Окончание

XXII. Где речь? Где язык?


...

2

Расскажу вам притчу, которая, надеюсь, даст нам какие-то ориентиры.

Писатель по имени Уэллс пользуется репутацией мыслителя неглубокого. Между тем он, напротив, был человеком очень искусным, прекрасно знавшим, что он в идейных и сюжетных своих построениях делал, что отвергал и что выбирал.

В одном из произведений его — не помню, в каком точно — рассказывается о том, как два или три ученых попали на планету Марс. Там, на Марсе, они оказываются в присутствии существ, которые используют свои собственные, особые способы общения и, к великому удивлению своему, прекрасно понимают, что те им сообщают. Пораженные этим фактом, они начинают это обсуждать. Он мне сказал, что занимается исследованиями в области электронной физики, — говорит один. Он сказал, что исследует строение твердых тел, — молвит другой. А мне он сказал, что занимается поэтическими размерами и функцией рифмы, — возражает третий.

Всякий раз, когда мы отдаемся на милость речи — независимо от того, носит ли она личный или публичный характер — происходит нечто подобное. Это маленькая история, что она, по-вашему, иллюстрирует — язык или речь?

Г-жа Одри: — И то, и другое.

Д-р Граноф: — Универсальных машин существует, насколько я знаю, немного. Предположим, что мы в нее закладываем программу. Нужно иметь в виду, что задействована в этом не только сама машина, но и операторы. Итак, закладывается программа — это сообщение. Получив на выходе результат, мы говорим: "Это чепуха!" или говорим: 'Это похоже на правду!" В том смысле, что начиная с того момента, когда машина сообщение возвращает, начиная с момента, когда оно может считаться принятым (а оно не принято, если оператор его не понял), сообщение — при условии, что оператор нашел его приемлемым, понял его, принял в расчет и сомнений в исправности машины у него не возникло, — стало общением.

Маршан: — В данном случае поняли все трое, но поняли-то они по-разному!

Маннони:Вовсе не по-разному. Когда математик пишет на доске уравнения, один скажет, что это уравнения магнитного поля, а другой — чего-нибудь еще. Уравнения могут описывать и то, и другое.

Лакан: — Но это совсем не тот случай.

Д-р Леклер:Мне кажется, что дискуссия пошла в направлении, заданном вашими размышлениями о кибернетике.

Лакан: — Для меня это прекрасный случай узнать, как именно Вы их поняли.

Д-р Леклер: Если язык нам удается разместить в этой перспективе сравнительно просто, гораздо труднее, по-моему — во всяком случае на данный момент — найти в ней место для речи. Говоря сейчас о речи, я говорил о ней в определенном смысле — когда я говорю о речи, я всегда имею в виду именно речь. Я хотел бы, чтобы вы сказали о полюсе речи несколько слов, это позволило бы нам определить по крайней мере, плоскость нашей дискуссии.

Маршан: — Можно ли вообще отделить речь от языка в процессе их проявления?

Лакан: — А что Вы об этом думаете, отец Бернерт?

Отец Бернерт: — Я думал, как и Риге, что это язык, но теперь оказывается, что я ничего не понял.

Риге: — Каждый понял по-своему.

Г-жа Одри: — Все это гораздо сложнее. Хорошо бы вначале узнать, что марсианин хотел сказать.

Лакан: — Мы никогда не узнаем, что марсианин хотел сказать. Если мы занимаем место по ту сторону, где слова определенного ответа не получают, сказать, будто речь и язык совпадают между собой, мы не можем.

Маннони:Выходит, поначалу Вы делаете так, что язык исчезает, а потом ставите нас этим самым в тупик.

Лакан: — Согласен, эта притча требует разъяснения. Место языка занимает в ней присущая трем персонажам способность ее понимания. На фоне этого языка и функционирует воспринимаемая ими речь. Проблема же состоит в том, что нет кода.

Притча эта говорит о том, что именно в мире языка должен каждый человек расслышать тот зов, то призвание, откровение о котором оказывается ему предназначено. Кто-то из вас только что говорил сейчас об откровении и основании — именно об этом здесь и идет речь. Мы стоим с вами лицом к лицу с мифом языка, который время от времени оставляет у нас впечатление чего-то в принципе неясного, обезличивающего. Вы не найдете ни одного философа, который не настаивал бы совершенно справедливо на том факте, что сама возможность ошибки связана не с чем иным, как с существованием языка. Каждый субъект призван не просто познать мир, как если бы все происходило в собственно поэтической плоскости, он призван найти в этом мире свое место. И если психоанализ что-то вообще значит, то лишь потому, что он уже включен в нечто такое, что, будучи связано с языком, не идентично ему и в чем психоанализу как раз и предстоит найти свое место, — во всеобщую речь (discours).

Всеобщая речь, речь конкретная, не прекращающаяся от начала времен, — это все то, что в действительности было сказано, реально сказано (чтобы зафиксировать нашу мысль, можно даже выразиться и так). Именно по отношению к этому определяет себе место субъект как таковой, именно сюда он вписан, именно этим он уже заранее определен, причем определенность эта принадлежит к совсем другому разряду, нежели тот, к которому принадлежат определенности реального плана, материальные метаболизмы, обусловившие возникновение его в особом обличье существования, именуемом жизнью. Функция его, по мере того, как он эту речь продолжает, состоит в том, чтобы найти в ней свое место, не просто в качестве оратора, но и в качестве того, кто с самого начала получил от этой речи свою определенность.

Я часто подчеркивал, что с самого рождения своего субъект чувствует, что ему уже предназначено определенное место — не только в качестве того, кто сам ведет речь, но и в качестве атома конкретной речи. Двигаясь в кругу образуемого этой речью танца, он сам, если хотите, является сообщением. Сообщение это записали на его бритом черепе, и сам он, весь без остатка, вписан в последовательность сообщений. Каждый выбор, им совершаемый, есть не что иное, как слово.

Призвав на помощь отца Бернерта, я сделал это ради inprincipioeratverbum. Вы сказали как-то, что понятие речи (parole) лучше всего передается по-латыни словом fides. Интересно, что религиозная традиция не утверждает: inprincipioeratfides. Verbum— значит по-латыни "язык", даже просто "слово"! Греческий логос — это тоже язык, а не речь. Уже после Бог пользуется речью, говоря: Да будет свет!

Попробуем поближе присмотреться к тому, какова заинтересованность (в смысле латинского inter-essé)человека в речи. Мы чувствуем, разумеется, необходимость отличать то, что является сообщением (в смысле того, что является знаком, блуждающим знаком), от того способа, которым посвящается в него человек Если этот последний и включен во всеобщую речь, то вовсе не таким образом, каким включены в нее сообщения, блуждающие по миру в бутылках или на черепах. Может, глядя с Сириуса, и не грех то и другое спутать, но мы себе этого позволить не можем. В любом случае, что нас интересует, так это как раз понять, в чем тут разница.

Риге: — Могу я позволить себе написать кое-что на доске? Я просто хотел бы попробовать вкратце объяснить для начала, что подразумевают под языком математики.

Рассмотрим множество всех слов, которые можно составить из букв: ab, ас сa, ad, abdd, bb и т. д. Я расставляю буквы одни за другими в любом порядке; повторения тоже допускаются. Слова эти я могу образовывать до бесконечности. Выделим в этой совокупности подгруппу WF (wellformed, правильно образованных) — подмножество слов, образованных из этих символов по определенным правилам. Любая математическая теория состоит в том, что дано бывает определенное подмножество (это называется аксиомами) и некоторое множество правил вывода — например, синтаксического характера. Допустим, что если в слове имеется символ ab, я имею право заменить его символом р. В результате я смогу, исходя из слова abсd, образовать слово pcdЭто и называется теоремой — множество всех слов, которые я могу образовать, исходя из аксиом с помощью синтаксических операций. Это подмножество WFи называем мы языком.

Выбор символов а, b, с и d, разумеется, чисто условный. Я мог бы выбрать и другие символы — u, v, x, y — создав с их помощью теорию, изоморфную первой. По сути дела, для математиков понятие языка определяется таким образом, что изоморфизм и, больше того, способ кодирования не имеют для него значения. Так, взяв множество символов, образованных с помощью нуля и единицы, я могу условиться, что а = 00, b = 01, с = 10, d = 11, и перевести затем все аксиомы и все продукты синтаксических операций на язык символов 0 u 1. Осторожность понадобится здесь лишь в том случае, если я захочу перекодировать новую теорию обратно в старую, ибо если какое-то слово закодировано у меня, например, в виде 00010111001, результат декодирования может оказаться двусмысленным. Так, если е = 000, то неясно, начинается ли это слово с а или с е, и т. д.

Мне представляется, что Ваше определение символов с этим определением не совпадает. Для Вас символы связаны с другим языком. У Вас имеется своего рода базовый язык общения, всеобщий язык, а символы, о которых Вы говорите, всегда закодированы, исходя из этого базового языка.

Лакан: — В сказанном Вами, если я Вас правильно понял, — а мне кажется, я вас понял — меня поражает вот что: когда феномен языка иллюстрируют на примере чего-нибудь всецело формализованного, вроде символов математики (и это одна из причин, по которым небезынтересно будет привлечь к нашему вопросу кибернетику), когда глагол, verbum, выступает в математической записи, как на ладони становится ясен тот факт, что язык существует от нас совершенно не зависимо. Число обладает свойствами, которые носят абсолютный характер. Они таковы, независимо от того, есть мы тут или нас тут нет. Число 1729 было и останется суммой двух кубов, наименьшим числом, представляющим собой сумму кубов двух последовательных чисел различной разрядности.

Все это прекрасно может циркулировать в универсальной машине, более универсальной, чем вы можете вообразить. Можно представить себе бесконечное число уровней, где все это находится в непрерывном круговращении. Мир знаков функционирует, не имея при этом ни тени значения. Значение ему дает лишь момент, когда мы эту машину останавливаем, когда мы создаем в этом потоке временные паузы. Если мы делаем это ошибочно, возникает порою трудноразрешимые недоразумения, которым, однако, рано или поздно какое-то значение все равно приписывается.

Риге: — Я так не думаю, потому что паузы эти могут возникнуть в результате вмешательства другой машины, и вовсе не факт, что человек сумеет расшифровать, что именно эта новая машина выдаст.

Лакан: — Совершенно верно. Но все же именно временной элемент, именно членение процесса на такты позволяет ввести в него нечто такое, что может получить для субъекта смысл.

Риге: — Да, но мне кажется, что существует наряду с этим и тот универсум символов, который является для людей общим достоянием.

Лакан: — Мы ведь только что сказали, что он ни в коем случае не является для них достоянием исключительным.

Риге: — Строго говоря, у машин такого общего для них символического универсума нет.

Лакан: — Это очень тонкий вопрос, потому что машины-то эти делаем мы. Достаточно сказать, что с помощью Ваших нуля и единицы, то есть простейшей символической записи присутствия и отсутствия мы способны выразить все то, что мы видим вокруг нас, — все, что было выработано в ходе определенного

исторического процесса, все результаты, полученные математическими науками. Да, мы совершенно согласны: все свойства чисел заключены здесь, в этих числах, записанных двоичными символами. Но открывают эти свойства, разумеется, совершенно иным путем. Для этого понадобилось изобретение таких символов, как, например, (— в день, когда он впервые появился записанным на бумаге, человечество сделало в науке гигантский шаг. Люди целые века смотрели разинув рот на уравнение второй степени, понятия не имея, что с ним делать дальше, и лишь научившись записывать его, сдвинулись, наконец, с места.

Мы оказываемся, таким образом, перед проблематической ситуацией, которая сводится к тому, что имеется знаковая реальность, внутри которой существует мир истин, какой бы то ни было субъективности начисто лишенных, а наряду с ней налицо историческое развитие субъективности, явно направленное на открытие истин, принадлежащих порядку символическому. Что, ничего не понятно?

Маршан: — Я не согласен. Вы сами определили язык — и я думаю, что это лучшее его определение, — как мир знаков, которым мы чужды.

Лакан: — Речь шла о том языке.

Маршан: — По-моему, определение это годится для языка вообще.

Лакан: — Да нет же. Ведь язык наш несет на себе отпечаток истории, он так же случаен, как символ V, и отмечен к тому же двусмысленностью.

Маршан: — На мой взгляд, к языку, определяемому таким образом, понятие ошибки неприменимо.

Лакан: — В мире нулей никаких ошибок нет.

Маршан: — Но в мире языка это, очевидно, ничего больше не значит. Есть вещи истинные и ложные. Вы говорите о том, что проводится исследование. В этот момент заблуждение и истина получают определенность. Но это ведь уже некий частный язык, мир математических символов.

Лакан: — В системе языка в существующем ее виде установить ошибку как таковую — дело возможное. Если Вы скажете мне, что

слоны обитают в воде, то с помощью ряда силлогизмов я смогу Ваше заблуждение опровергнуть.

Маршан: — Да, но это уже фраза, сообщение, посылка, которая может оказаться и ложной. Если мы определим весь язык как мир знаков, существующий независимо от нас, то понятие ошибки будет располагаться не на этом уровне, а на уровне более высоком, где имеют место сообщения. Общение и речь расположены на разных уровнях. Я помещаю язык на тот низший уровень, на основе которого и возникают уже общение, сообщение и речь. На мой взгляд, язык следует сохранять на уровне, где дифференциация едва ли не полностью отсутствует Как только Вы захотите расшифровать смысл языка, это уже будет не язык. Смысл, который можно расшифровать, есть только у речи. Их может у нее быть даже несколько — такая уж у нее роль.

Лакан: — Именно к этому я и веду. Я показываю вам, что вопрос о смысле возникает лишь с речью.

Маршан: — Конечно. Но вовсе не с языком. Язык создает условия, в которых смысл может установиться, а речь — сказаться.

Лакан: — Есть две разные вещи. С одной стороны, язык, получивший историческое воплощение и принадлежащий определенной общности, французский, например; с другой — язык, о котором говорите вы. И важно отдать себе отчет в том, что есть нечто такое, что мы можем получить в чистом виде и где уже находят свое проявление законы — законы, которые остаются полностью не расшифрованными до тех пор, пока наше вмешательство не придаст им какой-то смысл. Какой же именно смысл? Маршан: — Нет, не так, совсем не так!

Лакан: — Смысл чего-то, в чем мы всецело участвуем. Именно таким образом включаемся мы во временную последовательность. Все дело в том, чтобы узнать, о каком времени идет речь.

Г-жа X: — Мне кажется, что у Пиаже есть понятия, которыми здесь как раз уместно воспользоваться. Суть мысли с точки зрения ее формы он определяет в терминах не столько Реального, сколько Возможного. Однако в самом понятии возможностей он проводит различие между тем, что он называет

структурно возможным, то есть тем, что отвечает объективным структурам мышления, и тем, что он называет материально возможным, то есть тем, что должно получить функцию сознания субъекта.

Лакан: — Но циркуляция бинарных знаков внутри машины, позволяющая нам, при условии, что мы обеспечили ее хорошей программой, обнаружить первое, неизвестное дотоле число, вовсе не обязательно должна стать содержанием мышления. Это первое, циркулирующее в работающей машине число, не имеет с мышлением ровно ничего общего.

Г-жа X: — Пиаже говорит не о мысли, а об объективной структуре, которая обеспечивает решение проблемы, о структуре машины внутри существа; то есть, в случае человеческого существа — о структуре мозга.

Лакан: — Эти проблемы лежат не на том уровне, который нас сейчас занимает.

Г-жа X: — Может быть, правильно будет сказать, что речь включается как элемент откровения между всеобщим дискурсом, с одной стороны, и языком, с другой.

Лефевр-Понталис: — Я не уверен, что прав, но у меня создалось впечатление, что мы проводим между языком и речью различие слишком радикальное, которое мне мало что говорит, поскольку, в конечном счете, не будь речи, не было бы и языка. В прозвучавшей сейчас притче язык, насколько мне показалось, выступает как нечто по определению двусмысленное, и из нее вовсе не следует, что он представляет собой относительно завершенный замкнутый цикл, к которому обращаются, чтобы почерпнуть в нем то или иное значение. Тот, кто речь выслушивает, демонстрирует перед лицом этой двусмысленности свои предпочтения.

Лакан: — С тех пор, как язык существует, вопрос лишь в том, каково минимально необходимое для образования языка число знаков — он представляет собой конкретный универсум. Все значения должны найти в нем свое место. Вы не найдете примера языка, где существовали бы целые зоны, не поддающиеся переводу. Все, что нам известно в качестве значения, обязательно находит воплощение в системе, представляющей собой языковой универсум. С того момента, как существует язык, существует и универсум, вселенная.

Лефевр-Понталис: — Но результат этот можно обернуть, сказав, что даже самый бедный язык позволяет сообщить абсолютно все. Что вовсе не означает, однако, будто все значения заложены в языке заранее.

Лакан: — Именно поэтому я и провел различие между языком и значениями. Язык — это система знаков, и в качестве таковой это система полная. С ней можно сделать абсолютно все.

Лефевр-Понталис: — При условии, что имеются говорящие субъекты.

Лакан: — Разумеется. Вопрос в том, какова их роль во всем этом.