговор, ибо он удовлетворит вас, вы, которых приводит в содрогание пролитие крови, ведь вы, приговаривая меня к смерти, колеблетесь не больше, чем я! Разница только в том, что я рисковал своей жизнью, вы же не подвергаете себя никакой опасности.

Итак, милостивые государи, речь идет не о том, чтобы судить преступников, а чтобы устранить причины преступления. Создавая кодекс законов, законодатели забыли, что они направляют его не против причин преступления, а только против следствий, а так как причины продолжают существовать, то существуют и следствия. И преступники будут всегда; вы убьете одного, а завтра на его месте появятся десять.

Что же делать? Уничтожить нищету, этот зародыш преступления, удовлетворяя каждому его потребности. И как легко осуществить это! Достаточно основать общество на новых началах, где все было бы общим, где всякий имел бы работу по способностям, потребляя ровно столько, сколько ему необходимо.

Тогда мы не будем больше видеть людей, накопляющих деньги, чтобы стать их рабами, женщин, отдающих за деньги свою красоту (обстоятельство, которое часто очень трудно подметить, если чувство действительно искренне); мы не увидим больше людей, готовых идти даже на смерть, как Пранцини, Прадо, Анастайи, ради тех же денег. Ясно, что причина всех преступлений – одна, и нужно быть глупцом, чтобы не видеть этого.

Это верно. Повторяю: общество создает злодеев; и вы, господа присяжные, вместо того чтобы наказывать, должны были бы употребить ваши силы на дело переустройства общества. Тогда вы одним ударом уничтожили бы преступления, и работа ваша, направленная в корень, была бы грандиознее, чем ваше правосудие, результаты которого так ничтожны.

Я – необразованный рабочий; но я жил жизнью бедняков и на себе испытал несправедливость ваших карающих законов. Кто дал вам право убивать и запирать в тюрьму человека, который, выброшенный на арену жизненной борьбы, был вынужден взять то, в чем он крайне нуждался?

Я работал, чтобы жить и поддерживать существование своей семьи. Пока я сам и семья еще не слишком страдали, я оставался тем, что вы называете честным. Затем работы больше не было, и наступил голод. И тогда закон природы, повелительный голод, не терпящий возражений, – инстинкт самосохранения – толкнул меня на преступления, в которых вы обвиняете меня и в которых я признаюсь.

Выносите мне приговор, господа присяжные, но если вы поняли меня, осудите также и всех несчастных, из которых нищета вместе с природной гордостью сделала преступников и из которых богатство или просто достаток сделали бы честных людей, а разумное общество – таких же людей, как все прочие».

Вот смешение политической и преступной страстей. Равашоль – прирожденный преступник, пользующийся политикой для оправдания своего преступления. У Анри политическая страсть выражена уже в чистом виде, и моральное чувство его вполне нормально.

Послушайте его:

Следствие показало, что я признаю себя виновным в приписываемых мне поступках. Ясно, стало быть, что я не хочу оправдываться. Я ни в коем случае не стараюсь избегнуть кары, которую налагает на меня окружающее общество, ибо я признаю только один суд – мою совесть. Приговор всякого другого суда мне безразличен. Я хочу только объяснить свои поступки и показать, что привело меня к ним.

Я стал анархистом недавно. В революционном движении принимаю участие только с 1891 года. До этого я жил в среде, насквозь проникнутой современной моралью. Я привык уважать, даже любить отечество, семью, власть и собственность. Но воспитатели современных поколений слишком часто забывают одну вещь: что жизнь со своей борьбой и горем, со своей несправедливостью сама открывает глаза невежд на действительность. Так случилось и со мной. Я уверял себя, что жизнь легка, представляет широкое поприще для ума и энергии, – а опыт показал мне, что только циники и пресмыкающиеся могут занимать хорошие места на празднике жизни.

Я говорил себе, что общественные учреждения покоятся на справедливости и равенстве, – а вокруг себя я видел только ложь и плутовство.

Каждый прошедший день уносил с собой одну из моих иллюзий. Куда бы ни пал мой взор, повсюду я видел те же страдания с одной стороны, те же наслаждения с другой. Тогда я понял, что все великие слова, которым научили меня, – честь, долг, самоотверженность – обман, за которым скрывается бессовестная подлость. Промышленник, строящий свое богатство на труде рабочих, у которых ничего нет, – честный человек. Депутат, министр, всегда готовые воспользоваться взяткой, – посвящают себя на благо общества. Офицер, испробовавший ружье новой системы на семилетних детях, – исполнил свой долг, и президент совета поздравляет его публично в парламенте.

Все, что я видел, возмущало меня, и я стал критически относиться к нашему общественному строю. Эта критика слишком общеизвестна, чтоб повторять ее. Довольно будет, если я скажу, что стал врагом общества, объявив его преступным.

Некоторое время я был увлечен социализмом, но не замедлил отвергнуть его. Я слишком любил свободу, слишком уважал личную инициативу, слишком ненавидел стадное существование, чтобы стать номером в плутовской армии четвертого сословия. Я унес с собой в борьбу глубокую ненависть, с каждым днем разжигаемую отталкивающим зрелищем этого общества, в котором все низко и грязно, все препятствует проявлению человеческих страстей, великодушных проявлений сердца, свободному полету мысли. Я хотел, насколько мог, нанести ему сильный и справедливый удар.

Со всех сторон полиция на просторе шпионила, преследовала, арестовывала. Целые тысячи людей были оторваны от своих семей, брошены в тюрьмы. Что станет с женами и детьми товарищей, пока они будут в тюрьмах?

Анархист перестал быть человеком, он стал зверем, которого травят со всех сторон. Буржуазная пресса, рабыня силы – наука на все лады требовали немедленного уничтожения партии. Одновременно запретили наши газеты и брошюры, а затем и собрания. И что же? Как вы делаете всю партию ответственной за поступки отдельных лиц и стремитесь нанести ей удар, так и мы нападаем на массу.

Должны ли мы нападать только на депутатов, издающих законы против нас, и на полицию и городские власти, приводящие эти законы в исполнение? Я не думаю этого. Все эти люди – только орудия, действующие не от своего имени, а поставленные буржуазией на страже своих интересов, и потому ничуть не более ответственны, чем все прочие.

Добрые буржуа, не занимающие общественных должностей, а лишь кладущие в свой карман прибыль рабочих, должны также иметь свою долю в наших репрессиях. В этой беспощадной борьбе, которую мы ведем с буржуазией, мы не хотим никого щадить.

Мы убиваем, но мы и сами умеем принимать смерть, и я жду вашего приговора совершенно равнодушно. Я знаю, что моя голова не последняя падет под вашими ударами, потому что умирающие от голода узнали теперь дорогу к «Терминусу» и ресторану «Фойо»; вы еще добавите имена к кровавому списку ваших жертв.

Повешенные в Чикаго, обезглавленные в Германии, расстрелянные в Барселоне, гильотинированные в Монтбриссоне и Париже – много наших пало уже, но вам не уничтожить анархии. Корни анархии слишком глубоки, она родилась в недрах гнилого и разлагающегося общества, она – страшная реакция против установившегося порядка, стремление к свободе и равенству, и она пробьет брешь в существующем строе. Она повсюду, и в этом ее сила, и поэтому она победит и убьет вас.

Эти слова по своей красоте напоминают слова умирающей русской революционерки. Это слова чистой страсти, царящей над всеми чувствами.

О том же свидетельствуют и слова Вальяна: «Слишком долго на наши голоса вы отвечали веревками и виселицами; но не обманывайте себя; взрыв моих бомб ответил не только на крик Вальяна, но на крик целого класса, завоевывающего свои права и скоро приступающего к действиям».

Вальян несомненно принадлежал к истеричным; этим и объясняется смешение в его характере двух таких противоположных чувств, как альтруизм и жестокость, явление, наблюдающееся и у Анри. Это часто наблюдается у истеричных. Истерия – болезнь, родственная эпилепсии, – часто объясняет дефекты чувства, и рядом с необыкновенным эгоизмом у истеричных субъектов можно наблюдать стремление к крайнему альтруизму, который зачастую есть одно из проявлений нравственного помешательства.

Легран дю Соль пишет: «Существует тип женщин, которые принимают очень большое участие во всех добрых делах своего прихода. Они делают сборы на бедных, работают на сирот, посещают больных, пробуждают с большим рвением милосердие других, наполняют собой человеколюбивые общества, забывая для них мужа и детей.

Истерическая благотворительница может совершать поступки, о которых потом будут говорить и рассказывать, которые в конце концов станут легендарными. Во время пожара она может проявить удивительное присутствие духа: спасти калеку, старика, ребенка; во время восстания может одна оказать сопротивление целому войску бунтовщиков; во время наводнения – проявить необычайную храбрость.

Когда же на другой день после пожара, восстания или наводнения мы поговорим с этой героиней и станем наблюдать за ней, то нам придется констатировать у нее полный упадок духа; она совершенно наивно скажет вам: “Я не знаю, что такое я сделала; у меня не было сознания опасности”».

Жертва является для этих больных потребностью, средством для того, чтобы стать полезными, и несомненно, что на служение заповеди любви к ближнему их толкает та же болезненная потребность, которая заставляет их совершать низменные поступки; так что часто они одновременно и святые, и преступницы. Заметим, между прочим, что нет людей хуже, чем филантропы, и, наоборот, преступники часто совершали поступки изумительно милосердные; например, они рисковали жизнью, чтобы спасти котенка, птицу, ребенка, даже в тот самый день, в который совершили убийство.

Это – факт, что душа наша, как и наши нервы, подлежит закону контрастов: когда исчерпан источник добра, мы обращаемся ко злу, и наоборот, подобно тому как глаз, долго глядевший на красное, видит все в зеленом цвете. К этому нужно еще прибавить, что у многих преступность есть следствие импульсивности, страстного стремления, которое заставляет их немедленно осуществлять желаемое. Это стремление может выразиться вовсе не в злом поступке, как мы видим это на примерах эпилептиков, чрезвычайно добродетельных, когда они не подвержены припадку.

Случается еще, что натуры действительно жестокие, чувствуя, что представляют какую-то аномалию, что стоят вне человеческой семьи, почли бы за счастье вернуться в нее хотя бы на короткое время, почему и прячут иногда свои дурные инстинкты под маской альтруизма.

Наконец, нередко преступное стремление переходит в революционное; это поприще дает огромный простор импульсивным проявлениям, придает обыкновенным преступникам еще и блеск великодушия, род морального alibi , дает им возможность иметь влияние среди честных людей. Последнее желание весьма сильно у преступных натур, так как их тщеславие доходит до мании величия. Может быть, поэтому преступления их бывают не лишены относительной честности. Так, Энгель и Флеггер грабили для дела анархии, ничего не оставляя себе. Иногда противоречие это объясняется еще тем, что когда преступление совершается коллективно ради помощи коммуне или партии, наблюдается явление обратное тому, которое бывает при обычных коллективных преступлениях: преступление менее тяжело ложится на совесть организаторов его и менее тяжелым представляется публике, потому что «общий грех – ничей грех», или, быть может, потому, что альтруистические цели оправдывают иногда бесчестные средства.

Большинство способно сделать для другого то, что постыдится сделать для себя (например, просить помощи для лица, находящегося как раз в таком же положении, как просящий); часто даже это признается заслугой. От этого часто лица, не злые по природе, совершают недостойные себя поступки; это тем более естественно в тех случаях, когда фанатизм ослепляет. Тем же самым объясняется, почему инквизиторы были в одно и то же время очень честными и очень благочестивыми людьми и совершали преступления, достойные убийц.

Дежарден как раз указывает на то, что часто доброта приводит к преступлениям; считая всех людей добрыми (Реклю и Кропоткин будут утверждать, что даже дикари добры и честны), они верят в свое право карать тех, которые, будучи злыми, вредят человечеству. «Мы проклинаем некоторых благодаря силе нашей любви», – пишет Ранд он.

Если Казерио, как утверждают, сказал в свои последние часы: «Мое преступление – политическое», то этим он только подтвердил, что совершающие преступление смотрят на него иначе, чем публика. Страсти заставили его вернуться к первобытному человеческому состоянию, когда месть была не только законом, но и обязанностью; когда всякое преступление было только актом. (Этимологически латинское crimen происходит от санскритского cri — делать; facinus от facere [71] и crimen. ) Укреплению подобного взгляда чрезвычайно способствовало классическое образование, причислявшее к героям кровавых мстителей, как Тимолеон, Аристогитон, Брут и др.

Когда же фанатизм, смешанный с жестокостью, встречается у прирожденных преступников, естественно, что он принимает кровавую окраску, которая передается другим – не настоящим преступникам, а преступникам по страсти, – так сказать, профессионально.

Быть может, станут удивляться, что такая нелепая и противная всякой логике идея могла вдохновить до фанатизма столько людей; но не нужно забывать, что если учение само по себе бывает ошибочно, то не всегда ошибочны некоторые его исходные пункты; главная же суть в том, что справедливые и общедоступные мысли никогда не приводят к фанатизму. Фанатизм большей частью рождается на почве нелепых и спорных идей. Вы найдете тысячу фанатиков какой-нибудь теологической или метафизической проблемы, но никогда не встретите фанатика геометрической теоремы. И чем страннее и нелепее идея, тем больше она притягивает к себе сумасшедших, маттоидов и истеричных; в особенности это часто случается в политике, где каждый частный триумф становится триумфом общественным, где все до смерти включительно находит себе отклик, и фанатик готов не только пожертвовать жизнью, но и претерпеть всякие мучения. О, как плохо знают историю и человеческую психологию те, которые измышляют постоянно новые наказания преступникам-фанатикам!

Но, зададут нам вопрос, почему же, если все эти альтруисты – сумасшедшие или фанатики, их действия последовательно обдуманны, стратегически планомерны?

Ответить на это очень легко: ясно, что стратегические планы, заговоры – только выдумка бессильной полиции; в крайнем случае, эти злоумышленники часто действуют вместе, но отнюдь не образуют комплотов, и действия их носят печать дезорганизации. Дикие нападения, которые они совершают против совершенно невинных и незнакомых граждан, как, например, Льетгаута и Вальяна, – лучше всего прочего доказывают отсутствие планомерности в их действиях. И то, что они думают, что делают благодеяния человечеству своими убийствами, служит доказательством их извращенности.

«Большая часть анархистов, – пишет Бюрдо, – принадлежат к убийцам-филантропам. Любовь к человечеству заставляет их безрассудно убивать людей».

Величайшее же безумие их в том, что они считают себя вправе убивать; а когда их жертвы пытаются отомстить им, применяя к ним их же средства, они сейчас же начинают взывать о мести.