«Комплекс» и миф

Д-р мед. В.М. Кранефельдт


Обманчива почва, на которой мы сооружаем психологические теории. Если все наше знание является незавершенной работой, то уж. тем более наше знание о душе. Но нигде мы не поддаемся столь легко иллюзии считать часть целым, как здесь, нигде эта иллюзия не чревата такими последствиями, как здесь. Теории души, выросшие из потребностей и наглядного материала врачебной практики и воплощенные в форму научных тезисов, позволяют зачастую лишь одно — легко забыть, что душа, в сущности, представляет собой просто бесконечную жизнь, которая хотя и укладывается с легкостью в определенные по содержанию положения, но, с другой стороны, все же вновь от них уклоняется.

Если в теоретическом смысле это должно быть общим фоном каждой психологической теории, поскольку она связана с определенными содержаниями, то общий и принципиальный момент ее практического применения и воздействия всегда будет состоять в том, что пациент, а также и врач совершают одну работу, чем серьезнее она осуществляется, тем вернее будут шансы достичь или добиться того, на что практически нацелено теоретическое сооружение; можно было бы сказать, проникнуть от ненастоящего живой души в истинное. Тогда вопрос состоял бы лишь в том, в какой момент теория как таковая вместе со своими неизбежно слишком тесными и ограниченными положениями должна была бы уйти со сцены после того, как с ее помощью достигнуто «истинное», или, выражаясь обобщенно, цель.

Аугуст Феттер справедливо говорит: «Так же как не переступающая своих границ естественная наука только лишь должна предполагать сознание и не может еще раз рассматривать его наряду со своими внешними предметами, так и практическое исследование души в деятельности, ограничивающееся внутренней жизнью, имеет свое само собой разумеющееся предположение, которое оно не может определить точнее, не запутываясь само, но в котором оно не может также и сомневаться, не ставя под вопрос само себя» (V е t t e r, AuslegungenderSeele. — Авт.).

Если это так, то для того, чтобы добиться ясности относительно сущности теорий души, нельзя будет предложить иного пути, кроме как попытаться постичь саму душу теорий, то есть рассматривать в свою очередь теорию как выражение души. Опасность, которая заключается в том, что каждая теория при ее применении «имеет свое само собой разумеющееся предположение», совершенно очевидно является опасностью того, что искомые решения проблемы практической психотерапии совершенно незаметно сдвигаются в сторону воли, то есть в психологическом отношении сводятся к постоянному разучиванию определенных установок, которые благодаря определенным положениям, то есть частным содержаниям теории, скорее привносятся в душу извне, чем рождаются в ней самой. В той степени, в какой это имеет место, результаты терапии не будут больше строго аналитическими результатами, а «анализ» будет действовать как некоторая система, как какая-либо другая форма терапии — будь то трудовая терапия, метод отвлечения, убеждение и прочие, — то есть анализ становится инструментом леченая, применение которого не имеет больше ничего общего с идеей аналитического развития индивида.

Однако нужно освободиться от представления, что психоанализ является чем-то вроде запатентованного метода сглаживания душевных «комплексов», как полагают не только многие дилетанты, но и думает или же притворяется, что так думает, иной врач, — предположением является то, что в психологическом анализе следует стремиться к поискам предначертанного природой или желательного для нее пути индивида. Все остальное является терапевтическими паллиативами, какие бы названия они ни имели. От названий мало что зависит.

Разумеется, упражнение, приучение, принятие и «овладение» предписанной врачом системой тоже приносит результаты, причем пригодные результаты. Воля и последовательность также являются возможностями души, и горе тому, кто полагает обходиться без них. Также и достигнутый как бы обманным путем благодаря разрядке на лечебной кушетке желаемый результат не сходит на нет, а приносит свои плоды, пусть даже и не столь большие, но все же достаточные, чтобы быть оцененными как успех.

Но сами по себе результаты никогда не смогут дать нам масштаб для оценки теории, «Успехи» — по крайней мере в смысле «излечения» или притока пациентов — пока еще имела любая терапевтическая система, работала ли она при помощи горячей воды или холодной, суггестии или десуггестии. Для оценки терапевтических результатов, так же как и для обсуждения терапевтической системы, нет иного пути, кроме вчувствования в душу анализируемого человека или в душу терапевтической теории.

Психоанализ Фрейда — это прежде всего психология семейного романа: отношение ребенка к родителям, мальчика к матери, девочки к отцу, истолкованное как «инцестуозное желание», связывает душевные силы подрастающего человека и мешает его превращению в мужчину и отца, внутренним законом которого, сексуальным распространением и плодом его желания должно стать «государство» или, как говорит Фрейд, «Сверх-Я». Это отношение к «Сверх-Я», с одной стороны, конституирует зрелая сексуальность, с другой стороны, так называемое «приспособление к реальности», там же, где это «приспособление» или эта «реальность» отсутствуют, возникает невроз; интепретируемый Фрейдом как сексуальное отношение к собственным родителям или к их «имаго» (Юнг), от которых еще не произошло отделение (сексуального) «либидо». Ибо приводимая в движение сексуальными процессами в теле психика человека, так сказать, запутывается между принципом удовольствия — «матерью» — и принципом «реальности» — законом, «отцом». Фрейд обосновывает положение человека внутри этого противоречия в первую очередь фактическим отношением к собственному отцу и собственной матери, во-вторых, воздействием имаго отца или имаго матери, причем под имаго понимается отображение человека, вещи или ситуации — короче говоря, того, что было пережито, равно как и того, что образуется в результате непроизвольной деятельности фантазии. В латыни слово «imago» часто употребляется в значении видимости, иллюзии, тени, фантома, то есть противопоставляется действительности.

А в-третьих, «отец — мать», само собой разумеется, также представляют противоречивую пару понятий символического характера, в которой находит выражение универсальный дуализм душевного переживания в целом. Правда, это полностью символическое содержание может стать осязаемым только в той мере, в какой отношение к противоречивой паре — здесь, стало быть, к отцу — матери — сняло с себя покров личных аффектов, которые кто-нибудь может настолько тесно связать с представлением отец — мать, например вследствие личных реминисценций, что он сопротивляется возможности познать и пережить тот огромный дуализм, по крайней мере в этом выражении. То есть он застрял бы в психологии семейного романа, и даже психологическая теория или учение застревает в ней, поскольку для них двойственность отец — мать «подозрительна как комплекс» и они предполагает в ней символическое содержание несчастного детства.

Но если мы не будем учитывать аффекты, застрявшие в каких-либо личных реминисценциях, то образ «отец — мать» — впрочем, так же как и образы «удовольствие — реальность» или «Сверх-Я» — «подсознание» — включаются в качестве образа в многочисленные сходные противоречивые двойственные формулы, в которых самым разным способом пытались осмыслить дуализм основ всей душевной жизни.

Мы находим дуалистские умозрения начиная уже с древнейших времен; я напомню здесь только о древних китайских символах Янь и Инь, изображаемых в виде круга, который S-образная линия делит на две равные части; одна из этих частей белая с черным центром, другая — черная с белым, формы и формулы выражения меняются, общее же, в конечном счете всеобъемлющее и поэтому невыразимое, остается тем же самым, Во всяком случае, дуализм отнюдь не является характерной чертой психоанализа — но, пожалуй, характеризующим является выбор формы, в которой этот дуализм выражается. Вместо того чтобы говорить об отце и матери, с таким же успехом можно было бы говорить о мужском — женском или о солнце и луне, о дне и ночи, жизни и смерти, логосе и эросе, любви и ненависти, о необходимости и свободе или добре и зле, как греки и т.п., или же, как, например, у Клагеса, о духе и жизни, принципиально ничего не меняя в самом смысле… поскольку эти двойственные формулы осмыслены не предметно, а символически. Что касается символического понимания, то мы должны здесь сделать еще один шаг. Символическое понимание вовсе не связано со столь емкими парами противоположностей — и вообще связано не только с парами противоположностей.

Символы всегда апеллируют к фантазии, а потому в какой мере и будет ли вообще что-либо рассматриваться символически, зависит только от творческой способности фантазии. Для некоторых символическая двойственность «отец — мать», действительно, мало что значит — возможно, намного меньше, чем, например, для человека востока идея «луны», которую он, медитируя, наполняет невыразимым содержанием — или внезапной интуицией, воспламеняющейся в один прекрасный момент не знаю какой невидимой силой и совершающей перелет к тому знанию, к которому обычно приближаются с трудом, походкой вола, ценою долгих ученических занятий (Три превосходных примера интуитивного постижения имеются у Эрнста Б е р л а х а, "Жизнь, рассказывающая о себе».- Авт.).

Ведь душа не придерживается правил; ее даже и нельзя постичь при помощи душевных правил как таковых. Разумеется, это еще не значит, что не нужны усилия, которые, например, прилагаются на пути «анализа» души. Однако должно быть высказано возражение против несколько наивного представления, что «проанализированный» человек якобы ipso facto (Самим фактом, в силу одного этого, на деле, (лат.). — Перев.) в чем-то превосходит «непроанализированного». Те, кто так думают, ни на йоту не превосходят другого; по мере того как им начинает казаться, что их собственный уровень или собственный путь типичен либо даже имеет законную силу для всех, они становятся всего лишь назойливыми в вопросах души и тем самым демонстрируют, что знают о душе меньше, чем о понятом определенным способом «анализе».

Стало быть, выбор образа и есть то, что характеризует психоанализ. Небезразлично, каким путем находит свое выражение дуализм, в каких представлениях он у кого-либо проявляется. (Кстати, в этой мысли представлен принцип толкования сновидений Юнга.) Кто осмысляет дуализм в образе родителей, сам каким-то образом оказывается в роли ребенка. Духовный мир воспринимается с позиции ребенка. Тип и степень «детскости» определяется далее тем, что видится в отце и матери.

Отец и мать не являются у Фрейда символами великого дуализма, но понимаются как «реальные». Это собственные родители, которые выглядят так, как на них смотрит ребенок, точнее — как на них смотрит ребенок психоанализа, то есть наделенный типичными проекциями, которые в сумме составляют теоретическое сооружение психоанализа. Если кому-то захочется представить «отца» и «мать» психоанализа в качестве символа, то они могут считаться лишь символами детского мира. Правда, дело осложняется тем, что мир взрослого задним числом снова связывается с детским миром, так что «мир ребенка» со своей стороны становится символом мира взрослого. Это происходит окольным путем через миф, который подтверждает или «объясняет» детское отношение в метафорической форме, используя отнюдь не детский образ, элементы трагедии Эдипа. Она служит тому, чтобы пояснить (предполагаемое) «истинное ядро» или «более глубокий смысл» в этом детском отношении и тем самым одновременно сооружает мост к миру взрослого, который полностью и окончательно символизируется в образе, привитом к детскому отношению. В лейтмотиве эдипова комплекса он вновь соскальзывает в детство.

Здесь возникают два вопроса: какой момент позволяет психонализу связывать друг с другом оба мира и в каком отношении находится «мир Эдипа» психоанализа к противоречивому отношению того огромного дуализма, который совершенно свободен от образов частных содержаний?

Обязанности посредника между двумя мирами исполняет психологический объяснительный принцип Фрейда: «теория сексуальности». Именно она в решающей степени определяет толкование мифа об Эдипе. «Теория сексуальности», как известно, «закреплена» в биологическом, то есть, по сути, она должна быть лишена психологического рассмотрения — в качестве «фундамента», на котором все покоится. Однако к такой подмене психологии не-психологическим всегда нужно быть недоверчивым. Не только потому, что и сам психоанализ учит подвергать психоаналитическому сомнению все обоснования — оснований всегда столько, сколько песка в море, — но и потому, что категорически нельзя давать ничего такого, что бы не могло стать также и предметом символического рассмотрения.

С этой точки зрения биологический «фундамент» (даже если бы он действительно существовал — ибо его нет) стал бы иметь лишь значение чего-то весьма незыблемого, психологически нерастворимого, того, на чем покоится психология, поскольку оно способно вызвать иллюзию, что здесь якобы благополучно достигнут конец всякому психологическому очковтирательству. Что бы ни опредмечивали в мире подобным образом — в психологическом смысле это означает всего лишь то, что именно с этим медитативным путем и не справляются, одним словом, этого-то как раз и не хотят рассматривать психологически. Разумеется, это можно делать, следуя благим намерениям и из лучших побуждений, но всегда будет произволом вместо «символа» видеть «преходящее». Именно в этом месте путь ответвляется и ведет к специально обоснованной психологии, которая своей «правильностью» обязана некоему трюку, а именно тому, что гипостазируется часть мира, а все остальное символизируется отсюда, то есть приобретает производный характер, что, несмотря на все последующие послабления, является интенцией фрейдовской теории(Сжатое резюме развития аналитической мысли от французского учения о гипнозе через Фрейда к Юнгу в томике Гёшена, Кранефельдт, Психоанализ. Психоаналитическая психология. С введением К.Г. Юнга. — Авт.). Однако ограничивать чем-либо символ в преходящем фактически означает по-прежнему вовсе его не видеть. «Все преходящее есть только символ» — но не всякий, да и не все. Вот тогда-то и получается из универсальной возможности символа тот пустой символ-соглядатай, относящийся к вещам, которые намного лучше и яснее понимаются иначе и требуют других образов. Взваливать проистекающие обычно неприятности на глупое «бессознательное», с которым нельзя разговаривать подобающим образом, является petitio principii (Предвосхищение основания (лат.). — Перев.) сводящимся к своего рода душевному святотатству, к разновидности гигантской брани Шопенгауэра на волю к жизни — небольшой и опасной разновидности, потому что с закреплением такой установки проблема противоречий в душе становится неразрешимой в принципе. Ибо если универсальной противоречивости в сооружении психологии уже нет, то, значит, она и не может быть здесь найдена. Ведь аналитическое развитие пациента, исходящее из тесного, неизведанного мира Эдипа, идет лишь вглубь, в мир познанный, расширенный, но в принципе характеризующийся тем же самым отношением к проблеме противоречий.

В своем намерении обосновать психологию биологически — или, выражаясь психологически, следуя своей склонности к биологической метафоре, Фрейд настолько мало усматривал символическое в душе, что свои положения, в неопределимо высокой степени живущие символами, он осмысляет совершенно предметно. Так, гипостазирование сексуального не прекращается у него даже в сновидениях, более того, он получает там прежде всего якобы лишь наилучшую поддержку, что приводит его к той самой пресловутой «константной» символике сновидений. Все это живет не благодаря биологическим «фактам» или же «будущей химии сексуальности», как считает Фрейд, а благодаря возможности универсальной символичности, которая присутствует во всем, в сексуальном же, как известно, она совершенно очевидна. Ведь символически универсальную пару противоположностей может представлять, конечно же, и сексуальность — или, лучше сказать, сексуальное явление, то есть объединение одного и другого; его символическая энергия безгранична, на что указывает мифологический мотив постоянного совокупления. Потому-то фрейдовские интерпретации и производят столь убедительное впечатление, если только не вынуждать себя к действительно психологическому мышлению, а присвоить образ мыслей его биологизированной психологии, в которой символические силы остаются латентными. За резиновым понятием фрейдовской «сексуальности» кроется мотив, облаченный в научную манеру изложения «наблюдаемых фактов».

Ибо, по Фрейду, сексуальное является совершенно предметным. Это как раз и является тем единственным, что рассматривается абсолютно не символически. Это заходит столь далеко, что для Фрейда язык сновидений, в отличие от языка мифов и сказок, фольклора и т.д., содержит исключительно сексуальную символику.

Психологическое воздействие такого понимания психических содержаний может быть, пожалуй, только одним: отбрасыванием психики к рамкам семьи, к «quod erat demonstrandum» (Что и требовалось доказать (лат.). — Перев.) мира Эдипа, запиранием от индивида надличных сфер переживания. Может сложиться впечатление, что все это является следствием сексуальной интерпретации психики, от которой поэтому нередко защищались; однако нужно признать, что причина находится не в сексуальном, а в гипостазированной форме сексуального. Только потому, что внутри универсальной психологической противоречивости «здесь символ — здесь предмет» гипостазируется часть мира, а все остальное оттесняется на вторые роли, возникает психология, которая является не теорией души, а остается лишь теоретическим изложением определенной установки. Иначе говоря, в рамках такой теории не выходят за пределы противоречий, так как в теории зафиксировано частное отношение противоречий. На любом уровне оно остается принципиально одним и тем же, пока наконец не отдает свой специфический заряд последнему противоречию и в результате этого компенсируется,

Мне хочется приравнять фрейдовское понимание понятия сексуальности, как и вообще любое частное «объяснение» в области психологии, то есть также и аддеровскую формулу власть — неполноценность, к той переоценке отдельных содержаний, которая всегда появляется там, где имеют место невротические формы душевной жизни, поскольку теории неврозов являются панданом к невротической контрастной психологии, в которой «нечто» всегда накладывает отпечаток на все остальное. Это сродни распространенному мнению, будто бы в жизни все было бы в порядке, если бы не те или иные неприятности — ибо зло мира, трудности собственной жизни, все «от них», — будь то деньги, любовь, дурно воспитанные дети или же «родители». Пока еще в жизни нужны конкретные «опоры», и в качестве их могут функционировать также и душевные конфликты, каковыми делают их психологические теории, держа наготове для них объяснения.

Безоговорочная точка зрения, наоборот, просто-напросто предполагает, что принципиально неразрешимых психологических проблем не бывает вовсе — по крайней мере, это касается установок, а ведь в психоанализе и во всей практической психологии речь идет исключительно об установках — и что все объяснения в принципе являются столь же ложными, как, возможно, и соответствующими действительности. Выражаясь иначе, все без исключения психологические проблемы разрешимы с позиции психического, самой жизни души; и, следовательно, их никогда нельзя подменять ни «другими» проблемами, ни телом и его «сексуальной химией», ни детскими переживаниями, то есть их никогда нельзя сдвигать на предметное — ни для того, чтобы их там зафиксировать, ни для того, чтобы с этих позиций их обобщить или «объяснить», Благодаря этому «объект», разумеется, не только не убирается из психологии, но даже более того — он включается в «gnothe stauton»(Познай себя (лат.). — Перев.), как в его полной предметности, так и в любой возможности символа. Если же психологические проблемы рассматриваются и обосновываются предметно, то они остаются частными проблемами, на которых теория, имеющая в виду душу как целое, а также жизнь, которая всегда является целым, останавливаться не может. Они совершенно «непонятны», если их не осмыслили в этом качестве как «часть» всеобъемлющего отношения. По сравнению с этим все психологические теории ничем не помогают миру. Лишь безграничная готовность к символу — но не догматический костыль чего-то конкретного — создает внутреннее предусловие для того, чтобы найти путь к смыслу собственной жизни, ставшему непознаваемым, «непереживаемым» в бессмыслице невроза.

Если избегается ошибочное гипостазирование части мира, то есть душевной сферы, то приобретается также и непредвзятая точка зрения на проблему сновидений. Отношения в сновидении совершенно не отличаются от отношений «действительности». Последняя тоже имеет всегда оба аспекта, являясь одновременно и реальностью и возможным символом, так же как сновидение отображает психологический или «реальный» факт и содержит в себе символику обеих данностей. То, что от сновидения ожидают преимущественно символического, даже там, где оно относится к предметному («реальному»), то, что всегда очень напрашивается символическое истолкование, возможно, связано с тем, что, хотя сфера сновидений и относится к собственно психике, сами они все же переживаются как совершенно неличные, часто даже как нечто «нереальное». Поэтому гипостазирование сексуального в содержании сновидений обосновано не лучше и не хуже, чем гипостазирование его же в жизни. Частично скабрезное, частично назойливое фрейдовское толкование сновидений, на что жаловался сам мастер, является лишь следствием нераскрытой им биологической метафоры, которая в свою очередь является результатом фиксации на определенной психологической установке. Ей надо воздать должное, ибо она сумела проложить в медицине мост от тела человека к его душе. Но ее нельзя смешивать с сущностью души в целом. Речь идет лишь об абсолютизированной установке, о некоторой психологической точке зрения, которая, как и любая другая, прежде чем обрести более высокий смысл, сначала должна быть упразднена, то есть должна стать «образом».

Тем, что теория сексуальности протягивает руку эдиповой идее, тем, что и то и другое взаимно поддерживается и «объясняется», осуществляется связь и подстраховка между миром ребенка и миром взрослого. Например, аффекты, которые появляются у последних, ставят задачу аналитического исследования первых, обезвреживание там решает проблему здесь — благодаря тому, что теория сексуальности, поддерживаемая эдиповой метафорой, вносит ясность и помогает ориентироваться в ситуации.

Если захочется выяснить для себя, как соотносится мир Эдипа с миром не-специализированного, общего дуализма, то надо будет уделить внимание понятию вытеснения, Ситуация такова: из-за того, что представители пары противоположностей у Фрейда приближаются к человеку, что лишает их универсального символического содержания, возникает своеобразная ситуация детства, или, точнее, ситуация пубертата, и, соответственно, развертывается бесконечное обсуждение сексуальной тематики. Это является психологическим наброском ступени развития ребенка, становящегося «сознательным», то есть пубертатного возраста, в котором определенным образом заявляют о себе сексуальные фантазии. При таком взгляде на ситуацию невозможно избавиться от впечатления, что теория сексуальности — несмотря на все свое научное оформление — играет роль объяснения лишь в рамках этой системы. Рассмотренная извне, она является симптомом той ситуации, которая закреплена в системе. И из нее следует также и вытеснение в конкретно обозначенной сексуальной форме, как понимает его Фрейд.

Понятие вытеснения стоит в центре фрейдовской психологии. Наверное, Фрейд хотел подчеркнуть его важность, высказав мнение (правда, ошибочное), что до психоаналитических исследований понятие вытеснения сформировать было невозможно (Нахманзон указал на то, что оно имеется уже у Гербарта. Авт.). Следовательно, более точный анализ понятия вытеснения должен был бы оказаться особенно плодотворным для характеристики психоанализа. Но это, собственно говоря, могло бы быть лишь в том случае, если бы тот же самый закон, который психоанализ сделал основой своей практической работы, не имел силу для психоанализа как системы: речь идет о законе непреложной детерминированности всех «идей», то есть об универсальной связи каждой психологии, их возможного единства и целостности. Так же как всё «идеи» в конечном счете должны конвергировать в один центр или из него исходить, так и все понятия разработанной системы глубочайшим образом взаимосвязаны; они даже позволяют обозначить центральную точку зрения намного яснее, чем это может иметь место при внешне зачастую все же довольно бессвязных, непроработанных фантазиях пациентов. Таким образом, в любом понятии обязательно придется сталкиваться с одной и той же психологической ситуацией, а однозначность результата не является здесь однообразием — это лишь подтверждение того, что правильно увидели. С другой стороны, каждое понятие должно снова приводить к той же самой ситуации, в противном случае это будет означать, что еще не достигнута основа, на которой они возникли и смогли объединиться в систему, «Вытеснение», рассмотренное с этих позиций, означает здесь следующее: аффект (который является причиной вытеснения) низводит безличную данность противоположностей в личную сферу — осуществляются как раз те проекции на родителей, устранение которых (проекций) и составляет суть психологической работы как терапевтического метода. Но и там тоже Фрейд не отказывается от созданного таким образом характера пары противоположностей, расширяя свою формулу до «универсально» осмысленного противоречия. Наоборот! Именно из-за этого широкий и просторный мир является для него лишь миражом, иллюзией, потому что личное отношение ребенок — родители даже в переносном смысле остается тем, чем оно было раньше: исключительно тем, что можно потрогать и пощупать и что везде можно вылущить в качестве сердцевины. Следовательно, «ребенок» — психоаналитический субъект — занимает в мире неверную позицию, и не важно, можно ли по содержанию доказать это материалом, который хотя и имеет своим источником более широкий мир, тем не менее обнаруживает те же самые отношения, что и специфический материал узкого мира, или наоборот, ибо он используется в качестве метафоры опять-таки с этих же позиций. Будучи «ничем-иным-кроме-как», «извращенное» детское отношение должно, по-видимому, характеризовать во фрейдовском языке мир универсально осмысленного противоречия. Это происходит потому, что либо узкое переносится на широкое — бессознательно в виде невроза или сознательно в виде психоаналитической теории, — либо широкое сводится к узкому — практический психоанализ; при этом понятие (сексуального) вытеснения функционирует в качестве смазочного материала между обоими мирами.

Эта фрейдовская ситуация названа борьбой за «отца». Действительно, о «матери», как о чисто противоположном элементе, у Фрейда нигде нет и речи. Но говорят ли о том, что Фрейд обращен к «отцу» и здесь, связанный любовью и влечением, «отвернут» от «матери» и находится в плену защит, или же знаки повернуты как раз в противоположную сторону, все сводится к одному и тому же. Существенно только то, что «отец и мать», даже в метафорическом расширении, затягивают между собой «ребенка». Между полюсами этого сознания и этого подсознания безнадежно застревает также и расширенный «ребенок» — взрослый человек. Потому что, сколько бы ни пытались представить символически содержание в этом противоречии, в результате характер противоречия не меняется, то есть психическая ситуация, которая в нем выражается, явно остается той же самой. Более того, если подобным образом распространяют противоречия до мирового события вообще, то проблема противоречий становится окончательно неразрешимой. Ведь тот, кто это делает, навсегда окажется пленником, находящимся в скорлупе собственного образа, из которой его никогда не сможет освободить даже бесконечная цепочка каузальных конструкций или осознании (практическая психоаналитическая работа!) как таковая. Потому что дело не в каузальных сцеплениях в рамках образа, а в самом образе. Однако отображенная в нем ситуация, как и любая другая, являясь иррациональной данностью, в той же мере сводима и к причинам. Но если следовать исключительно причинам, то утверждается образ, в котором все время происходит движение по кругу в попытках достичь основы мира, и все снова и снова приходится мчаться к тем границам, на которые, того не ведая, натыкаешься — до тех пор, пока сам по себе образ не становится осознанным.

Пожалуй, можно сказать, что в характерной для Фрейда оценке одной из половин противоречия, «женской», «матери», очень ясно звучит своеобразное положение или «отсутствие положения» восточной женщины, которое имеется еще и сегодня, оставаясь типичным моментом в еврейской психологии. Однако здесь не важно, какие моменты у Фрейда содействовали тому факту, что части противоречия конкретизировались (Разумеется, «неуравновешенный» и «конкретизировались» в данном контексте являются тавтологией. — Авт.) у него в неуравновешенном состоянии. Существенно только то, что они конкретизировались, и то, какие это влечет последствия. Фактически психологическое разделение на противоположности, на Янь и Инь, может произойти где угодно и на любой ступени — просто потому, что они имеются повсюду, причем не только в качестве частного содержания, на которое ставят клеймо стороны противоречия. Человек из-за простого незнания противоречивого, с которым он повсюду сталкивается, может привязаться к любому возможному в смысле вытеснения содержанию и в результате вызвать обратную динамику психологии вытеснения. Динамическое нарастание этого процесса следует тогда в негативном направлении, подобно тому как оно может происходить в позитивном. (Это то, что Юнг понимает под прогрессией и регрессией либидо — nota bene (Заметь хорошо (лат.). — Перев.) все же: невротическая форма процесса.) Примерно как в случае с Вейнингером, который, так сказать, сторонился в женщине всей Инь-стороны мира, в результате чего она стала для него злым демоном, доведшим его до самоубийства. Разумеется, как раз этот пример можно в значительной степени толковать «сексуально». Но тогда снова возникает вопрос, нельзя ли нравоучение «Эдипа» просто каким-то образом приравнять к необычайной динамике такого случая… Однако Инь-сторона мира — это, разумеется, «мать» «мира Эдипа», возросшая в случае Вейнингера до «Страшной матери» мифа, — переживается без освобождающей демонстрации могущественного, приведенного в соответствие с предметом образа! Ибо, похоже, только так можно пробуравить динамику, которая не уступает силам подобной действительности, но не путем втискивания в детскую комнату — будь то при помощи метафорического эдипова оформления или без него.

Однако для этого необходимо либо освобождение психологии вытеснения от всего содержательного, либо возвышение материнского комплекса маленького «Эдипа» до надличного события пережитого мифа, который спонтанно вытекает из этой ситуации.

Тогда и само вытеснение покажет в двойственной структуре свое настоящее лицо: в качестве ситуации нового, которое созидает, и вечно-вчерашнего, которое будет врастать вовнутрь и завтра, и в последующие дни, вплоть до тех пор, пока оно не поглотит человека, который станет его жертвой, если не познает собственную противоречивость и не приведет ее к единству. Потому что только психологическое объединение с индивидуально необходимым противоречием представляет собой освобождение от власти противоречий. Ошибка же видеть противоречие в определенном по содержанию является даже ошибкой вдвойне: ошибающийся не замечает не только противоречивой структуры содержания самого по себе, но и острого вопроса о жизненно необходимом противоположном, которое отсутствует в индивидуальном случае.

То, что фрейдовское «пубертатное» понятие вытеснения имеет все же большую область применения, объясняется тем, что в психологическом смысле — например, в форме невроза — «пубертат» может распространяться на всю жизнь. Если же намереваются назвать невроз продолжающимся «пубертатом», то, с другой стороны, поздние сходные с «пубертатом» явления нельзя, не делая различия, подвергать психотерапии, чтобы покончить с ними как с неврозами. Потому что существует также и «повторный пубертат» творческой жизни, будь то с большим или меньшим невротическим уклоном или же вообще проистекающий без него.

Если же допустить вместе с поздним Фрейдом не-вытесненное бессознательное (которое он по содержанию определяет in summa (В целом, в совокупности (лат.). — Перев.) как «высшее в Я»), то это означает только одно: что по своей динамике переживания определенные содержания души примерно равны нулю. Они не вступают активно в непосредственный жизненный процесс, а только лишь воспринимаются — будто бы на горизонте, который всегда находится от человека лишь на расстоянии предела видимости. Это одновременно столь же верно и столь же ложно, как и пандан к этому, то есть что для решения неотложного всегда якобы характерно сексуальное или сексуальное всегда переживается с акцентом неизбежного решения. Кому не знакомо совершенно невытесненное, безразличное, то, что является безжизненным из-за своей обыденности? С другой стороны, кто не знает, что можно обмануться, если считать, что за вещами, которые происходят на горизонте, всегда можно наблюдать с разряженной динамикой? «…Как в Турции далекой, где война, сражаются друг с другом ополченья, Подходишь у трактирщика к окну и смотришь — по реке идут баркасы, и после, дома, отходя ко сну…» (Г е т е И. В., Фауст. Лирика. (Перевод Б.Пастернака). М., «Художественная литература», 1986, с. 387 — Перев.), молитву произнесешь: «О, Фрейд…»

Отношение же, которое, разумеется, имеют между собой сексуальное и вытеснение, будет свободно от предубеждений, если и здесь наряду с предметным опять-таки добьется своих прав также и символическое. Поскольку сексуальное предполагает новую жизнь, которая переживается в сексуальном как бы in statu nascendi, с характером наивысшей, самой непосредственной интенсивности, то это отношение существует с полным основанием, вернее, благодаря своему символическому содержанию оно имеет в данном случае универсальную силу. И это опять идет на пользу фрейдовскому понятию. Там, где зарождается жизнь, где возникает новое, вспыхивает динамика, разожженная в парах противоположностей, которые проявляются в новом и вместе с новым и заставляют меня решать: «Воспримешь ли ты это и понесешь ли двойственную чашу жизни или же упустишь момент, в который она собирается вновь сомкнуться?» Такое эмоциональное постижение приблизительно характеризует ту ситуацию, которая в психоанализе долгое время трактовалась — а также и опредмечивалась — как «травма рождения»; отчуждение привело бы к взаимопониманию, потому что в настоятельном характере образующегося дремлет психологическая проблема, которая должна создать внутреннюю необходимость, распаляющуюся во внешних возможностях или желающую их себе создать.

«Вытеснение» — пожалуй, нужно сказать о нем в хорошем смысле, что силы вытеснения вращаются возле горизонта нашей психики, там, где соприкасаются небо и земля, где есть граница, за которой словно падаешь в бездонное. Но то, что эта граница проходит перед сексуальностью, является — как часто? — благим заблуждением, пригодным только для того, чтобы заслонить видимость.

В противоположность содержанию, стесненному частностями, абстрактная неопределенность подлинной и великой символики выступает во всем своем неисчерпаемом изобилии содержаний. Янь и Инь китайцев абстрактно обладает чем-то непостижимым. Здесь тоже предполагали, как говорит Рихард Вильгельм, «по испытанным схемам древние фаллические символы и все, что с этим связано», — причем без всяких на то оснований. Неприрученный к медитации дух западного человека нуждается в каком-нибудь конкретном содержании, за которое он цепляется, чтобы таким образом как бы втянуть всеобъемлющее противоречие, которое все подразумевает и поэтому мало говорит, в сферу дискуссии, которая, наоборот, меньше подразумевает, но много говорит, потому что при этом становится возможным говорить о чем-то определенном, По известной пословице: «Лучше синица в руках, чем журавль в облаках».

По мере того как не признается символическое, вся психологическая теория вынуждена держаться за конкретные («каузальные») конструкции. Особенно это характерно для фрейдовского учения. Синицей в руках здесь является теория сексуальности. И таким образом, получается, что для исходной ситуации и для обоснования своей психологии Фрейд не находит ничего лучшего, никакого иного образа, кроме как уже «пропсихоанализированного» экстракта трагедии Эдипа. Фрейд говорит о мотиве Эдипа прямо-таки как о «центральном комплексе» психоанализа. Но характерным здесь является не только фигура Эдипа, но и понятие «комплекс». Юнг своим выражением «комплекс» всегда обозначал лишь эмоциональные связи личной сферы. То, что их всегда можно осмыслить также и в связях надличного характера, является верным, но отнюдь не тем, что характеризует «комплексы». Когда же Фрейд говорит о комплексе Эдипа, то в этом выражении имеет место как раз обратное, то есть символическое истолковывается по-другому и переводится в сферу конкретного — если угодно выразить это более резко, — бесконечное значение и многозначительность мифа низведены до конечного значения семейного скандала.

Однако подобным образом заграждаются подступы к действенному переживанию символического вообще; более того — вооружившись универсальным ключом теории сексуальности, вообще можно от него отказаться! Но тогда и здесь тоже проявится двойственная природа данного: то, что должно отворить, на самом деле запирает, а именно оставляет в стороне изобилие образов, в которых может отражаться и издавна отражалась душевная жизнь. «Ребенок» безжалостно чахнет в удушливой атмосфере мещанской семьи…

Ведь Эдип как «центральный комплекс» или душевная основа представляет собой не что иное, как отображение пубертатного состояния психики (в широком смысле); это является психологией сексуального закупоривания в семейном кругу, метафорой для психологии не совсем еще взрослого человека. Если же, наоборот, включить Эдипа в качестве мифа в ряд других «древних образов», то он освобождается от чисто метафорической роли. Тогда он будет не просто комплексом-шаблоном, который узурпирует психическую вселенную, но вместе с тем и возможным содержанием переживания. Таким образом, становится ясно, много или мало так называемой «эдиповой» проблематики действительно находит путь к Эдипу как пережитому образу или, выражаясь иначе, какие пути символически открываются в такой ситуации, какие образы она действительно спонтанно пробуждает.

Следовательно, нельзя отрицать, что отношение ребенка к родителям — по крайней мере, в первые два десятилетия — психологически имеет огромное значение, а также что разговор об «эдиповом комплексе» как о метафоре чрезвычайно важен для понимания невроза; однако, используя понятие таким образом, нельзя загораживать вид на проблему души, которую нельзя ни приравнять к неврозу, ни уловить при помощи эдиповой метафоры. Собираются ли в эдиповой фиксации на «родителях» символизировать «невроз», собираются ли осмыслить невроз как психологию пубертата — несмотря на всю пластическую энергию, которая содержится в этом воззрении Фрейда, нельзя ограничивать психологию «ситуациями пубертата», чтобы и здесь тоже не впасть в ошибку: не сознавая того, принимать часть, будь то в прямом либо в переносном смысле, за целое. И все же это возможно лишь теоретически, то есть в действительной жизни будут либо сбиваться, либо втискивать все это в схему. Жизнь как пережитая действительность совершенно не может быть истолкована подобным образом. Под таким углом ее можно рассматривать с большим или меньшим доверием лишь под влиянием авторитета или убеждения. А поскольку при неврозах не имеет убедительной силы именно действительный акцент пережитого, такие теоремы, подкрепленные «переносом» на аналитика, застревают у пациентов в качестве последних «действительностей». Да к тому же nota bene: жизнь врача! Это, возможно, облегчает внешнее единение доктрины; однако оборотной стороной здесь является то, что она может существовать лишь за счет психической индивидуализации каждого конкретного человека, в которой, по ту сторону от теорий и догм, бьет ключом родник жизни.

Между тем, в качестве атеоретических возможностей переживания имеется много мотивов такого же достоинства, что и мифологическое отображение «инцестуозных» отношений. Например, Якоб Буркхардт называет Фауста «древним образом, то есть настоящим и полноправным мифом», в котором немец, как грек в сказании об Эдипе, «по-своему опять-таки должен догадываться о своей сущности и судьбе».

Этот путь понимания мифа пройден Юнгом. Если попытаться охарактеризовать принцип юнговской психологии, каким он сложился в процессе развития, то его различие с Фрейдом можно было бы выразить так: Юнг хочет не объяснять психологически, а психологически видеть. Тот, кто стремится увидеть, не знает заранее, что он увидит; тот же, кто стремится объяснить, уже заранее знает, как он будет объяснять. Юнг, таким образом, не затрагивает небеса мифа; он не использует его как символ, чтобы — по словам Мартина Бубера — «поставить в символе абсолютное в мир вещей», но сохраняет миф в качестве функции, чтобы «впитать вещи в мир абсолютного». Стало быть, ничего также и не определено заранее относительно положения звезд на этом небе, небесные светила следуют своим путем. Если они достигают чьего-нибудь взора, то становится видно, как в этот момент они меняют свое расположение, Если это и позволяет сделать некий психологический вывод, то заключается он в том, что данный человек всегда находился именно там, но также и в том, что он видел небо.

Правда, можно было бы спросить, зачем все-таки нужно держать открытым переживанию мифологическое богатство, почему ради простоты нельзя довольствоваться в качестве символа одним или двумя красочными мотивами? Тем более, если известно, что образы мифа вообще не нужны, поскольку можно приобщиться ко всему частному целого? Например, Альфред Адлер говорит, что вовсе не обязательно вводить ученика в «мифологические и мистические» сферы переживания. Разумеется, не обязательно. Есть только факт, что иногда это случается. И на мой взгляд, должно случаться, потому что уже простой лечебный процесс «перерастания конфликта» (Юнг) — который, конечно, может осуществляться также и спонтанно, то есть без лечения, — в принципе является тем же, что и процесс, осуществляемый через «древние образы», то есть «коллективное бессознательное» (Юнг). Это лишь различия уровня. Лечение представляется мне связанным с двумя моментами: во-первых, с тем, что переживается целое, и, во-вторых, что целое переживается. Пункты личной психологии, которые типичным образом соответствуют ситуации мифологических мотивов, являются как раз тем, на чем происходит «включение» мифа, на чем миф воспламеняется в качестве живого символа. Подобно тому как в сновидении отображается «сексуальное желание», и в мифологических образах так же может отражаться полнота мира, и в конечном счете она вновь может слиться в символ противоположностей. Это представляет собой подход к целому, переживание абсолютного, которое взойдет в этой сфере из личного. Если это произошло, то мифологическая сфера функционирует в психологии индивида в качестве природной компенсации тому, что мы называем «сознанием», и, пока она остается живой в соответствующем образе, индивид репрезентирует эту двойственность или объединение своей собственной противоречивости, которая всегда необходима там, где должно существовать целое. Благодаря включению приобретенного в образе надличного, соотносящегося с личным «сознательным», он сам становится целым, жизнеспособным сам по себе,

Именно этот процесс, который, похоже, содержит схему преодоления любого душевного кризиса, блокируется вследствие использования какой-либо определенной по содержанию теории психики, что бы она ни гласила. Этим, если я не ошибаюсь, объясняется на удивление умеренное, доведенное до «нормального», душевно «дезинфицированное» настроение многих прошедших психоанализ пациентов, которых мне доводилось наблюдать. Я бы сказал, что они перемещаются в слишком тесном пространстве, ходят в слишком тесной обуви, к ним прилипло нечто от домашней атмосферы, в которой разыгрывается вся драма «исцеления» и в которую она просто-таки насильственно втягивается. Эти стесненные отношения приводят также к необходимости «сублимировать». Ведь к понятию сублимации здесь, без сомнения, примешивается нечто ей несвойственное, нечто от вытеснения в более утонченной, завуалированной форме. Она представляет собой «точку зрения Эдипа» на противоречия после того, как были учтены проекции на родителей. Пары противоположностей по-прежнему не разбалансированы, и, очевидно, потому, что — говоря глубокими словами китайской мудрости — нечто сжали, не дав ему перед этим возможности достаточно растянуться («Если надо что-нибудь сжать, сначала нужно его как следует растянуть». — авт.), «Растянуть» означает здесь держаться открытым относительно противоречивости собственной спонтанной душевной жизни. Для этого, однако, надо проявить мужество, видя, что жизнь так называемого бессознательного нельзя оценивать лишь как незначительную, запутанную разновидность работы «сознания», то есть следует относиться к ней не только противоречиво в смысле оценки, но и со своей стороны, нося противоречие в самом себе, даже если форма этого весьма отлична от сознательной схемы апперцепции (В качестве противоположности «сознательному» это характеризуется, пожалуй, наиболее метко выражением Рудольфа Отто как просто «совсем другое». В таком случае не требуется апелляция к разуму. — Авт.). Но только так, как мне кажется, имеет смысл связывать сферу мифа с личной психологией: мир мифа, как оформленную в образе бесконечность мира, где имеют место не только те умеренные настроения, в которых человек, прошедший психоанализ, может благодарно извести свой психический минимум существования: здесь счастье живет рядом с опасностью, а гениальность рядом с безумием, но зато веет ветром индивидуальной свободы, которая означает тут связанность с внутренним законом.

Во фрейдовском учении миф об Эдипе является, в сущности, лишь гениальной точкой зрения мастера, но не переживанием, которое потрясает пациента. Пациент переживает собственный «комплекс» как «факт», для которого ему в качестве метафоры — «переработанной для более зрелой молодежи» — предлагается экстракт трагедии Эдипа. Юнг же, признавая, что тот или иной комплекс существует как факт, задается вместе с тем вопросом об отображении этого комплекса и следует за жизненными эмоциями этого отображения. Таким образом, даже основываясь на самом личном, он все равно находится, если можно так выразиться, в «мифологическом». То есть комплекс следует не «позади сознания», а «впереди мифа». Родительский комплекс, как психологическое положение вещей, может «мифологически» отобразиться в той или иной форме. Миф об Эдипе подходит для этого, пожалуй, лишь в очень редких случаях. Ситуацию можно было бы, например, представить в образе «Страшной матери», констелирующем со своей стороны мотив фантазии о герое, или же можно было бы идти другими бесчисленными путями; однако характер таких путей можно предсказать лишь в целом, но не в его индивидуальных чертах, от которых образ как раз и зависит.

Причина того, что сфера переживаний «бессознательного» не может во фрейдизме добиться действительного существования, заключается в том, что у Фрейда она совершенно не является полноценным партнером противоречия в отношении «сознательное — бессознательное», потому что «бессознательное» характеризуется как «вытесненное», а «вытесненное» как сексуальное. У Юнга же, наоборот, оно может быть полноценным партнером противоречия, потому-то невозможно и ненужно ничего высказывать по поводу его содержаний. Оно имеет самостоятельность психологического «Не-Я». Сфера мифа является у Юнга атеоретической, открытым для переживания отображением целого. Этого нельзя добиться на помочах теории, разве что теория действительно охватила целое жизни. В форме частной теории такое просто-напросто невозможно, ибо она должна была бы слиться в символ, который столь же глубок, загадочен и нерастворим, как и сама жизнь. Если это понимается, то можно обходиться без теории. Тогда найдется мужество предоставлять каждой отдельной жизни шанс создавать себе свой собственный символ и суметь его разгадать:

Я размышляю о нем, а ты постигаешь, точнее:

В красочном отблеске вся наша жизнь.