Окончание

XXIV. A, m, a, S


...

2

Я не провозглашаю здесь учение excathedra. Мне кажется, что сам предмет занятий, каковым являются язык и речь, не позволяет мне аподиктически сообщать вам нечто такое, что вам оставалось бы только записать и сунуть в карман. Конечно, по ходу дела языка в наших карманах становится все больше, и даже головы наши уже от него вот-вот лопнут, но это не так уж и важно — в случае чего голову всегда можно прикрыть носовым платком.

Если за нашими разговорами и имеет место какая-то истинная речь, то она, дорогие мои слушатели, в большей степени ваша, нежели моя.

В прошлый раз я попросил вас задавать мне вопросы. И поскольку вопросов, как всегда, было не густо, я предложил вам тему — как поняли вы то, к чему я попытался прийти в своих рассуждениях о речи и языке? Я действительно услышал от вас на эту тему несколько ценных возражений, и тот факт, что мы не успевали объясниться до конца, что возражения эти могли возбудить порою кое-какие недоумения, никого ни в малой степени не обескуражил. Это означает, что анализ идет полным ходом.

Поскольку прочитанную мною лекцию можно считать диалектической вершиной всего того, чему проделанная нами за год работа положила начало, сегодня я вновь обращаюсь к вам с просьбой задавать мне вопросы. Я снова прошу вас сделать сегодня рискованный шаг в ту неизведанную область, о которой в аналитическом опыте мы никогда — и это наша принципиальная позиция — забывать не должны.

Некоторые из вас думают про себя, что когда речь идет о создании аналитической теории, то это я ее выстраиваю, я вам свои

готовые построения предлагаю, а вы затем ими благополучно пользуетесь. Я этого не хочу. Не только перед лицом платоновского архетипического порядка, отношение к которому у меня, как вы знаете, более чем прохладное, но и перед лицом той исконной речи, что наглядно являет нам возникновение Символического, мы находимся в ситуации, где призваны в полном смысле этого слова conceptare — не только постигать, замышлять, но и зачинать.

Мы ни минуты не думали, будто все записано уже заранее. Как заметил однажды Лефевр-Понталис, не будь говорящего субъекта, не было бы и ничего вообще. Именно поэтому, то есть для того, чтобы могло явиться на свет нечто новое, и необходимо, чтобы существовало незнание. Именно в этом положении мы и находимся. Именно поэтому и призваны мы conceptareв полном смысле этого слова. Когда мы что-то знаем, мы на это более не способны.

Итак, кто берет слово? Дух, кажется, снизошел на Маршана?

Маршан: — Если на меня и снизошел сейчас дух. то это, похоже, дух противоречия. Какая нам польза в этих вопросах?

Лакан: — Не исключено, что во время последней лекции какая-то моя мысль ускользнула от вашего внимания, была позабыта или показалась изложенной слишком кратко и отрывочно, и все это мешает вам увязать ее с целым.

Маршан: — Мой вопрос относится к уровню, если можно так выразиться, более высокому. Вот уже несколько месяцев все мы посещаем этот семинар, из которого каждый извлек для себя то, что он мог. Задавая же вопросы, мы станем невольно стремиться к тому, чтобы свести все эти вещи на какой-то более солидный, так сказать, уровень, со всеми неприятными последствиями, которые это за собой повлечет.

Лакан: — Все, что мы делаем, должно, в конечном итоге, послужить нашей практике, и не забывайте, что практика эта насквозь концептуализирована.

Валабрега.· — У меня есть вопрос, касающийся вашей лекции. Вы говорили о треугольности, которая кибернетической машины может быть или не быть распознана. Принадлежит ли это понятие в таком случае к порядку воображаемому или к

порядку символическому? Когда вы упомянули сейчас о незнании, это напомнило мне о Николае Кузанском. Вся первая часть его Ученого незнания посвящена понятию треугольности, которое он связывает, если не ошибаюсь, с символом.

Лакан: — Вы имеете в виду то, что я говорил об особых трудностях, связанных с формализацией, в символическом смысле слова, некоторых гештальтов. В качестве примера я приводил не треугольник, а круг, и это совсем другое дело.

Валабрега: — Задавая вопрос, я имел в виду тот факт, что кибернетическая машина может узнать форму или же не узнать, в зависимости от положения этой формы в пространстве. И вот тут-то у меня, и у других тоже, возникло недоумение — мы перестали понимать, относите ли вы круглость и треугольность к символическому порядку или же к порядку Воображаемого.

Лакан: — Все интуитивное гораздо ближе Воображаемому, нежели Символическому. Недаром так актуально сегодня для математической мысли стремление исключить интуитивные элементы возможно более радикальным образом. Интуитивный элемент рассматривается в развитии математической символики как порок. Это вовсе не значит, что математики считают свою партию выигранной. Некоторые из них придерживаются мнения, что исключить интуитивное усмотрение невозможно. Но стремление свести все к аксиоматике у них остается.

Что касается машины, то я не думаю, конечно, что она способна этот вопрос отрегулировать. Посмотрите, однако, что происходит всякий раз, когда мы пытаемся заставить машину узнать, невзирая на перспективные искажения, "хорошую" форму. Для нас в наглядном усмотрении, в воображении узнать "хорошую" форму — это, если верить гештальтистской теории, дело самое простое. Но чтобы аналогичного результата с такой же легкостью достигала машина — этого нам не добиться: лишь головоломными, искусственными комбинациями, сплошным исследованием пространства, так называемым сканированием и применением соответствующих сложнейших формул удается настроить то, что можно назвать чувствительностью машины, на определенную форму. Другими словами, "хорошие" формы

отнюдь не описываются для машины самыми простыми формулами. Что и является достаточным опытным подтверждением противоположности Воображаемого и Символического.

Валабрега: — Я плохо сформулировал свой вопрос. Спор, который Вы имеете в виду, спор между интуиционистами и их противниками об основаниях математики, разумеется, интересен, но спор это давний и имеет лишь косвенное отношение к вопросу, который задаю я и который касается понятия треугольника или круга, а не восприятия их. Я имею в виду то, к чему сводится само понятие, например, треугольника.

Лакан: — Можно было бы обратиться к тексту, на который Вы ссылаетесь. Я частично перечитывал его в этом году на предмет максимумов и минимумов, но подход Николая Кузанского к вопросу о треугольнике мне не вполне ясен. По-моему, треугольник является для него скорее троицей, чем треугольником.

Валабрега: — Я не имею в виду именно его. Мне просто кажется, что понятие треугольности, независимо от того, придерживаются математики интуиционистских установок или же нет, может быть исключительно символическим.

Лакан: — Без всякого сомнения.

Валабрега: — Но тогда кибернетическая машина должна бы была, по идее, эту треугольность распознать, чего она не делает. Поэтому и создается впечатление, будто Вы склонны думать, что треугольность относится на самом деле к порядку Воображаемого.

Лакан: — Ни в коем случае.

То, что машина что-то распознает, имеет на самом деле смысл куда более проблематичный. Треугольность, о которой вы говорите, является в некотором роде самой структурой машины. Это то самое, из чего машина, как таковая, и возникает, Если у нас имеется 0 и 1, то за ними что-то обязательно следует. Этой-то последовательностью и обусловливается независимость нулей и единиц, символическое порождение коннотаций присутствия-отсутствия. Я уже обращал ваше внимание на то, что логический результат, логическое сложение, предполагает всегда три столбца. В поле одной строки 0 и 1 дают 1, в поле

другой 0 и 1 дают 0. Другими словами, троичность принадлежит к структуре машины по существу. И я, разумеется, отдаю троичности предпочтение перед треугольностью, которая дает повод, скорее, для образа.

Валабрега: — Но я говорил именно о треугольности, а не о троичности. Я говорил о самом треугольнике, о понятии треугольности треугольника, а не о троичности.

Лакан: — Вы хотите сказать, о треугольности как форме?

Валабрега: — Если понятия эти, как я и думаю, принадлежат к порядку символическому, то непонятно, почему не удается создать кибернетическую машину, которая распознавала бы форму треугольника.

Лакан: — Не удается это ровно постольку, поскольку мы имеем здесь дело с порядком воображаемым.

Валабрега: — Выходит, это не относится к символическому порядку.

Лакан: — Именно функция 3 является в машине действительно минимальной.

Риге: — Да, это так. Можно обобщить немного эту проблему, спросив, может ли машина распознать в другой машине определенное троичное соотношение. Ответ будет положительный. Распознать треугольник во всех случаях не является, на мой взгляд, для машины задачей невыполнимой, хотя в настоящее время она и не разрешена. Но в царстве форм треугольник является формой чрезвычайно символической по характеру — в природе треугольников нет.

Валабрега: — Если проблема неразрешима, следовало бы предположить, что пресловутое понятие треугольности не относится целиком к порядку Символического, но причастно к порядку Воображаемого.

Лакан: — Да.

Валабрега: — Если существуют лишь конкретные развитые представления, то мы входим в противоречие с аксиоматическими исследованиями. В аксиоматике конкретные интуитивные представления — по большей части, во всяком случае —

исключаются, остаются лишь их рудименты, а некоторые утверждают, что их не остается вовсе. В этом-то и вопрос.

Лакан: — Вы хотите сказать, что на самом деле на полях аксиоматики открывается простор сколь угодно широкий. Проблема остается открытой.

Валабрега: — Да, в том смысле, в котором Вы сами сказали, что треугольника в природе не существует. Что же тогда представляет собой это интуитивное усмотрение? Это не конкретное представление, не построение, исходящее из существующих форм. Это понятие, это нечто символическое.

Риге: — В последних аксиоматических исследованиях треугольник предстает как нечто символическое, ибо треугольник представляет собой известное отношение.

Лакан: — Да, треугольник можно свести к известному отношению.

Риге — К отношению встречи между точкой и прямой линией.

Лакай: — Следовательно, в конечном итоге это должно быть машиной признано?

Риге: — Да. Но для этого необходимо четко определить универсум всех форм, которые мы можем рассматривать. В нем-то и можем мы потребовать у машины различить ту или иную ясно определенную форму.

Лакан: — Лишь на базе уже осуществленной символической редукции форм, фактически уже на базе работы машины, можно потребовать от реальной, конкретной машины, чтобы она действовала.

Маршан: — Речь идет об описании.

Лакан: — Нет, не думаю.

Риге: — Это описание, которое Вы применяете к отношению между точкой и прямой линией с точки зрения ряда его свойств, этих свойств, однако, не перечисляя. Описание это не носит характер перечисления, так как Вы не составляете списка всех тех прямых и точек, что Вы рассматриваете, Вы составляете список всех точек, прямых и т. д., которые есть в природе. Вот здесь-то и проникает сюда Воображаемое.

Маршан: — Куда Вы это понятие помещаете, β какую область?

Риге: — Все это мало что дает, если не находится β рамках определенной аксиоматики. Я говорил о встрече прямой и точки, но можно аксиоматизировать элементарную геометрию и другим способом.

Маршан: — На самом деле треугольник можно построить схематически, даже не зная при этом, что речь идет именно о треугольнике. Как можно убедиться в том, что изображаемый треугольник — это действительно треугольник? Перед нами снова вопрос, затрагивающий взаимоотношения Воображаемого и Символического, и вопрос очень темный.

Лакан: — Да. И я бы сказал, рассматриваемый не с того конца. Маннони:Да, как раз с обратного.

Риге: — Рассуждая о треугольнике, нарисованном на листе бумаги, Вы набираете определенное число свойств, которым отвечает та аксиоматическая модель, которую Вы рассматриваете.

Маннони:Получается, что Вы говорите на двух языках, допускающих взаимный перевод?

Лакан: — Без всякого сомнения.

Маннони:Но тогда Воображаемое уже представляет собой язык, оно уже символично.

Лакан: — Язык, воплощенный в конкретном человеческом языке, построен, без всякого сомнения, из неких избранных образов, каждый из которых связан так или иначе с существованием человека как живого существа, с довольно узким сегментом его биологической реальности, с образом ему подобного. Этот воображаемый опыт нагружает всякий конкретный язык и одновременно всякий словесный обмен балластом того, что, собственно, и делает его человеческим языком — в самом приземленном и самом обычном смысле слова человеческий, в смысле английского human.

Но именно поэтому и может этот опыт послужить препятствием на пути реализации субъекта в символическом порядке, чья независимая функция, функция, соозначаемая в терминах

присутствия и отсутствия, бытия и небытия, заявляет о себе в человеческой жизни тысячью различных способов.

Вот почему мы всегда имеем дело с каким-то сопротивлением, мешающим восстановлению полного текста символического обмена. Все мы облечены плотью и кровью, и мысль наша постоянно прибегает к уловкам Воображаемого, которые стопорят, останавливают, затемняют символическое опосредование. В результате это последнее всегда оказывается усеченным, отрывочным.

Маннони:Меня смущает другое: у меня такое чувство, что эта воображаемая подкладка не только создает символическому языку помехи, но и подпитывает его, и что язык, если мы лишим его этого питания полностью, становится машиной, то есть чем-то уже больше не человеческим.

Лакан: — Не надо сантиментов. Надеюсь, Вы не собираетесь говорить, что машина — это зло и что она портит нам существование. Речь идет не об этом. Машина — это просто чередование ноликов и единичек, и потому вопрос о том, человечна она или нет, решен раз и навсегда — конечно, нет. Только вот хорошо бы проверить сначала, является ли само человечное, в том смысле, в каком вы о нем говорите, таким уж человечным.

Маннони: - Это очень серьезный вопрос.

Лакан: — Как бы то ни было, понятие "гуманизм", специального семинара которому я посвящать не собираюсь, обременено историей уже настолько, что мы вправе, наверное, видеть в нем лишь частную позицию, реализованную в той весьма ограниченной области, которую мы продолжаем неосторожно называть человечеством. И не стоит удивляться, если символический порядок совершенно не сводим оказывается к тому, что обычно называют человеческим опытом. Вы говорите, что ничего не было бы, если бы все это не облекалось плотью воображения. Мы в этом не сомневаемся, но неужели все корни лежат именно в нем? Ничто не дает нам оснований так думать. Эмпирическая дедукция целых чисел так и не была сделана — более того, похоже, удалось уже доказать, что она невозможна.